Беседы о множественности миров; комментарии Лаланда Unknown Беседы о том, как устроены разные миры, даны в частном пересказе Лаланда — это его личный перевод труда «Беседы о многообразии миров». Вдобавок сюда входит перевод его пояснений к этому сочинению. ==================== Предисловие Я нахожусь примерно в том же положении, что и Цицерон, когда он взялся переложить на родной язык философские предметы, до той поры излагавшиеся только по-гречески. Он сообщает нам, что говорили: труды его будут совершенно бесполезны, ибо те, кто любит философию и уже потрудились разыскать её в греческих книгах, пренебрегут после этого сочинениями латинскими, которые не являются первоисточниками; а те, у кого нет вкуса к философии, не пожелают видеть её ни на латыни, ни по-гречески. На это он отвечает, что выйдет как раз напротив: те, кто не были философами, возымеют желание стать ими благодаря лёгкости чтения латинских книг, а те, кто уже стали ими через чтение греческих, будут рады увидеть, как эти вещи были обработаны по-латыни. Цицерон имел основания так говорить. Превосходство его гения и великая слава, которую он уже снискал, обеспечивали успех этому новому роду сочинений, какие он дарил публике. Но я далёк от того, чтобы иметь столь же веские причины для уверенности в предприятии, почти подобном его собственному. Я хотел изложить философию таким образом, чтобы она не была философична; я старался привести её к такой точке, где она не была бы ни слишком суха для светских людей, ни слишком игрива для учёных. Но если мне скажут, примерно как Цицерону, что подобное сочинение не годится ни для учёных, которые не могут ничему из него научиться, ни для светских людей, у которых не будет охоты чему-либо из него научаться, — я не стану отвечать тем же, чем отвечал он. Вполне может статься, что, ища середину, где философия подошла бы всем, я нашёл ту, где она не подходит никому; середины слишком трудно удержать, и я не думаю, что мне захочется вторично браться за ту же трудную задачу. Я должен предупредить тех, кто будет читать эту книгу и кто уже имеет некоторое знакомство с физикой, что я вовсе не намерен их поучать, а лишь развлечь, представив в несколько более приятном и оживлённом виде то, что они уже знают более основательно; и я предупреждаю тех, для кого эти материи новы, что я полагал возможным и поучать их, и развлекать одновременно. Первые пойдут против моего намерения, если станут искать здесь пользы, а вторые — если станут искать лишь удовольствия. Не стану я также распространяться о том, что выбрал из всей философии предмет, более всего способный затронуть любопытство. Казалось бы, ничто не должно нас интересовать более, чем знание того, как устроен этот мир, в котором мы живём, есть ли другие миры, подобные ему, и обитаемы ли они. Но в конце концов, кому охота — пусть и заботится об этом. У кого есть лишние мысли, тот может их потратить на подобные предметы; но не всякий в состоянии делать столь бесполезные траты. Я поместил в этих беседах женщину, которую наставляют и которая никогда не слыхивала об этих вещах. Я подумал, что этот вымысел послужит мне и для того, чтобы придать сочинению больше приятности, и для того, чтобы ободрить дам примером женщины, которая, никогда не выходя за пределы того, что доступно особе, совершенно несведущей в науках, тем не менее понимает то, что ей говорят, и укладывает в своей голове без всякого смятения вихри и миры. Почему бы женщинам уступать этой воображаемой маркизе, которая постигает лишь то, что не может не постичь? По правде говоря, она прилагает некоторое усилие, но что значит здесь «прилагать усилие»? Это не значит проникать силою размышления в вещь, тёмную саму по себе или тёмно изъяснённую; это значит лишь не читать, не представляя себе ясно того, что читаешь. Я прошу дам для всей этой философской системы такого же внимания, какое нужно уделить Принцессе Клевской, если хочешь как следует следить за её интригой и оценить всю её красоту. Правда, идеи этой книги менее привычны для большинства женщин, чем идеи Принцессы Клевской, но оттого они не более тёмны, и я уверен, что самое большее после второго чтения им ничего не ускользнёт. Поскольку я не намеревался сочинять систему, висящую в воздухе и лишённую всякого основания, я использовал подлинные физические рассуждения и использовал их в той мере, в какой это было необходимо. Но к счастью, в этом предмете физические идеи сами по себе так приятны, что в то же самое время, как они удовлетворяют разум, они дают воображению зрелище, которое ему нравится не меньше, чем если бы оно было нарочно для него создано. Когда я находил отдельные места, не вполне обладавшие этим свойством, я придавал им украшения, извне взятые. Вергилий поступил так же в своих Георгиках, где он скрашивает основание своей материи, совершенно сухой, частыми и часто весьма приятными отступлениями. Даже Овидий так же поступил в Искусстве любви, хотя основание его материи было бесконечно приятнее всего, что он мог к нему примешивать. Видимо, он полагал, что утомительно говорить всё время об одном и том же, будь то даже наставления в галантности. Я же, имея большую, чем он, нужду в помощи отступлений, всё же пользовался ею довольно умеренно. Я оправдывал их естественной свободой разговора; я помещал их лишь в тех местах, где, как я полагал, их будут рады встретить; большую часть я поместил в начале сочинения, потому что тогда ум ещё не достаточно привык к основным идеям, какие я ему предлагаю; наконец, я брал их из моего же предмета или достаточно близко к нему. Я не хотел выдумывать ничего о жителях миров, что было бы совершенно невозможно и химерично. Я старался сказать всё, что о них можно было разумно помыслить, и даже те видения, какие я к этому присовокупил, имеют некоторое реальное основание. Истина и ложь здесь перемешаны, но их всегда легко различить. Я не берусь оправдывать столь причудливый состав; это самое важное место в этой книге, и как раз его-то я и не могу объяснить. Мне остаётся в этом предисловии сказать ещё об одном разряде людей, но это, быть может, самые трудные для удовлетворения, — не потому, что у меня нет для них весьма хороших доводов, а потому, что они обладают привилегией не принимать никаких доводов, если сами того не захотят. Это люди щепетильные, которые могут вообразить, что есть опасность со стороны религии в том, чтобы помещать жителей где-либо, кроме Земли. Я уважаю вплоть до чрезмерных тонкостей, какие делаются по поводу религии; и даже эту я уважал бы настолько, что не захотел бы оскорбить её в этом сочинении, если бы она была противна моему чувству. Но что, быть может, покажется вам удивительным, — эта щепетильность вовсе не направлена против данной системы, в которой я населяю бесчисленное множество миров обитателями. Нужно лишь распутать одно маленькое заблуждение воображения. Когда вам говорят, что Луна обитаема, вы тотчас же представляете себе там людей, похожих на нас, и тогда, если вы немного богослов, вы полны затруднений. Потомство Адама не могло распространиться до Луны, ни послать туда колонии. Следовательно, люди, находящиеся на Луне, не суть сыны Адамовы. А было бы затруднительно в богословии, если бы существовали люди, от него не происходящие. Не нужно говорить более; все мыслимые трудности сводятся к этому, а слова, которые пришлось бы употребить в более долгом объяснении, слишком достойны уважения, чтобы помещать их в книге столь же малостепенной, как эта. Итак, всё возражение целиком касается людей Луны, но те, кто его выдвигают, сами изволят помещать людей на Луну; я же их туда не помещаю. Я помещаю туда жителей, которые вовсе не люди. Что же они такое? я их не видел, и не потому говорю о них, что их видел. И не подозревайте, что это увертка, коей я пользуюсь, чтобы уклониться от вашего возражения, когда я говорю, что на Луне нет людей; вы увидите, что там не может быть людей согласно тому понятию, какое я имею о бесконечном разнообразии, какое Природа должна была внести в свои творения. Это понятие господствует во всей книге, и ни один философ не может его оспорить. Таким образом, я полагаю, что услышу это возражение лишь от тех, кто будет говорить об этих беседах, не прочитав их. Но есть ли у меня от этого основание успокоиться? Нет, напротив, это вполне законный повод опасаться, что возражение мне сделают со многих сторон. ---------- К господину Л*** Вы хотите, сударь, чтобы я отдал Вам точный отчёт о том, как провёл время в деревне у госпожи маркизы де Г***. Знаете ли Вы, что этот точный отчёт будет книгой, и что хуже всего — книгой философской? Вы ждёте рассказов о празднествах, об играх, об охоте — и получите планеты, миры, вихри; почти только об этом и шла речь. К счастью, Вы философ и не станете насмехаться над этим так, как другой. Быть может, Вы даже будете рады, что мне удалось привлечь госпожу маркизу в стан философии. Нельзя было сделать более значительного приобретения; ибо я полагаю, что красота и молодость всегда вещи немалой цены. Не думаете ли Вы, что если бы сама Мудрость захотела явиться людям с успехом, она не сделала бы дурно, показавшись в облике, хотя бы отчасти напоминающем маркизу? Особенно если бы она могла обладать в беседе теми же прелестями, я убеждён, что все бросились бы за Мудростью. Не ждите, однако, что Вы услышите нечто чудесное, когда я стану пересказывать беседы, которые имел с этой дамой; нужно было бы обладать почти столь же острым умом, как у неё, чтобы воспроизвести её слова так, как она их говорила. Вы увидите в ней лишь ту живость ума, которую знаете за нею. Что же до меня, я считаю её учёной из-за той чрезвычайной лёгкости, с какой она могла бы стать учёной. Чего ей недостаёт? Открыть глаза на книги; это пустяк, и многие люди делали это всю жизнь, кому я, осмелься, отказал бы в имени учёных. К тому же, сударь, Вы будете мне обязаны. Я знаю, что прежде чем войти в подробности бесед, которые я имел с маркизой, я был бы вправе описать Вам замок, куда она уехала проводить осень. Нередко описывали замки и по менее значительным поводам; но я Вас избавлю от этого. Довольно будет Вам знать, что когда я приехал к ней, я не застал там никого из гостей и был этому весьма рад. Первые два дня не принесли ничего примечательного; они прошли в том, чтобы исчерпать новости из Парижа, откуда я приехал; но затем начались эти беседы, которыми я хочу с Вами поделиться. Я разделю их по вечерам, потому что, по правде, эти беседы у нас бывали только по вечерам. ---------- Вечер первый О том, что Земля — планета, вращающаяся вокруг себя и вокруг Солнца Итак, однажды вечером после ужина мы пошли прогуляться в парк. Стояла восхитительная прохлада, вознаграждавшая нас за весьма жаркий день, который мы вынесли. Луна взошла, быть может, около часу назад, и её лучи, доходившие до нас лишь между ветвями деревьев, создавали приятную смесь яркой белизны с этой зеленью, казавшейся чёрной. Не было ни единого облака, которое скрыло бы или затемнило хоть самую малую звезду; все они были чистого и блистательного золота, и это было ещё оттенено синим фоном, на котором они укреплены. Это зрелище заставило меня задуматься; и, быть может, не будь маркизы, я мечтал бы довольно долго; но присутствие столь прелестной дамы не позволило мне отдаться Луне и звёздам. — Не находите ли вы, — сказал я ей, — что даже сам день не так прекрасен, как прекрасная ночь? — Да, — отвечала она, — красота дня — словно красота блондинки, у которой больше блеска; но красота ночи — словно красота брюнетки, которая более трогательна. — Вы очень великодушны, — подхватил я, — отдавая это преимущество брюнеткам, будучи сами блондинкой. Однако же верно, что день — самое прекрасное в природе, а героини романов, которые суть самое прекрасное в воображении, почти всегда блондинки. — Красота ничто, — возразила она, — если она не трогает. Признайтесь, что день никогда не поверг бы вас в столь сладостную задумчивость, как та, в которую я видела вас готовым погрузиться сейчас при виде этой прекрасной ночи. — Согласен, — ответил я; — но взамен, блондинка, подобная вам, заставила бы меня мечтать ещё лучше, чем самая прекрасная ночь со всей её брюнеточной красотой. — Будь это даже правдой, — возразила она, — я бы этим не удовлетворилась. Мне хотелось бы, чтобы день, раз уж блондинки должны быть в его интересах, производил тот же эффект. Почему влюблённые, которые суть добрые судьи в том, что трогает, обращаются в своих песнях и элегиях всегда только к ночи? — Что ж, ночь, видно, заслужила их благодарность, — сказал я. — Но, — возразила она, — ей же принадлежат и все их жалобы. День не привлекает к себе их доверия; отчего это? — Должно быть, — ответил я, — оттого, что он не внушает чего-то печального и страстного. Ночью кажется, что всё покоится. Воображаешь, что звёзды движутся ещё тише, чем Солнце; предметы, являемые небом, мягче; взор на них останавливается легче; наконец, мечтается лучше, потому что льстишь себя надеждой быть тогда во всей природе единственным существом, занятым мечтой. Быть может, также зрелище дня слишком единообразно: одно Солнце да синий свод; но вид всех этих звёзд, разбросанных в беспорядке и расположенных наудачу тысячами разных фигур, благоприятствует мечтательности и тому беспорядку мыслей, в который не погружаешься без удовольствия. — Я всегда чувствовала то, что вы мне говорите, — подхватила она; — я люблю звёзды и охотно жаловалась бы на Солнце, что оно их у нас похищает. — Ах! — воскликнул я, — я не могу простить ему, что оно лишает меня вида всех этих миров. — Что называете вы всеми этими мирами? — сказала она, глядя на меня и оборачиваясь ко мне. — Простите, — ответил я. — Вы навели меня на моё безумие, и тотчас же воображение моё унеслось. — Что же это за безумие? — спросила она. — Увы! — отвечал я. — Мне очень досадно, что приходится вам в нём признаться; я вообразил себе, что каждая звезда вполне может быть миром. Не стану, впрочем, божиться, что это правда, но держусь этого как правды, потому что мне приятно так верить. Эта мысль мне нравится и поселилась в моём уме прелестным образом. По-моему, нет даже истин, которым бы не была необходима приятность. — Что ж, — подхватила она, — раз ваше безумие так приятно, дайте его и мне; я поверю о звёздах всё, что вы захотите, лишь бы мне было от того удовольствие. — Ах, сударыня, — поспешно отвечал я, — это не удовольствие вроде того, какое доставила бы вам комедия Мольера; это удовольствие, которое таится невесть где в рассудке и заставляет смеяться лишь ум. — Что же, — возразила она, — вы полагаете, что я не способна на удовольствия, которые заключены лишь в рассудке? Я сейчас же докажу вам обратное; научите меня вашим звёздам. — Нет, — отвечал я, — да не будет мне вменено в вину, что в лесу, в десять часов вечера, я говорил о философии с самой прелестной особой, какую знаю. Ищите своих философов в другом месте. Сколько я ни отбивался ещё некоторое время в том же тоне, пришлось уступить. Я, по крайней мере, взял с неё обещание ради моей чести хранить тайну; и когда я уже не мог отпереться и хотел заговорить, я увидел, что не знаю, с чего начать. Ибо с такой особой, как она, ничего не смыслившей в физике, надобно было заходить издалека, чтобы доказать ей, что Земля может быть планетой, а планеты — столькими же Землями, а все звёзды — столькими же Солнцами, озаряющими миры. Я всё возвращался к тому, что лучше было бы беседовать о пустяках, как поступил бы на нашем месте всякий здравомыслящий человек. Наконец, однако, чтобы дать ей общее понятие о философии, я начал вот с чего. — Вся философия, — сказал я ей, — основана лишь на двух вещах: на том, что у нас ум любопытный, а глаза плохие; ибо будь у вас глаза лучше, чем они есть, вы видели бы, звёзды — Солнца, озаряющие столько же миров, или нет; а будь вы с другой стороны менее любопытны, вам было бы всё равно, что и сводилось бы к тому же. Но хотят знать больше, чем видят, — вот в чём трудность. А если бы то, что видят, видели хорошо, это было бы уже столько же познанного; но видят его совсем не таким, каково оно есть. Так что истинные философы проводят жизнь в том, что не верят тому, что видят, и стараются угадать то, чего не видят; и положение это, как мне кажется, не слишком-то завидно. При этом я всегда представляю себе, что природа есть великое зрелище, подобное зрелищу оперы. С того места, где вы находитесь в опере, вы не видите театра совсем таким, каков он есть; декорации и машины устроены так, чтобы издали производить приятное действие, и скрывают от вашего взгляда те колёса и противовесы, которые производят все движения. Вас ведь не очень заботит угадать, как всё это действует. Едва ли найдётся в партере какой-нибудь скрытый машинист, который бы озаботился полётом, показавшимся ему необычайным, и непременно захотел бы разобрать, как этот полёт был выполнен. Вы видите, что этот машинист весьма похож на философов. Но что для философов усугубляет трудность, так это то, что в машинах, какие природа являет нашим глазам, верёвки спрятаны совершенно искусно; и спрятаны они так хорошо, что долгое время гадали, что же вызывает движения вселенной. Представьте себе всех мудрецов в опере, этих Пифагоров, Платонов, Аристотелей и всех тех, чьи имена ныне так гремят в наших ушах. Предположим, что они видят полёт Фаэтона, поднимаемого ветрами, не могут обнаружить верёвок и не знают, как устроена задняя сторона театра. Один из них говорит: это некая тайная добродетель поднимает Фаэтона. Другой: Фаэтон составлен из неких чисел, заставляющих его подниматься. Третий: Фаэтон питает некую дружбу к верху театра; ему не по себе, когда он там не находится. Четвёртый: Фаэтон не создан для полёта, но он предпочитает летать, чем оставлять верх театра пустым; и сотня других бредней, которые меня удивляют, как это они не лишили всю Античность репутации. Наконец пришли Декарт и некоторые другие новые философы и сказали: Фаэтон поднимается потому, что его тянут верёвки и что груз, более тяжёлый, чем он, опускается. Так что ныне не верят уже, чтобы тело двигалось, если его не тянут или, лучше сказать, не толкают другие тела; не верят, чтобы оно поднималось или опускалось иначе, как действием противовеса или пружины; и кто увидел бы природу такою, какова она есть, увидел бы только заднюю сторону оперного театра. — Стало быть, — сказала маркиза, — философия стала весьма механической? — Столь механической, — ответил я, — что боюсь, как бы её не стали скоро стыдиться. Хотят, чтобы вселенная была в большом тем же, чем часы — в малом, и чтобы всё в ней совершалось правильными движениями, зависящими от расположения частей. Признайтесь по правде. Не было ли у вас когда-нибудь более возвышенного представления о вселенной, и не оказывали ли вы ей больше чести, чем она заслуживает? Я знавал людей, которые ценили её меньше с тех пор, как узнали. — А я, — возразила она, — ценю её гораздо больше с тех пор, как узнала, что она похожа на часы. Поразительно, что порядок природы, сколь бы он ни был удивителен, держится на столь простых вещах. — Не знаю, — отвечал я, — кто внушил вам столь здравое понятие; но, право, оно не слишком-то обычно. Многие люди постоянно носят в голове ложное чудесное, окутанное таинственностью, которую они почитают. Они восхищаются природой только потому, что считают её своего рода магией, в которой ничего не понимают; и несомненно, что вещь теряет в их глазах достоинство, как только может быть понята. Но, сударыня, — продолжал я, — вы так хорошо расположены к тому, чтобы войти во всё, что я хочу вам сказать, что я, кажется, могу лишь отдёрнуть занавес и показать вам мир. С Земли, где мы находимся, самое отдалённое, что мы видим, — это синее небо, этот великий свод, к которому, кажется, звёзды прикреплены словно гвозди. Их называют неподвижными, потому что, как кажется, они имеют лишь движение своего неба, которое увлекает их с востока на запад. Между Землёй и этим последним сводом небес подвешены на разной высоте Солнце, Луна и пять других светил, называемых планетами: Меркурий, Венера, Марс, Юпитер и Сатурн. Планеты эти, не прикреплённые к одному и тому же небу, обладая неравными движениями, по-разному видят друг друга и по-разному располагаются друг относительно друга, тогда как неподвижные звёзды всегда находятся в одном и том же положении одна относительно другой; Колесница, например, которую вы видите образованной семью звёздами, всегда была такова и останется таковой ещё долго; но Луна то близка к Солнцу, то удалена от него, и то же самое происходит с другими планетами. Вот как представились вещи тем древним халдейским пастухам, чей великий досуг породил первые наблюдения, ставшие основанием астрономии; ибо астрономия родилась в Халдее, как геометрия родилась, говорят, в Египте, где разливы Нила, смешивавшие границы полей, побудили каждого изобрести точные меры, чтобы распознать своё поле от поля соседа. Так что астрономия — дочь праздности, геометрия — дочь корысти, а если бы речь зашла о поэзии, мы, видимо, нашли бы, что она — дочь любви. — Я очень рада, — сказала маркиза, — узнать эту родословную наук, и вижу, что мне надобно держаться астрономии. Геометрия, по вашим словам, потребовала бы души более корыстной, чем моя, а поэзия — более нежной; но у меня досуга столько, сколько может понадобиться астрономии. К счастью, мы ещё в деревне и ведём здесь почти пастушескую жизнь; всё это подходит астрономии. — Не обманывайтесь, сударыня, — подхватил я. — Истинная пастушеская жизнь — не в том, чтобы говорить о планетах и неподвижных звёздах. Посмотрите, этим ли занимаются герои Астреи. — О! — ответила она. — Эта пастушеская жизнь слишком опасна. Я предпочитаю ту, что была у тех халдеев, о которых вы мне говорили. Начните-ка снова, пожалуйста, говорить со мной по-халдейски. Когда распознали это устройство небес, о котором вы мне сказали, что же было дальше? — Предстояло, — подхватил я, — угадать, как должны быть расположены все части вселенной, и это учёные называют составить систему. Но прежде чем я объясню вам первую из систем, нужно, чтобы вы заметили, сударыня, что все мы от природы подобны одному афинскому безумцу, о котором вы слышали, который вообразил, что все корабли, прибывающие в Пирейский порт, принадлежат ему. Наше же безумство — верить, что вся природа без исключения предназначена для наших нужд; и когда спрашивают у наших философов, для чего служит это невероятное множество неподвижных звёзд, из коих часть была бы достаточна, чтобы делать то, что они все делают, они отвечают хладнокровно, что они служат для услаждения их взора. На этом основании не преминули сперва вообразить, что Земля должна покоиться в центре вселенной, между тем как все небесные тела, созданные для неё, возьмут на себя труд вращаться вокруг, дабы её освещать. Итак, над Землёй поместили Луну; над Луной — Меркурий, затем Венеру, Солнце, Марс, Юпитер, Сатурн. Над всем этим было небо неподвижных звёзд. Земля оказывалась как раз посередине кругов, описываемых этими планетами, и они были тем больше, чем дальше отстояли от Земли, и, следовательно, более отдалённые планеты употребляли больше времени на своё обращение, что и в самом деле верно. — Но я не понимаю, — прервала маркиза, — почему вы, кажется, не одобряете этот порядок во вселенной; он представляется мне довольно ясным и понятным, и, признаюсь вам, я бы им довольствовалась. — Могу похвастаться, — ответил я, — что я смягчаю вам эту систему. Если бы я дал её вам в том виде, как она была задумана её автором Птолемеем или теми, кто трудился над нею после него, она повергла бы вас в ужасную путаницу. Поскольку движения планет не столь правильны, чтобы они не шли то быстрее, то медленнее, то в одну сторону, то в другую и не бывали то дальше от Земли, то ближе, древние вообразили невесть сколько кругов, по-разному переплетённых один с другим, которыми они объясняли все эти странности. Запутанность всех этих кругов была так велика, что в те времена, когда не знали ещё ничего лучшего, один кастильский король, великий математик, но, видимо, не слишком набожный, говаривал, что если бы Бог призвал его на совет, когда творил мир, он дал бы ему добрые советы. Мысль слишком вольная; но всё же довольно забавно, что эта система была тогда поводом к греху — потому что была слишком запутанной. Добрые советы, которые этот король хотел дать, касались, без сомнения, упразднения всех этих кругов, коими загромоздили небесные движения. Касались они, видимо, также и упразднения двух-трёх лишних небес, которые поместили за неподвижными звёздами. Эти философы, чтобы объяснить одно из движений небесных тел, создавали за последним видимым небом небо из хрусталя, которое сообщало это движение нижним небесам. Узнавали они о другом движении? Тотчас же ещё одно хрустальное небо. Словом, хрустальные небеса нисколько их не разоряли. — А почему же они делали их непременно из хрусталя? — спросила маркиза. — Разве они не могли бы быть из какого-нибудь другого вещества? — Нет, — ответил я, — надобно было, чтобы свет проходил сквозь них; кроме того, они должны были быть твёрдыми. Это было непременно; ибо Аристотель нашёл, что твёрдость есть свойство, присущее благородству их природы, а раз он это сказал, никто не смел в том сомневаться. Но затем увидели кометы, которые, находясь выше, чем полагали прежде, разбили бы всё хрустальное небо, сквозь которое проходят, и разломали бы всю вселенную; и пришлось решиться сделать небеса из вещества текучего, вроде воздуха. Наконец, для наблюдений последних веков не подлежит сомнению, что Венера и Меркурий вращаются вокруг Солнца, а не вокруг Земли, и древняя система совершенно несостоятельна в этом отношении. Я предложу вам поэтому такую, которая удовлетворяет всему и избавила бы кастильского короля от необходимости давать советы, ибо она прелестна своей простотой, и уже одна эта простота заставила бы её предпочесть. — Кажется, — прервала маркиза, — ваша философия — это нечто вроде торгов, где побеждает тот, кто предлагает сделать вещи с меньшими издержками. — Это правда, — подхватил я, — и только так можно уловить план, по которому природа создала своё произведение. Она чрезвычайно бережлива; всё, что она сможет сделать так, чтобы это обошлось ей хоть немного дешевле, будь эта разница даже почти незаметна, будьте уверены, она сделает только так. Эта бережливость, однако, согласуется с удивительной пышностью, которая сияет во всём ею созданном. А именно: пышность — в замысле, а бережливость — в исполнении. Нет ничего прекраснее великого замысла, исполненного с малыми затратами. Мы же, люди, склонны часто всё это переворачивать в наших понятиях. Мы вкладываем бережливость в замысел природы, а пышность — в исполнение. Мы приписываем ей малый замысел, который она исполняет с затратой в десять раз большей, чем нужно; это совершенно нелепо. — Я буду очень рада, — сказала она, — если система, о которой вы мне сейчас расскажете, будет очень близко подражать природе; ибо эта её великая расчётливость облегчит моё воображение, которому не так трудно будет понять то, что вы скажете. — Здесь уже нет бесполезных запутанностей, — подхватил я. — Вообразите себе некоего немца по имени Коперник, который разом покончил со всеми этими разными кругами и со всеми этими твёрдыми небесами, выдуманными древностью. Он разрушает одни, разбивает вдребезги другие. Охваченный благородным астрономическим исступлением, он хватает Землю и отправляет её далеко от центра вселенной, где она поместилась, а в этот центр ставит Солнце, которому эта честь принадлежала куда больше. Планеты больше не вращаются вокруг Земли и не заключают её в середину описываемого ими круга. Если они нас освещают, то как бы случайно, потому что встречают нас на своём пути. Всё теперь вращается вокруг Солнца; Земля вращается там же, и в наказание за долгий покой, который она себе присвоила, Коперник взваливает на неё, сколько возможно, все движения, которые она приписывала планетам и небесам. Наконец, от всего того небесного снаряжения, которым эта маленькая Земля себя окружала и сопровождала, ей осталась лишь Луна, которая всё ещё вращается вокруг неё. — Погодите немного, — сказала маркиза; — на вас напал такой восторг, что вы изъясняетесь столь пышно, что я, кажется, не поняла сказанного. Солнце — в центре вселенной и там неподвижно; а за ним что следует? — Меркурий, — отвечал я; — он вращается вокруг Солнца так, что Солнце есть приблизительно центр круга, описываемого Меркурием. Над Меркурием находится Венера, которая точно так же вращается вокруг Солнца. Затем идёт Земля, которая, будучи выше Меркурия и Венеры, описывает вокруг Солнца круг больший, нежели эти планеты. Наконец следуют Марс, Юпитер, Сатурн в том порядке, как я их называю; и вы видите, что Сатурн должен описывать вокруг Солнца самый большой круг из всех; поэтому он и употребляет больше времени на своё обращение, чем какая-либо другая планета. — А Луну вы забыли, — прервала она. — Я её ещё найду, — подхватил я. — Луна вращается вокруг Земли и её не покидает; но так как Земля постоянно движется по кругу, который она описывает вокруг Солнца, Луна следует за нею, всё время вращаясь вокруг неё; и если она и вращается вокруг Солнца, то только для того, чтобы не отставать от Земли. — Понимаю, — ответила она, — и я люблю Луну за то, что она осталась нам, когда все другие планеты нас покинули. Сознайтесь, что если бы ваш немец мог и её у нас отнять, он бы это с удовольствием сделал; ибо я вижу по всему его поведению, что он был очень недоброжелателен к Земле. — Я благодарен ему, — ответил я, — за то, что он сбил спесь с людей, которые поместили себя в самое красивое место вселенной, и мне приятно видеть теперь Землю в толпе планет. — Вот как, — ответила она, — вы думаете, что человеческое тщеславие простирается до астрономии? Вы думаете унизить меня, сообщив, что Земля вращается вокруг Солнца? Клянусь вам, я не считаю себя от этого меньше. — Боже мой, сударыня, — подхватил я, — я знаю, что люди менее ревнивы к месту, которое они занимают во вселенной, чем к тому, которое, как они полагают, должны занимать в гостиной, и что старшинство двух планет никогда не станет таким важным делом, как старшинство двух послов. Однако то же самое побуждение, которое заставляет желать самого почётного места в церемонии, побуждает и философа в системе помещать себя в центр мира, если он может. Ему приятно, чтобы всё было сделано для него; он, быть может, сам того не замечая, подчиняется этому льстящему ему началу, и сердце его не может остаться равнодушным в деле чистой умозрительности. — Честно говоря, — возразила она, — это клевета, которую вы выдумали на род человеческий. Стало быть, никогда не следовало бы принимать систему Коперника, раз она так унизительна. — Так вот, — подхватил я, — сам Коперник очень сомневался в успехе своего мнения. Он очень долго не хотел его обнародовать. Наконец он решился на это, по просьбе весьма уважаемых людей; но, знаете ли, что он сделал в тот день, когда ему принесли первый напечатанный экземпляр его книги? Он умер. Он не захотел испытать все противоречия, которые предвидел, и ловко отделался. — Послушайте, — сказала маркиза, — надо быть справедливым ко всем. Верно, что трудно себе вообразить, будто мы вращаемся вокруг Солнца; ибо в конце концов мы не меняем места и всегда находимся утром там, где легли вечером. Я вижу, кажется, по вашему виду, что вы мне сейчас скажете, что, так как вся Земля движется… — Разумеется, — перебил я, — это то же самое, что если бы вы заснули в лодке, плывущей по реке; вы проснулись бы в том же месте и в том же положении относительно всех частей лодки. — Да, но, — возразила она, — вот разница: я застала бы при пробуждении берег изменившимся, и это ясно показало бы мне, что моя лодка переменила место. Но с Землёй не так; я нахожу там всё, как оставила. — Ничуть, сударыня, — отвечал я; — ничуть; берег тоже изменился. Вы знаете, что за всеми кругами планет находятся неподвижные звёзды; вот наш берег. Я нахожусь на Земле, а Земля описывает большой круг вокруг Солнца. Я смотрю в центр этого круга, вижу там Солнце. Если бы оно не затмевало звёзд, то, направляя взор по прямой линии за Солнце, я необходимо увидел бы его на фоне каких-нибудь неподвижных звёзд; но я легко вижу ночью, на фоне каких звёзд оно находилось днём, и это точно то же самое. Если бы Земля не меняла места на том круге, где она находится, я всегда видел бы Солнце на фоне одних и тех же неподвижных звёзд; но раз Земля меняет место, я должен видеть его на фоне других звёзд. Вот берег, который меняется каждый день; и так как Земля совершает свой круг в год вокруг Солнца, я вижу Солнце в течение года последовательно на фоне различных неподвижных звёзд, образующих круг. Этот круг называется Зодиаком. Не начертить ли мне здесь фигуру на песке? — Нет, — ответила она, — я обойдусь без этого; к тому же это придало бы моему парку учёный вид, которого я не желаю. Не слыхала ли я, что один философ, выброшенный кораблекрушением на остров, которого он не знал, воскликнул, увидев на берегу какие-то фигуры, линии и круги: «Смелее, товарищи, остров обитаем, вот следы людей!» Вы хорошо понимаете, что не мне оставлять такие следы и что не надобно, чтобы их здесь видели. — В самом деле, лучше, — ответил я, — чтобы здесь видели только следы влюблённых, то есть ваше имя и вензеля, вырезанные на коре деревьев рукой ваших обожателей. — Оставим, прошу вас, обожателей, — возразила она, — и поговорим о Солнце. Я понимаю, как мы воображаем, что оно описывает тот круг, который описываем сами; но этот оборот совершается в год, а тот, который Солнце делает каждый день у нас над головой, как же он происходит? — Заметили ли вы, — отвечал я, — что шар, который катился бы по этой аллее, имел бы два движения? Он двигался бы к концу аллеи и в то же время несколько раз обернулся бы вокруг себя, так что часть этого шара, находящаяся вверху, опустилась бы вниз, а часть, бывшая внизу, поднялась бы вверх. Земля делает то же самое. В то время как она движется по кругу, который описывает в год вокруг Солнца, она оборачивается вокруг себя в двадцать четыре часа; таким образом, в двадцать четыре часа каждая часть Земли теряет Солнце и вновь его обретает; и по мере того, как, оборачиваясь, мы поворачиваемся к стороне, где находится Солнце, оно кажется поднимающимся; а когда, продолжая оборот, мы начинаем от него удаляться, оно кажется опускающимся. — Это довольно забавно, — сказала она; — Земля берёт всё на себя, а Солнце ничего не делает. А когда Луна, другие планеты и неподвижные звёзды, кажется, делают круг над нашей головой в двадцать четыре часа, это тоже воображение? — Чистое воображение, — подхватил я, — происходящее от той же причины. Планеты только совершают свои круги вокруг Солнца в неравное время соответственно их неравным расстояниям, и та, которую мы видим сегодня на фоне известной точки Зодиака или этого круга неподвижных звёзд, мы видим завтра в тот же час на фоне другой точки — и потому, что она подвинулась по своему кругу, и потому, что мы подвинулись по своему. Мы идём, и другие планеты тоже идут, но быстрее или медленнее нас; это даёт нам разные точки зрения на них и порождает в их движении кажущиеся неправильности, о которых не нужно вам говорить. Довольно вам знать, что всё неправильное в планетах происходит лишь от того, что наше движение по-разному даёт нам их встретить, а в сущности они все очень правильны. — Пусть они правильны, — сказала маркиза, — но я хотела бы, чтобы их правильность меньше стоила Земле; её не очень-то пощадили, и от такой тяжёлой глыбы, как она, требуют большой прыткости. — Но, — отвечал я, — предпочли бы вы, чтобы Солнце и все другие светила, которые суть очень большие тела, совершали в двадцать четыре часа вокруг Земли необъятный круг, чтобы неподвижные звёзды, которые были бы на самом большом круге, пробегали в день более двадцати семи тысяч шестисот шестидесяти раз по двести миллионов льё? Ибо всё это должно происходить, если Земля не оборачивается вокруг себя в двадцать четыре часа. Право, гораздо разумнее, чтобы она делала этот оборот, составляющий самое большее девять тысяч льё. Вы видите, что девять тысяч льё в сравнении с тем ужасным числом, которое я сейчас назвал, сущая безделица. — О! — возразила маркиза. — Солнце и звёзды состоят из огня, движение им ничего не стоит; но Земля не кажется очень-то удобоподвижной. — А поверили ли бы вы, — подхватил я, — если бы не имели опыта, что большой корабль, вооружённый ста пятьюдесятью пушками, гружёный более чем тремя тысячами человек и огромным количеством товаров, может быть очень подвижным? Однако достаточно небольшого дуновения ветра, чтобы заставить его двигаться по воде, потому что вода жидка и, легко разделяясь, мало сопротивляется движению корабля; или если он посреди реки, он без труда пойдёт по течению, потому что ничто его не задерживает. Так и Земля, как ни массивна она, легко несётся посреди небесной материи, которая бесконечно более текуча, чем вода, и наполняет всё это великое пространство, где плавают планеты. И где бы надобно было Земле зацепиться, чтобы сопротивляться движению этой небесной материи и не дать себя увлечь? Это всё равно что если бы маленький деревянный шарик не мог плыть по течению реки. — Но, — возразила она ещё, — как же Земля со всей своей тяжестью держится на вашей небесной материи, которая должна быть очень легка, раз она так текуча? — Это не значит, — ответил я, — что текучее тем самым легче. Что вы скажете о нашем большом корабле, который со всей своей тяжестью легче воды, раз он на ней держится? — Я больше ничего вам не скажу, — сказала она, как бы рассердившись, — пока у вас будет этот большой корабль. Но поручитесь ли вы мне, что нечего бояться на такой вертушке, какую вы из меня делаете? — Ну, хорошо, — ответил я, — заставим Землю держаться на четырёх слонах, как делают индийцы. — Вот ещё одна система! — воскликнула она. — По крайней мере мне нравится, что эти люди позаботились о своей безопасности и сделали хорошие основания, тогда как мы, коперникианцы, довольно-таки безрассудны, желая плавать наудачу в этой небесной материи. Бьюсь об заклад, что если бы индийцы знали, что Земля хоть сколько-нибудь подвержена опасности сдвинуться с места, они бы удвоили число слонов. — Это было бы вполне заслуженно, — подхватил я, смеясь над её мыслью; — не следует скупиться на слонов, чтобы спать спокойно, и если они вам понадобятся на эту ночь, мы поставим в нашу систему столько слонов, сколько вам будет угодно; затем будем понемногу их убавлять по мере того, как вы будете успокаиваться. — Серьёзно, — возразила она, — я уже сейчас не думаю, чтобы они мне были очень нужны, и чувствую в себе достаточно мужества, чтобы решиться вертеться. — Вы пойдёте ещё дальше, — ответил я; — вы будете вертеться с удовольствием и составите себе об этой системе весёлые представления. Иногда, например, я воображаю, что вишу в воздухе и остаюсь там без движения, пока Земля вертится подо мной в двадцать четыре часа. Я вижу, как проходят перед моими глазами все эти разные лица — одни белые, другие чёрные, третьи смуглые, четвертые оливкового цвета. Сначала идут шляпы, потом тюрбаны, потом длинноволосые головы, потом бритые; то города со шпилями, то города с длинными иглами, увенчанными полумесяцами, то города с фарфоровыми башнями, то большие страны, где только хижины; тут обширные моря; там ужасающие пустыни; наконец, всё это бесконечное разнообразие, которое есть на поверхности Земли. — Право, — сказала она, — всё это стоило бы того, чтобы отдать двадцать четыре часа своего времени на это зрелище. Итак, на том самом месте, где мы сейчас находимся, я говорю не о парке, но о том самом месте в пространстве, непрерывно проходят другие народы, занимая наше место, и через двадцать четыре часа мы возвращаемся. — Коперник и то не понял бы лучше, — отвечал я. — Сначала пройдут здесь англичане, которые, быть может, толкуют о каком-нибудь политическом замысле с меньшей весёлостью, чем мы толкуем о нашей философии; затем придёт большое море, и в этом месте окажется, может статься, какой-нибудь корабль, которому будет не так хорошо, как нам. После того появятся ирокезы, пожирающие живьём какого-нибудь военнопленного, который делает вид, что ему всё равно; женщины земли Иессо, проводящие всё своё время лишь в приготовлении пищи для мужей и в раскрашивании себе синим губ и бровей, чтобы нравиться самым безобразным людям на свете; татары, отправляющиеся весьма набожно на богомолье к великому жрецу, который никогда не выходит из тёмного места, где его освещают только лампады, при свете которых ему поклоняются; прекрасные черкешенки, без всяких церемоний уступающие всё первому встречному, кроме того, что они считают по праву принадлежащим их мужьям; маленькие татары, отправляющиеся воровать женщин для турок и персов; наконец, мы сами, которые, может статься, будем ещё изрекать нелепости. — Довольно забавно, — сказала маркиза, — воображать то, что вы сейчас сказали; но если бы я видела всё это сверху, мне хотелось бы иметь свободу ускорять или замедлять движение Земли, смотря по тому, как мне будут более или менее нравиться предметы, и уверяю вас, я заставила бы быстро проходить тех, кто занимается политикой или пожирает своих врагов; но есть другие, на которых мне было бы любопытно посмотреть. Мне было бы любопытно, например, взглянуть на этих прекрасных черкешенок с их столь своеобразным обычаем. Но у меня возникает серьёзное затруднение. Если Земля вертится, мы каждое мгновение меняем воздух и дышим всегда воздухом другой страны. — Ничуть, сударыня, — отвечал я; — воздух, окружающий Землю, простирается лишь до известной высоты, может быть, всего льё на двадцать; он следует за нами и вертится вместе с нами. Вы видели когда-нибудь изделие шелковичного червя, те коконы, которые эти маленькие животные с таким искусством изготовляют, чтобы в них запереться. Они из очень плотного шёлка, но покрыты неким очень лёгким и рыхлым пухом. Так и Земля, довольно плотная, покрыта от своей поверхности до известной высоты чем-то вроде пуха, который и есть воздух, и весь этот кокон шелковичного червя вертится вместе с нею. За пределами воздуха находится небесная материя, несравненно более чистая, более тонкая и даже более подвижная, чем он. — Вы представляете мне Землю в очень унизительном виде, — сказала маркиза. — И однако, на этом-то коконе шелковичного червя происходят столь великие труды, столь великие войны, царит отовсюду столь великое волнение. — Да, — ответил я, — а между тем природа, которая не входит в рассмотрение всех этих частных движений, уносит нас всех вместе одним общим движением и забавляется этим маленьким шариком. — Мне кажется, — возразила она, — смешно находиться на чём-то, что вертится, и так мучиться; но беда в том, что не уверен, что вертишься; ибо, сказать вам правду, все ваши предосторожности, чтобы не заметили движения Земли, внушают мне подозрение. Возможно ли, чтобы оно не оставляло какого-нибудь маленького ощутимого следа, по которому его можно было бы распознать? — Самые естественные движения, — отвечал я, — и самые обыкновенные, суть те, которые менее всего чувствуются; это справедливо даже в морали. Движение самолюбия так естественно для нас, что чаще всего мы его не чувствуем и полагаем, что действуем по другим побуждениям. — Ах! вы морализируете, — сказала она, — когда речь идёт о физике; это называется зевать. Пойдёмте; довольно на первый раз. Завтра мы вернёмся сюда, вы со своими системами, а я со своим невежеством. Возвращаясь в замок, я сказал ей, чтобы исчерпать вопрос о системах, что есть ещё третья, изобретённая Тихо Браге, который, желая непременно, чтобы Земля была неподвижна, помещал её в центре мира и заставлял вращаться вокруг неё Солнце, вокруг которого вращались бы все другие планеты, потому что после новых открытий не было способа заставить планеты вращаться вокруг Земли. Но маркиза, у которой суждение остро и быстро, рассудила, что слишком заметно стремление освободить Землю от вращения вокруг Солнца, раз нельзя было освободить от него столько других больших тел; что Солнце уже не так годится вращаться вокруг Земли, раз все планеты вращаются вокруг него; что эта система могла быть пригодна разве только для того, чтобы отстаивать неподвижность Земли, когда очень хочется её отстаивать, но ничуть не для того, чтобы её убедить; и наконец было решено, что мы будем держаться системы Коперника, как более единообразной и более весёлой и не содержащей никакой примеси предрассудка. В самом деле, простота, которой она убеждена, и её смелость доставляют удовольствие. Конец Первого вечера. ---------- Вечер второй О том, что Луна — мир обитаемый На следующий день после ужина мы снова сошлись в том же месте парка. Ночь была ещё прекраснее, чем накануне, если это возможно; Луна была в полной своей красе и разливала столь яркий свет, что почти затмевала все звёзды. Маркиза смотрела на неё некоторое время с таким вниманием, какого я у неё ещё не замечал. — Ну что, сударыня, — сказал я, приближаясь, — размышляли вы о том, что я говорил вам вчера? — Да, — ответила она; — я размышляла, что верчусь вместе с Землёй, и меня охватило некое головокружение. Я проснулась с испугом, думая, что замок вот-вот упадёт. Но теперь, когда я совсем проснулась, я хочу узнать от вас, обитаема ли Луна. Вы почти обещали мне это вчера, и я рассчитываю, что вы сдержите слово. — Я сдержу слово, сударыня, — ответил я; — но позвольте мне предупредить вас, что вы вступаете в предмет, который всегда пугал людей. Нет ничего более способного пробудить предрассудок, чем разговор об обитателях Луны. Сперва воображают, что нужно поместить туда людей, подобных нам, и тотчас же возникают все богословские трудности. Я же не помещаю туда людей; я помещаю туда обитателей, если угодно, но обитателей, которые вовсе не люди. — Это очень странно, — сказала она. — И как же выглядят эти обитатели, которые не люди? — Я их не видел, — ответил я; — поэтому я не могу сказать вам о них ничего определённого. Но я могу сказать вам, по какой причине я предполагаю, что они существуют, и по какой другой причине я предполагаю, что они не люди. Для философа довольно и предположений. — Я удовольствуюсь предположениями, — сказала она, — лишь бы они были забавны. — Начнём же с того, что посмотрим на Луну, — сказал я. — Видите ли вы на ней что-нибудь похожее на то, что мы видим на Земле? — Я вижу, — сказала она, — пятна, тени, неровности. Мне кажется, я различаю там равнины, горы, долины. Я даже слышала, что там видны своего рода моря. — Вы правы, — подхватил я. — У Луны есть свои горы и долины, свои равнины и моря, если называть морями эти большие тёмные пятна, которые слабее отражают свет. У неё есть свои дни и ночи, свои долгие ночи в пятнадцать наших дней и свои долгие дни в пятнадцать наших дней. У неё есть даже времена года, хотя и менее разнообразные, чем наши. Наконец, у неё есть всё, что может сделать её обитаемой. — Но, — прервала она, — если у Луны есть всё это, почему бы ей не иметь и обитателей? — Это я и сам себе говорю, — ответил я. — Природа ничего не делает впустую. Если она дала Луне горы, равнины, моря, атмосферу, то, видимо, для того, чтобы она была обитаема. Астрономы наблюдали некоторые испарения, поднимающиеся вокруг Луны, которые показывают, что там есть нечто вроде наших облаков. А облака предполагают воду, а вода предполагает нечто, что её приводит в движение, и это нечто может быть только обитателями или по крайней мере каким-либо началом жизни. — Это хорошо рассуждено, — сказала маркиза. — Но если Луна обитаема, почему её обитатели не подают нам знаков? Ведь мы, кажется, так близки к ним. — Мы не так близки, как вы думаете, — ответил я. — Расстояние от Земли до Луны составляет около шестидесяти земных радиусов, что составляет более двухсот тысяч льё. К тому же у них, быть может, есть свои занятия, и они не думают о нас. Может быть, они даже не знают, что мы существуем, так же как мы не знаем, существуют ли они. А если бы и знали, что могут они нам дать понять? Самые яркие сигналы затерялись бы в столь обширном пространстве. — Но, — возразила она, — если Луна — обитаемый мир, у неё должно быть своё небо, свои звёзды, своё солнце. — Непременно, — ответил я. — Луна видит нашу Землю так же, как мы видим Луну. Наша Земля служит ей Луной, и притом Луной куда большей, чем её собственная, ибо Земля в тринадцать раз больше Луны. Она видит наш глобус то полным, то убывающим, то новым, смотря по тому, как он освещён Солнцем. У неё бывают свои фазы, как у нас. И, быть может, её обитатели, глядя на нашу Землю, говорят между собой: «Вот это великое светило, которое нас освещает; обитаемо ли оно?» — совсем как мы спрашиваем себя относительно их Луны. — Это очень забавно, — сказала она, смеясь. — Я представляю себе, что обитатели Луны — философы, которые спорят о нас, как мы спорим о них. У них есть свои Коперники и Декарты, которые говорят им, что их Луна, то есть наша Земля, вращается вокруг чего-то, а они и не знают, вокруг чего. — Это вполне возможно, — ответил я. — И даже держу пари, что их философы более затруднены, чем наши. Ибо наша Земля в тринадцать раз больше их Луны; следовательно, она должна казаться им в тринадцать раз более значительной. Им будет очень трудно отделаться от предрассудка, заставляющего их верить, что эта большая Земля есть центр вселенной и что она неподвижна. — Но, — сказала она, — если обитатели Луны не люди, то что же они? — Не знаю, — ответил я. — Но могу сказать вам, что они не люди. Ибо Природа щедра на свои творения и любит разнообразие. Зачем бы ей делать обитателей Луны похожими на нас? На Земле и так довольно разнообразия: люди бывают белые, чёрные, смуглые, оливкового цвета; они бывают большие, маленькие, толстые, худые; у них есть нравы, обычаи, языки — всё разное. Зачем Природе, которая любит разнообразить свои творения на одном и том же глобусе, стеснять себя, чтобы производить на разных глобусах только одни и те же виды? Это было бы совершенно против её экономии. Не думайте даже, чтобы она ограничилась созданием людей только на Земле; быть может, на Луне, на других планетах есть существа, ничем на нас не похожие, обладающие иными чувствами, иными способностями и устроенные сообразно с природой своего мира. Природа слишком разнообразна, чтобы повторяться. — Я вижу, — сказала она, — что вы хотите заставить меня любоваться вашей Луной. Но я хочу знать ещё одну вещь. Почему Луна всегда обращена к нам одной и той же стороной? Почему мы никогда не видим другой её стороны? — Это потому, — ответил я, — что Луна вращается вокруг себя в то же самое время, что и вокруг Земли. Таким образом, она всегда обращена к нам одной и той же стороной. Это своего рода кокетство с её стороны; она показывает нам только свою лучшую сторону. — Вы шутите, — сказала она. — Но это точно? — Точнее не бывает, — ответил я. — Движение Луны таково, что она совершает свой оборот вокруг Земли в двадцать семь дней и восемь часов и вращается вокруг себя в двадцать семь дней и восемь часов. Итак, та же самая сторона всегда обращена к нам. Если бы она двигалась быстрее или медленнее, мы видели бы то одну, то другую сторону. — А что может быть на другой стороне? — спросила она. — Не знаю, — ответил я. — Быть может, вещи гораздо более прекрасные, чем те, что мы видим. Быть может, обитатели гораздо более разумные, чем эти. Быть может, мир, совсем отличный от нашего. Мы никогда этого не узнаем, разве только кто-нибудь отправится туда посмотреть. — Отправиться туда! — воскликнула она. — Это было бы очень смело. Но мне кажется, это было бы прекрасное путешествие. — Прекрасное путешествие, — ответил я, — и путешествие, которое не скоро совершится. Слишком далеко, и у нас нет туда дорог. — Вы меня смешите, — сказала она. — Но скажите мне: если обитатели Луны разумны, есть ли у них своя философия? — Без сомнения, — ответил я. — У них есть своя философия, и, быть может, они даже насмехаются над нашей. Они смотрят на нашу Землю и говорят: «Вот эта маленькая планета, которая вертится там; обитаема ли она? Каковы её обитатели?» И они делают о нас предположения столь же ложные, как и наши о них. — Это очень забавно воображать, — сказала она. — Я представляю себе, что их философы — великие люди, которые верят, что всё создано для их Луны, а наша Земля — лишь маленькое светило, служащее для их освещения. — Вы угадали, — ответил я. — Именно так. И это должно делать нас скромными. Мы верим, что всё создано для нас, а мы, быть может, лишь нечто побочное во вселенной. — Вот мысль унизительная, — сказала она. — Унизительная, — ответил я, — но в то же время возвышающая. Ибо если мы не центр вселенной, то мы, по крайней мере, существа, которые могут её познавать. Мы можем возвышаться мыслью до этих далёких миров и делаться как бы присутствующими при всём, что создал Бог. — Это правда, — сказала она. — Приятно думать обо всём этом. Но уже поздно; Луна уже высоко на небе. Надо нам удалиться. — Как вам угодно, сударыня. Но позвольте мне сказать вам ещё одну вещь, прежде чем мы расстанемся. — Говорите, — сказала она. — А именно, — подхватил я, — вы не должны бояться возражений, которые могут сделать против обитателей Луны. Вам скажут, что Священное Писание не упоминает об этих обитателях; что они не могут быть из рода Адамова; что они не были искуплены. На это я отвечаю, что я не помещаю туда людей, а обитателей, которые не люди. Писание говорило только о нашем мире; оно ничего не сообщило нам о других. То, что происходит на Луне, касается Луны, а не нас. Бог волен создавать миры и обитателей, как Ему угодно, не извещая нас об этом. — Вы правы, — сказала она. — Не следует смешивать религию с этими философскими любопытствами. — Это самое важное, — ответил я. — Религия учит нас тому, во что нужно верить для нашего спасения; философия учит нас тому, что можно воображать для нашего удовольствия. Не следует смешивать эти две вещи. — Я это запомню, — сказала она. — Прощайте, сударь. Завтра вы расскажете мне о других планетах, если будет угодно. — Завтра, — ответил я, — мы поговорим о Венере, Меркурии, Марсе, Юпитере, Сатурне. Вы увидите, что Природа не устала создавать миры. — Мне любопытно их увидеть, — сказала она. — Прощайте. — Прощайте, сударыня. Помните, что Луна — обитаемый мир и что её обитатели нисколько на нас не похожи. Конец Второго вечера. ---------- Вечер третий О планетах и их обитателях На третий вечер небо было немного облачно, но от этого воздух был только мягче. Маркиза опередила меня в парке, и я застал её уже сидящей на нашем обычном месте. Вид у неё был более серьёзный, чем обычно, и я понял, что она размышляла о том, что мы говорили в предыдущие дни. — Я жду вас с нетерпением, — сказала она. — Вчера вы показали мне Луну как обитаемый мир; сегодня вы расскажете мне о других планетах, если будет угодно. Мне любопытно знать, обитаемы ли Венера, Меркурий, Марс, Юпитер, Сатурн так же, как Луна. — Есть все основания полагать, что да, — ответил я. — Природа ничего не делает впустую. Зачем были бы созданы эти миры, чтобы оставаться пустынными? Это был бы весьма бесполезный расход, а Природа слишком бережлива, чтобы позволять себе такие расточительства без причины. — Но, — возразила она, — Меркурий и Венера находятся ближе к Солнцу, чем мы; они должны быть сожжены чрезмерным жаром. Напротив, Марс, Юпитер, Сатурн находятся дальше; они должны быть скованы льдом. Как могут обитатели жить при столь различных температурах? — Это затруднение кажется большим, — ответил я, — но оно вовсе не затруднение, если посмотреть на него внимательно. Ибо речь идёт не о том, жарки или холодны эти планеты по отношению к нам; речь идёт о том, жарки или холодны они по отношению к тем обитателям, которых могут носить. Природа, создавшая обитателей Земли сообразными с температурой Земли, создала обитателей Меркурия сообразными с жарой Меркурия, а обитателей Сатурна — сообразными с холодом Сатурна. Каждый вид соразмерен со своим местопребыванием. — Это возможно, — сказала она; — но как вы хотите, чтобы существа жили в жаре, которая плавит металлы, или в холоде, который разбивает скалы? — Почему же нет? — ответил я. Мы судим обо всём по себе и полагаем, что невыносимое для нас невыносимо для всех. Это грубая ошибка. На самой Земле есть животные, которые живут в такой жаре, в которой мы бы умерли, и другие, которые живут в таком холоде, в котором мы бы не могли существовать. Почему бы не быть тому же на планетах? — Понимаю, — сказала она. — Но разнообразие жара и холода — не единственное затруднение. Меркурий так близок к Солнцу, что должен быть ослеплён его светом; Сатурн так далёк, что должен получать его очень слабо. Как могут обитатели этих планет видеть? — Так же, как мы видим, — ответил я, — сообразно с тем количеством света, которое им дано. Если Меркурий освещён сильнее нас, у его обитателей, быть может, глаза сильнее, или, быть может, им не нужно столько света, чтобы видеть. Если Сатурн освещён слабее, у его обитателей, быть может, глаза острее, или, быть может, у них есть другие чувства, заменяющие зрение. Природа искусна в соразмерении органов с потребностями. — Это очень остроумно, — сказала маркиза. — Но мне бы очень хотелось, чтобы вы поговорили о каждой планете в отдельности. Начнём с Меркурия, раз он ближе всех к Солнцу. — Охотно, — ответил я. — Меркурий — самая маленькая из известных нам планет, после Луны. Он так близок к Солнцу, что на нашем небе от него далеко не отходит; его видят только утром или вечером, когда он находится в наибольшем удалении. Он совершает своё обращение вокруг Солнца в восемьдесят семь дней и вращается вокруг себя в срок, который нам точно не известен. Вероятно, что его обитатели имеют природу, весьма отличную от нашей, приспособленную к жаре и свету, которые были бы для нас смертельны. — А Венера? — спросила она. — Венера, — подхватил я, — самая яркая из всех планет. Её называют утренней звездой или вечерней, смотря по тому, появляется ли она утром или вечером. Она почти такой же величины, как Земля, и обращается вокруг Солнца в двести двадцать четыре дня. Наблюдали, что у неё бывают фазы, как у Луны, что доказывает, что она обращается вокруг Солнца и что она обращена к нам то освещённой стороной, то тёмной. У неё, быть может, есть атмосфера и даже облака, ибо на ней видны пятна, которые меняются. Весьма вероятно, что она обитаема и что её обитатели имеют природу, способную выносить жар, больший, чем наш. — Перейдём к Марсу, — сказала она. — Марс, — ответил я, — планета меньшая, чем Земля. Она кажется красноватой, вероятно, из-за плотности её воздуха или из-за цвета её почвы. Она обращается вокруг Солнца в два года без двух месяцев. На ней видны пятна, которые меняются и показывают, что на ней бывают времена года, как на Земле. Ось её наклонена, как наша, что производит лето и зиму. Она, быть может, обитаема существами, способными выносить холод, больший, чем наш, ибо она дальше от Солнца, чем мы. — А Юпитер? — спросила она. — Юпитер, — ответил я, — самая большая из всех планет. Он в тысячу триста раз больше Земли, по оценкам. Он обращается вокруг Солнца в двенадцать лет и вокруг себя — в десять часов. Это удивительная быстрота; точка его экватора делает более ста тысяч льё в час. У него есть четыре Луны, которые обращаются вокруг него и служат ему Лунами, как наша служит нам. Эти четыре Луны имеют свои правильные движения и делают вокруг Юпитера то же, что Луна делает вокруг Земли. Таким образом, Юпитер представляет собой как бы маленькую систему, совершенно подобную большой. — Четыре Луны! — воскликнула маркиза. — Вот планета хорошо обслуживаемая. И у её обитателей, должно быть, ночи очень светлы. — Да, — ответил я, — и ночи, разнообразящиеся по числу и положению их Лун. То у них одна, то две, то три, то четыре зараз. Это зрелище, которое мы не можем себе представить. — А Сатурн? — спросила она. — Сатурн, — ответил я, — самая отдалённая из известных нам планет. Он обращается вокруг Солнца в тридцать лет и имеет пять Лун, обращающихся вокруг него. Но самое удивительное у него — это кольцо, его окружающее, широкое и плоское, которое отражает свет Солнца и служит ему, быть может, освещением в его долгие ночи. Это кольцо — вещь единственная в мире; нигде подобного мы не видим. — Кольцо! — сказала она. — Это очень странно. И что же может быть это кольцо? — Мы не знаем хорошо, — ответил я. — Одни говорят, что это множество маленьких Лун, обращающихся вокруг Сатурна и своим непрерывным рядом производящих вид кольца; другие говорят, что это твёрдое вещество, вроде круга изо льда или хрусталя. Как бы то ни было, это диво, которое хорошо показывает, что Природа не повторяется и что у неё есть тысяча тайн, нами не постигаемых. — Обитатели Сатурна, должно быть, очень мерзнут, — сказала маркиза. — Без сомнения, — ответил я. — Они получают в сто раз меньше тепла и света, чем мы. Но они, быть может, имеют природу, не нуждающуюся в таком количестве тепла. У них есть свои Луны и своё кольцо, чтобы освещать их в долгие ночи. Природа обо всём позаботилась. — Мне кажется, — сказала она, — вы говорите об этих обитателях так, будто вы их видели. — Я их не видел, — ответил я. — Но я рассуждаю по аналогии. Природа единообразна в своих творениях; что она сделала для Земли, то сделала и для других миров. Если она дала Юпитеру четыре Луны, то, видимо, для освещения его обитателей. Если она дала Сатурну кольцо, то для какого-то употребления, которое от нас ускользает. — Я вижу, — сказала она, — что вы очень смелы в своих предположениях. — Это привилегия философов, — ответил я. — Мы не знаем, но воображаем. И эти воображения приятны, лишь бы их не выдавали за истины. — Я это запомню, — сказала она. — Но скажите мне ещё одну вещь. Если все эти планеты обитаемы, то обитатели Юпитера видят четыре Луны, обитатели Сатурна — свои пять Лун и своё кольцо; обитатели Марса видят нашу Землю, а мы видим Луну. Не велика ли путаница от всех этих светил? — Нет, — ответил я. — Путаница только в нашем воображении. Эти обитатели привыкли к своему небу, как мы к нашему. Они не находят странным то, что нам кажется чудесным. Они созданы, чтобы жить со своими Лунами, как мы созданы, чтобы жить с нашей. — Это хорошо придумано, — сказала она. — Но я не могу удержаться от восхищения величием Бога, создавшего столько миров и столько обитателей. — В этом, — ответил я, — плод философии. Она возвышает нас над нами самими и даёт нам познать могущество и благость Творца. Когда мы видим, что наша Земля — лишь точка во вселенной, что все планеты — обитаемые миры, что звёзды — солнца, имеющие свои планеты, нас охватывает благоговение, смешанное с восхищением. — Но, — возразила она, — у меня остаётся одно затруднение. Если Юпитер так велик и если у него четыре Луны, почему же у нас только одна? — Потому что Земля меньше, — ответил я. — Одной Луны ей достаточно. Юпитер, будучи больше, нуждается в четырёх, чтобы быть хорошо освещённым. Сатурн, будучи дальше от Солнца, нуждается в пяти Лунах и кольце. Природа соразмеряет помощь с потребностью. — Это разумно, — сказала она. — Но мне очень хотелось бы знать, разумны ли обитатели этих планет, как мы. — Этого я не могу вам сказать, — ответил я. — Может быть, они разумны, а может быть, и нет. Может быть, у них разум совсем иной, чем наш. Может быть, у них иные чувства, иные понятия, иные начала. Мы ничего об этом не знаем, и знать это совершенно бесполезно. — Почему бесполезно? — спросила она. — Потому что у нас нет с ними никаких сношений, — ответил я. — Они слишком далеко, и мы не можем ни говорить с ними, ни слышать их. Это миры, отделённые от нашего и не имеющие с нами сообщения. Нам довольно знать, что они существуют и что Бог наполнил вселенную своими творениями. — Вы правы, — сказала она. — Нужно довольствоваться восхищением, не стараясь всё проникнуть. — Это и есть истинный дух философии, — ответил я. — Она учит нас познавать наши пределы и останавливаться там, где останавливает нас Природа. — Уже поздно, — сказала маркиза. — Ночь уже на исходе. Нужно нам удалиться. Завтра вы расскажете мне о неподвижных звёздах, если хотите. — Завтра, — ответил я, — мы поговорим о звёздах, и вы увидите, что вселенная ещё больше, чем вы думаете. — Мне любопытно это узнать, — сказала она. — Прощайте, сударь. — Прощайте, сударыня. Помните, что планеты — обитаемые миры и что у каждой есть свои обитатели, соразмерные её местопребыванию. Конец Третьего вечера. ---------- Вечер четвертый О неподвижных звёздах и о бесконечности вселенной В четвёртый вечер небо было совершенно ясное. Звёзды сияли во всём своём блеске, а Луна ещё не взошла. Маркиза и я сели на том же месте, и она начала с того, что долго смотрела на небесный свод, ничего не говоря. Я уважал её молчание и ждал, когда она захочет говорить. — Я не могу налюбоваться, — сказала она мне наконец, — созерцая все эти звёзды. Их бесчисленное множество, и чем больше я смотрю, тем больше, кажется, появляется новых. Вчера вы сказали мне, что они — солнца. Это кажется мне столь великим, столь необъятным, что я с трудом могу это постичь. — Правда, сударыня, — ответил я, — мысль эта необъятна. Но она и очень правдоподобна. Неподвижные звёзды имеют собственный свет, как наше Солнце. Они не блестят отражённым светом, как планеты. Следовательно, они сами суть солнца. Наше Солнце — лишь одна звезда среди стольких других. Оно кажется нам больше и ярче прочих только потому, что оно ближе. — Солнца! — воскликнула она. — Вы хотите сказать, что каждая звезда — это солнце, подобное нашему, со своими планетами и обитателями? — Именно, — ответил я. — Зачем бы Солнцу одному иметь планеты и обитателей? Разве Природа так скупа, что создала это невероятное множество звёзд только для того, чтобы слабо освещать нас по ночам? Это был бы плохо понятый расход. Нет, нет, каждая звезда — солнце, и у каждого солнца есть свои планеты, которые вокруг него вращаются, и у этих планет есть свои обитатели. — Но, — прервала она, — как вы можете знать, что у этих звёзд есть планеты? Их не видно. — Их не видно, — ответил я, — потому что они слишком далеки. Планета блестит только светом, получаемым от своего солнца; следовательно, она гораздо менее светла, чем это солнце. Когда солнце находится на необъятном расстоянии, планета, которая находится рядом с ним, не может быть замечена. Это всё равно что если бы вы поставили факел в ста льё от себя, вы бы видели факел, но не увидели бы маленькую свечку, которая была бы рядом. — Это возможно, — сказала она. — Но то, что вы говорите, кажется мне столь огромным, что я с трудом верю. — Это оттого, что вы ещё не привыкли к этим мыслям, — ответил я. — Привыкните к ним, и скоро они покажутся вам естественными. Подумайте, что вселенная — творение Божие. Могущество Его бесконечно; Его творения должны носить на себе печать этой бесконечности. Если бы Он создал только этот маленький мир, который мы видим, это было бы творение весьма ограниченное. Но Он создал миллионы солнц, и вокруг каждого солнца заставил вращаться планеты, и населил эти планеты обитателями. Вот что достойно Его. — Вот мысль очень возвышенная, — сказала маркиза. — Но как же древние могли так ошибаться? Они думали, что звёзды — лишь светящиеся точки, прикреплённые к небесному своду. — Потому что у них не было зрительных труб, — ответил я. — Они видели звёзды как точки и не могли судить ни об их величине, ни об их расстоянии. Они верили, что небо есть твёрдый свод и что звёзды прикреплены к нему, как гвозди. Это было грубое воображение, но оно соответствовало их знаниям. С тех пор как у нас есть зрительные трубы, мы увидели, что звёзды — необъятные тела и что число их бесконечно. — Бесконечно! — воскликнула она. — Как вы можете говорить, что оно бесконечно? — Я это говорю, — ответил я, — потому что чем совершеннее наши зрительные трубы, тем больше новых звёзд мы открываем. Они есть во всех частях неба; они есть и в тех местах, которые казались нам пустыми. Кажется, Природа с удовольствием рассеяла их по всему пространству, так что нет места, где бы их не было. Поэтому мы склоняемся к мысли, что их бесконечное множество и что если бы у нас были ещё более совершенные трубы, мы всегда видели бы новые. — Это очень удивительно, — сказала она. — Но если вселенная бесконечна, то где же её центр? — У вселенной нет центра, — ответил я. — Или, вернее, всякая точка может быть рассматриваема как центр. Вселенная есть нечто вроде круга, у которого центр везде, а окружности нет нигде. Это выражение, которым философы обозначают эту бесконечность. — Я не совсем понимаю, — сказала она. — Я объяснюсь, — ответил я. — Если вы находитесь среди обширной равнины и смотрите вокруг, вы кажетесь себе центром всего, что видите. Так же и в любой точке вселенной, где бы мы ни находились, мы кажемся себе её центром. Обитатель Юпитера тоже считал бы себя центром вселенной, и он имел бы на это столько же оснований, сколько и мы. Итак, нет неподвижного центра; всё есть центр, или ничто не есть центр. — Это очень тонко, — сказала она. — Но я думаю, что начинаю к этому привыкать. — Только этого я и прошу, — ответил я. — Нужно только привыкнуть к этим мыслям, и они становятся привычными. — Поговорим теперь о звёздах, — возразила она. — Если каждая звезда — солнце со своими планетами, то существует, значит, бесконечное множество систем, подобных нашей? — Да, — ответил я. — Бесконечное множество систем, каждая со своим солнцем в центре и своими планетами, которые вокруг него вращаются. И у каждой планеты есть свои обитатели, которые смотрят на своё солнце, как мы смотрим на наше, и считают себя, быть может, центром вселенной. — Это очень велико, — сказала она. — Но мне кажется, что это очень умаляет наш мир. — Это его умаляет, — ответил я, — но зато возвышает наш дух. Ибо если наша Земля — только точка, наше Солнце — только звезда, наш мир — только одна система среди бесчисленного множества других, то, по крайней мере, мы существа, могущие познать это бесчисленное множество. Наше тело мало, но наша мысль объемлет вселенную. — Вот утешение, — сказала она, улыбаясь. — Великое утешение, — подхватил я. — И это именно то, что должно делать нас скромными, но не повергать в уныние. Мы — ничто во вселенной, но мы — всё через мысль. — Но, — возразила она, — если звёзды так далеки, как же их свет доходит до нас? — Потому что он чрезвычайно быстр, — ответил я. — Свет проходит около пятидесяти тысяч льё в секунду. Однако есть звёзды столь отдалённые, что их свет идёт до нас несколько лет. Есть даже такие, что идут несколько сотен лет. Итак, когда вы смотрите на звезду, вы видите её такой, какой она была сто лет назад, или двести, или, быть может, ещё больше. — Несколько лет! — воскликнула она. — Это превосходит моё воображение. Стало быть, эти звёзды очень далеки. — Так далеки, — ответил я, — что наш ум теряется, когда хочет измерить эти расстояния. Мы знаем только, что они необъятны и что свет употребляет чудовищные времена, чтобы их пройти. — А эти звёзды, — сказала она, — все ли похожи на наше Солнце? — Нет, — ответил я. — Есть звёзды разных величин, разных цветов. Одни белые, другие красноватые, третьи жёлтые, четвёртые голубоватые. Есть которые кажутся больше, другие меньше. Есть одиночные, есть двойные, есть скученные. Природа разнообразила свои творения в этой бесконечности, как разнообразила их в нашем маленьком мире. — А планеты этих солнц, — спросила она, — обитаемы ли? — Есть все основания полагать, что да, — ответил я. — Зачем этим солнцам освещать пустынные миры? Природа ничего не делает впустую. Всюду, где есть свет и тепло, есть существа, ими наслаждающиеся. Всюду, где есть планеты, есть обитатели, сообразные со своим местопребыванием. — Это очень необъятно, — сказала она. — Я не могу удержаться от восхищения могуществом Бога. — В этом, — ответил я, — истинный плод философии. Она возвышает нас над нами самими и даёт нам познать величие вселенной и благость Творца. — Но, — возразила она, — если вселенная бесконечна и если существует бесконечное множество обитаемых миров, то чем становятся люди в этой необъятности? Они лишь атом. — Они атом, — ответил я, — но атом мыслящий. Этого довольно для их величия. Скала больше человека, но она не мыслит. Человек, познающий вселенную, больше самой вселенной, потому что он её познаёт. — Вы правы, — сказала она. — Лучше быть мыслящим атомом, чем большим телом, которое не мыслит. — Вот истинная точка зрения, — подхватил я. — Не следует печалиться о нашем ничтожестве, раз у нас есть ум, достаточно великий, чтобы его познать. — Но, — сказала она, — у меня остаётся ещё одно затруднение. Если звёзды — солнца, почему их не видно вращающимися? Наше Солнце вращается вокруг себя и вращается вокруг чего-то, как вы мне сказали. — Неподвижные звёзды, быть может, тоже вращаются, — ответил я, — но движение их так медленно, или они так далеки, что мы не можем его заметить. Нужны века, чтобы наблюдать заметное изменение. Кто знает, не покажутся ли через тысячу лет звёзды изменившими своё положение? Древние не заметили движения нашей Земли, потому что оно было слишком медленно, чтобы быть ощутимым без долгих наблюдений. То же и со звёздами. — Я вижу, — сказала она, — что у вас на всё есть ответ. — Не на всё, — ответил я. — Но есть вещи, которые мы знаем, другие, которые мы предполагаем, третьи, которых мы не знаем. Философия учит нас различать эти три вещи. — Уже поздно, — сказала маркиза. — Луна сейчас взойдёт, и мне нужно удалиться. Завтра вы расскажете мне о кометах, если хотите. — Завтра, — ответил я, — мы поговорим о кометах. Вы увидите, что эти блуждающие светила, которые так пугали людей, тоже имеют своё место в порядке природы. — Мне любопытно их узнать, — сказала она. — Прощайте, сударь. — Прощайте, сударыня. Помните, что звёзды — солнца и что вселенная бесконечна. ---------- Вечер пятый О кометах и их природе В пятый вечер небо было немного облачно. Звёзд почти не было видно, и Луна должна была взойти очень поздно. Маркиза ждала меня с более серьёзным видом, чем обычно. Я заметил, что у неё было что-то на уме, что её занимало. — Сегодня вечером, — сказала она, — вы обещали мне рассказать о кометах. Это предмет, который долго пугал людей. Почему это? И что это за светила, которые появляются вдруг, испускают устрашающий свет и исчезают, наведя столько страха? — Люди, — ответил я, — всегда боялись того, чего не понимают. Кометы появлялись, и никто не знал, откуда они приходят; у них был огромный хвост, который, казалось, угрожал Земле; они исчезали, и никто не знал, куда они уходят. На них смотрели как на знамения небесного гнева, как на предзнаменования войн, моровых поветрий, смерти королей. — А теперь? — спросила она. — Теперь, — ответил я, — мы знаем, что это светила, подобные другим, у которых есть свой правильный путь и своя орбита. Это не что иное, как планеты, описывающие вокруг Солнца очень вытянутые круги и появляющиеся только тогда, когда приближаются к нам. — Как это? — воскликнула она. — Разве кометы не кажутся очень неправильными? — Они нам такими кажутся, — ответил я, — потому что мы видим их лишь в малой части их пути. Но если бы вы могли проследить их по всей их дороге, вы бы увидели, что они описывают очень вытянутый эллипс, в одном из фокусов которого находится Солнце. Они приближаются к Солнцу, затем удаляются от него на необъятные расстояния и возвращаются только через большое число лет. — Сколько времени длится их путь? — спросила она. — Это различно, — ответил я. — Есть кометы, которые возвращаются каждые семьдесят пять лет; другие — каждые сто пятьдесят; третьи — через несколько столетий. Есть, быть может, и такие, которые никогда не возвращаются, потому что их эллипс так вытянут, что они уходят навсегда в глубины вселенной. — Это очень странно, — сказала она. — Но почему у них есть этот светящийся хвост, который у них видят? — Этот хвост, — ответил я, — образуется светом Солнца, ударяющим в испарения, которыми комета окружена. Когда комета приближается к Солнцу, жар испаряет некоторые части её вещества, и эти испарения, подгоняемые светом Солнца, расстилаются позади неё и образуют этот длинный след, который мы называем хвостом. Чем ближе комета к Солнцу, тем больше её хвост; чем дальше она удаляется, тем он уменьшается, пока не исчезает совсем. — Это очень остроумно, — сказала маркиза. — Но если кометы — светила, почему их не видно всегда? — Потому что они видимы, — ответил я, — только тогда, когда приближаются к Солнцу и к Земле. В остальной части своего пути они так далеки, что их свет не может до нас дойти. Они проводят большую часть времени в столь отдалённых областях, что глаза наши не могут их различить. — А обитатели комет, — спросила она, улыбаясь, — если они там есть, как же они живут? — Ах! — ответил я. — Вот вопрос, на который не легко ответить. У комет бывают чрезвычайные жары и чрезвычайные холода. Когда они близко к Солнцу, они сжигаются; когда удаляются, они замерзают. Обитатели, если они есть, должны иметь природу, весьма отличную от нашей. Они должны выносить температуры, которые показались бы нам невыносимыми. — Но, — возразила она, — можно ли думать, что они обитаемы? Неужели Природа не позволила себе некоторой игры, создавая эти блуждающие светила? — Не знаю, — ответил я. — Может быть, они обитаемы, а может быть, и нет. Достоверно то, что Природа ничего не делает впустую. Если она создала кометы, то, видимо, для какого-то употребления. Но какое это употребление? Мы не знаем. Быть может, они служат для обновления воздуха, или для переноса веществ из одного мира в другой, или для какой-либо иной цели, которую мы не можем постичь. — Это очень затруднительно, — сказала она. — Ничуть, — ответил я. — Прекрасно сознаваться, что есть вещи, которых мы не знаем. Философия не в том, чтобы всё знать, а в том, чтобы знать, что знаешь, и сознаваться в том, чего не знаешь. — Поговорим о древних, — возразила она. — Что они думали о кометах? — Древние, — ответил я, — считали их воздушными метеорами. Аристотель помещал их ниже Луны, в области воздуха. Он думал, что это испарения, которые воспламеняются и сгорают. Он не подозревал, что это светила, столь же высокие, как планеты. — И кто открыл истину? — спросила она. — Тихо Браге, — ответил я, — был первый, который тщательно наблюдал комету и доказал, что она находится выше Луны. С тех пор астрономы наблюдали много комет и признали, что они движутся по эллипсам и возвращаются через определённое время. — И они не производят беспорядка в системе мира? — спросила она. — Нисколько, — ответил я. — Они идут своей дорогой, не тревожа других светил. Вселенная слишком велика, чтобы эти маленькие блуждающие планеты могли произвести в ней беспорядок. Это всё равно что сказать, что корабль, плывущий по морю, возмущает весь океан. — Но, — возразила она, — если бы комета встретилась с Землёй? — Этого не случится, — ответил я. — Пути комет расположены так, что они не пересекают пути Земли, или, по крайней мере, опасность так мала, что не стоит о ней и думать. А если бы это и случилось, быть может, комета только прошла бы мимо, и Земля была бы от этого едва поколеблена. — Вы не очень уверены в этом, — сказала она, улыбаясь. — Я в этом не уверен, — ответил я. — Но я уверен, что беспокоиться о беде, которая, быть может, никогда не случится, бесполезно, и что если небо создано, чтобы длиться, то, видимо, оно должно длиться. — Вот хорошая философия, — сказала она. — Она утешает, а не тревожит. — В этом её истинное назначение, — ответил я. — Философия не должна тревожить ум напрасными страхами; она должна его просвещать и успокаивать. — Но, — возразила она, — имели ли древние основание думать, что кометы предвещают несчастья? — Они ошибались, — ответил я. — Кометы — такие же светила, как и другие; они не предвещают ничего, кроме того, что они здесь. Но так как они появлялись редко и имели необычайный вид, люди воображали, что они посланы, чтобы предостеречь их о каком-нибудь великом несчастье. Это было суеверие, а все суеверия происходят от невежества. — Теперь, — сказала она, — комет уже не боятся? — Их боятся меньше, — ответил я. — Те, кто знает, что это такое, не боятся их. Те, кто не знает, всё ещё иногда боятся. Но невежество с каждым днём уменьшается, а разум распространяется. — Я очень рада, — сказала она, — что узнала, что это такое. Я больше не буду бояться комет. — Вы правы, — ответил я. — Бояться нечего. Это большие планеты, путешествующие в пространстве и время от времени показывающие нам свой свет. Быть может, даже обитатели этих далёких миров, если они есть, смотрят на нашу Землю как на комету, которая проходит. — Это забавная мысль, — сказала она, смеясь. — Я представляю себе, что обитатели кометы, когда видят нас, говорят: «Вот эта маленькая планета, которая вертится там; у неё есть прекрасная Луна, её сопровождающая; быть может, она обитаема». — Вы угадали, — ответил я. — И, быть может, их философы спорят о нас, как мы спорим о них. — Это очень приятно воображать, — сказала она. — Но уже поздно; Луна скоро взойдёт, и мне нужно удалиться. — Завтра, — ответил я, — мы закончим эти беседы. Мы поговорим о том, как следует излагать философию, и подведём итог всему, что мы сказали. — Я согласна, — сказала она. — Прощайте, сударь. — Прощайте, сударыня. Помните, что кометы — светила, а не знамения несчастий. ---------- Шестой и последний Вечер О том, как следует излагать философию, и заключение бесед В шестой вечер небо было великолепно. Звёзды сияли во всём своём блеске, и Луна, ещё не взошедшая, не лишала нас их света. Маркиза и я сели в последний раз в парке, и она начала со вздоха. — Возможно ли, — сказала она, — что наши беседы уже кончились? Мне кажется, мы только начинаем философствовать. Вы показали мне столько вещей, вы открыли мне новый мир, и вы покидаете меня, когда я начинала входить во вкус. — Нужно же когда-нибудь кончить, сударыня, — ответил я. — Мы обошли всю вселенную. Мы увидели, что Земля — планета, вращающаяся вокруг Солнца; что Луна — обитаемый мир; что другие планеты — столько же миров, населённых обитателями, сообразными со своим местопребыванием; что неподвижные звёзды — солнца, имеющие свои планеты; что кометы — светила, имеющие свой правильный путь; что вселенная бесконечна или, по крайней мере, столь велика, что нам таковой кажется. Что же остаётся сказать? — Остаётся, — возразила она, — узнать, что мы должны думать обо всём этом. Ибо, наконец, если Земля — лишь точка во вселенной, если наше Солнце — лишь звезда среди бесчисленного множества других, если все эти миры обитаемы, то что же мы такое? И что стаётся с нашими притязаниями быть венцом творения? — Мы — существа разумные, способные познавать Бога и восхищаться Им, — ответил я. — Величие наше не в обширности занимаемого нами места, но в благородстве нашего ума. Человек, который мыслит, больше всей вселенной, потому что он её постигает. — Это правда, — сказала она. — Но мне кажется, что эта мысль должна была бы нас унижать. — Напротив, — ответил я. — Она должна нас возвышать. Видя величие вселенной, мы видим величие Того, Кто её создал. А видя, что мы можем её познать, мы видим превосходство нашей природы. Мы — ничто телом, но мы — всё духом. — Вот прекрасная мораль, — сказала она. — Но я хотела бы знать ещё одну вещь. Как удалось вам заставить меня понять вещи, столь далёкие от общего обихода? Я никогда не изучала философии, и, однако, мне кажется, я поняла всё, что вы мне сказали. — Это потому, — ответил я, — что эти вещи сами по себе не трудны. Они кажутся трудными только потому, что их плохо излагают. Большинство людей не лишено ума; им недостаёт только внимания или способа предложить им вещи, который побудил бы их это внимание приложить. Я старался представить вам философию в приятном виде, снять с неё те варварские термины, которые пугают, сделать её доступной через сравнения и образы. Вот и весь мой секрет. — Это хороший секрет, — сказала она. — И я удивляюсь, что философы не нашли его раньше. — Они его нашли, — ответил я, — но не всегда им пользовались. Одни полагали, что философия должна быть серьёзна и строга и что она теряет своё достоинство, когда становится приятной. Другие боялись, что, слишком её украшая, сделают её менее основательной. Я же думал, что истина ничего не теряет от хорошего изложения; что она, напротив, приобретает сторонников, когда бывает любезна; и что украшения, лишь бы они её не искажали, только помогают ей быть лучше принятой. — Вы правы, — сказала она. — Философия, которой вы меня научили, не имеет в себе ничего отталкивающего. Она ясна, она приятна, она возвышает душу, не утомляя её. — Это именно то, чего я желал, сударыня, — ответил я. — Я хотел изложить философию так, чтобы она не была философична; я привёл её к такой точке, где она не была бы ни слишком суха для светских людей, ни слишком игрива для учёных. Я старался удержаться на трудной середине, и надеюсь, что те, кто будет читать эту книгу, не откажут мне, по крайней мере, в намерении. — Но, — возразила она, — не боитесь ли вы, что вас упрекнут в неуважении к философии за то, что вы обходитесь с ней так фамильярно? — Нет, — ответил я. — Философия не ревнива; она не пренебрегает тем, чтобы быть любезной. Она знает, что не строгость делает её достойной уважения, а истина. И лишь бы говорили истину, она позволяет говорить её как угодно. — Я хотела бы, — сказала она, — чтобы все философы были вашего мнения. Не было бы столько книг тёмных и скучных, которые отталкивают светских людей и не удовлетворяют даже учёных. — Их слишком много, в самом деле, — ответил я. — Но это потому, что легче спрятаться в темноте, чем быть понятым в ясности. Нужен талант, чтобы быть ясным; чтобы быть тёмным, таланта не нужно. — Это хорошо сказано, — возразила она. — Но скажите мне, сударь, раз мы подошли к концу наших бесед, какой плод вы желали бы из них извлечь? — Плод, которого я желаю, — ответил я, — это чтобы люди полюбили философию и привыкли смотреть на вселенную более благородным и более возвышенным образом. Не малая выгода — знать, что Земля лишь планета, что Луна — мир, что звёзды — солнца, что вселенная бесконечна. Эти мысли расширяют ум и отвлекают его от мелких интересов, которые обычно его занимают. — Я это испытываю на себе, — сказала она. — С тех пор как я начала философствовать, мне кажется, я вижу вещи другими глазами. Я уже не привязываюсь так сильно к тому, что меня окружает; я чувствую себя перенесённой в те далёкие миры и нахожу там удовольствие, которого не могу выразить. — В этом, сударыня, истинная прелесть философии, — ответил я. — Она даёт нам новый мир, мир, который мы можем мысленно обходить, никогда не утомляясь. Она возвышает нас над человеческими бедствиями и даёт нам созерцать удивительный порядок Природы. — Но, — возразила она, — не отвлекает ли эта философия от обязанностей жизни? — Нет, — ответил я. — Напротив, она их освещает. Тот, кто знает величие вселенной, лучше знает ничтожество вещей, которыми увлекаются. Он более умерен в своих желаниях, более спокоен в своих делах, более покорен в своих утратах. Философия не отнимает естественных чувств; она их упорядочивает. — Вот прекрасный урок, — сказала она. — Постараюсь его запомнить. — Я оставляю вас, сударыня, — ответил я, — вашей собственной мудрости. У вас слишком хороший ум, чтобы нуждаться в советах. — Вы мне льстите, — сказала она. — Но уже поздно; Луна восходит, и мне нужно удалиться. — Позвольте мне, сударыня, прежде чем мы расстанемся, задать вам последний вопрос. — Задавайте, — сказала она. — Не находите ли вы, — подхватил я, — что у философии было бы гораздо больше сторонников, если бы её всегда излагали так, как мы это делали? Если бы её делали приятной, не делая менее основательной? Если бы её делали доступной для всех, не обезображивая? — Думаю, что да, — ответила она. — Но, быть может, не всякий способен излагать её так. Нужен некоторый талант, некоторое искусство, которое дано не всякому. — Это правда, — ответил я. — Но достичь этого не невозможно. Я попытался это сделать; другие сделают лучше после меня. И если я не достиг успеха, я, по крайней мере, указал путь. — Вы достигли успеха, — сказала она, — по крайней мере, в отношении меня. Я обязана вам вкусом к философии и благодарю вас за это. — Это я, сударыня, благодарю вас, — ответил я. — Без вас эти беседы никогда бы не состоялись. Это ваше любопытство, ваша живость ума побудили меня сказать вам то, что я, быть может, никогда не сказал бы никому. — Вы делаете мне честь, — сказала она. — Но нужно кончать. Прощайте, сударь. — Прощайте, сударыня, — ответил я. — Помните, что Земля вращается, что Луна — мир, что планеты обитаемы, что звёзды — солнца, что кометы — светила и что вселенная бесконечна. — Я это запомню, — сказала она. — И когда я буду смотреть на небо, я буду думать обо всём, чему вы меня научили. — Только этого я и желаю, — ответил я. — Прощайте, сударыня. — Прощайте, сударь. Она удалилась, и я смотрел, как она идёт по аллее, освещённая лучами Луны, которая начинала появляться. Я остался на некоторое время один, созерцая это небо, на которое мы столько раз смотрели вместе, и чувствовал в себе смесь сладости и печали. Беседы наши кончились; но мысли, которые они оставили в моём уме, никогда не кончатся. ---------- Комментарии Лаланда к первому вечеру 1. О сравнении философии с оперой Это сравнение очень остроумно и прекрасно изображает состояние философии до Декарта и Ньютона. Древние философы видели следствия, не видя причин, и придумывали пустые объяснения, которые ничего не значили. После Декарта стали искать механические объяснения, а после Ньютона нашли истинную причину движения звезд во всемирном тяготении. Картезианство, которое господствовало во времена Фонтенеля, было оставлено, но труд Фонтенеля от этого не становится менее достойным уважения, потому что он подготовил умы к принятию истины. 2. О системе Птолемея и короле Кастилии Король Альфонс, о котором здесь говорит Фонтенель, шутил, что если бы Бог призвал его на совет, он дал бы Ему хорошие советы. Эта шутка была основана на сложности системы Птолемея, которая загромождала небо кругами и эпициклами. Сегодня мы знаем, что небесные движения гораздо проще, чем тогда полагали, но они требуют более глубокого знания геометрии. Система Коперника, которую излагает Фонтенель, верна, но для полноты она нуждается в открытиях Кеплера и Ньютона. 3. О вихрях Декарта Фонтенель был картезианцем и объяснял движение планет вихрями тонкой материи. Эта гипотеза имела большой успех в XVII веке, поскольку казалась простой и механической. Но Ньютон доказал, что планеты движутся силой притяжения и что вихри не могут существовать. Тем не менее Фонтенель заслуживает похвалы за то, что показал: Земля вращается вокруг Солнца. Истинность этого положения — основа всей современной астрономии. 4. О движении Земли Движение Земли вокруг своей оси и вокруг Солнца сегодня доказано столь очевидным образом, что ни один ученый в этом не сомневается. Аберрация света, открытая Брэдли, и параллакс звезд, который начали наблюдать в этом столетии, служат тому неопровержимыми доказательствами. Фонтенель в 1686 году еще не мог ссылаться на эти доказательства, но он обладал смелостью отстаивать мнение, которое большинство его современников считало химерой. 5. О небесной материи Фонтенель говорит о небесной материи, которая заполняет пространство и увлекает за собой планеты. Эта идея заимствована у Декарта. Сегодня мы знаем, что пространство пусто, или по крайней мере не заполнено никакой ощутимой материей; планеты движутся в пустоте и удерживаются на своих орбитах силой тяготения. Но надо признать, что воображение легче схватывает гипотезу вихрей, чем гипотезу притяжения, и Фонтенель был прав, выбирая для своей цели наиболее наглядное объяснение. 6. О жителях Луны Фонтенель, говоря о жителях Луны, заботится о том, чтобы различать людей и обитателей. Он хочет избежать теологических возражений. Эта предосторожность была необходима в 1686 году. Сегодня мы не продвинулись дальше в вопросе о существовании обитателей Луны, но мы знаем, что на Луне нет атмосферы, нет воды, а крайности жары и холода там невыносимы. Если там и есть живые существа, они должны быть совсем не похожи на всё, что мы знаем. 7. О расстоянии до звезд Фонтенель вычисляет, что если бы Земля не вращалась вокруг своей оси, то неподвижные звезды должны были бы проходить за один день более 27 660 раз по 200 миллионов лье. Это число огромно; оно должно было показать нелепость системы Птолемея. Но сегодня мы знаем, что звезды находятся на столь чудовищных расстояниях, что свет, проходящий 30 000 лье в секунду, тратит несколько лет, чтобы дойти до нас от некоторых из них. Движение Земли, кажущееся нам столь быстрым, — ничто по сравнению с этими безднами. 8. О системе Тихо Браге Фонтенель отвергает систему Тихо Браге, который помещал неподвижную Землю в центр мира, с вращающимся вокруг нее Солнцем, а вокруг Солнца — другие планеты. Эта система была компромиссом между Птолемеем и Коперником, и у нее еще были сторонники во времена Фонтенеля. Сегодня ее не защищает никто, потому что наблюдения доказали, что Земля — такая же планета, как и другие. 9. О простоте системы Коперника Фонтенель восхваляет простоту системы Коперника, и он прав. Эта простота — признак истины. Но не следует думать, что природа всегда проста в своих средствах. Часто — да, но не всегда. Орбиты планет, которые Коперник считал круговыми, на самом деле — эллипсы, а спутники Юпитера и Сатурна, которых Фонтенель еще не знал, добавляют системе сложности. Однако общий порядок восхитителен, и современная наука только подтвердила то, что Фонтенель предчувствовал. 10. О стиле и методе Фонтенеля Этот первый вечер — образец хорошей философии, изложенной доступно для всех. Фонтенель сумел сделать приятными истины, которые казались отталкивающими. Он избегал технических терминов, использовал привычные сравнения, вывел на сцену приятную и остроумную женщину, которая задает те вопросы, которые мог бы задать читатель. Этот метод впоследствии переняли многие авторы, но редко с таким же успехом. Именно Фонтенелю философия обязана тем, что стала во Франции популярной. ---------- Комментарии Лаланда к второму вечеру Комментарии Лаланда к второму вечеру 1. О продолжительности дня и ночи на Луне Фонтенель говорит, что день и ночь на Луне длятся по пятнадцати наших суток. Это точно, поскольку Луна вращается вокруг своей оси за то же время, за которое совершает оборот вокруг Земли, то есть за двадцать семь дней и восемь часов. Но надо заметить, что у Луны нет сколько-нибудь заметной атмосферы, и, следовательно, переход от дня к ночи там происходит мгновенно, без сумерек. Крайности жары и холода там, должно быть, ужасны. Маловероятно, чтобы наш вид — или какой-либо сходный с нашим — мог там жить. --- 2. Об атмосфере Луны Фонтенель предполагает, что у Луны есть атмосфера, потому что видит на ней какие-то испарения. Астрономы долго верили в существование лунной атмосферы. Сегодня мы знаем из точнейших наблюдений, что у Луны нет атмосферы, или же она настолько разрежена, что не производит никакого заметного эффекта. Звезды, когда Луна проходит перед ними, гаснут внезапно, без постепенного угасания света; это доказывает, что нет воздуха, который преломлял бы их лучи. Те испарения, которые, как полагал Фонтенель, он видит, вероятно, оптические иллюзии. --- 3. Об обратной стороне Луны Фонтенель очень хорошо объясняет, почему Луна всегда обращена к нам одной и той же стороной: период ее вращения вокруг оси равен периоду обращения вокруг Земли. Это факт, подтвержденный всеми астрономами. Но он добавляет в шутку, что Луна «кокетничает» с нами и показывает только свою самую красивую сторону. Эта шутка очаровательна, но она породила любопытный вопрос: отличается ли другая сторона Луны от той, что мы видим? Мы не можем знать этого с уверенностью, потому что никогда ее не наблюдаем. Однако либрация Луны позволяет нам разглядеть небольшую часть краев обратной стороны, и эти области, по-видимому, не отличаются заметно от остальных. --- 4. Об обитателях Луны Фонтенель с большой осторожностью воздерживается от утверждения, что Луна населена людьми. Он допускает обитателей, но обитателей, которые отнюдь не люди. Это различие было необходимо в его время, чтобы избежать теологических возражений. Сегодня мы еще меньше знаем о природе этих обитателей, если они существуют. Но мы знаем, что физические условия на Луне крайне враждебны для жизни в том виде, в каком мы ее понимаем. Нет воздуха, нет воды, перепады температуры в несколько сотен градусов. Если там и есть живые существа, они должны быть устроены так непохоже на нас, что мы не можем этого даже вообразить. Возможно, жизнь существует только на Земле. Это вопрос, остающийся открытым. --- 5. О сравнении Земли и Луны Фонтенель замечает, что Земля, если смотреть с Луны, должна казаться в тринадцать раз больше, чем Луна кажется нам, и что у нее должны быть такие же фазы. Это замечание совершенно верно, и в нем есть нечто поразительное. Мы, обитатели Земли, считаем ее центром мира; с Луны же мы всего лишь большое светило, вращающееся вокруг Солнца, как и многие другие. Это урок смирения, который Фонтенель преподает своим читателям, и преподает его с изяществом. --- 6. О лунных философах Фонтенель воображает, что у обитателей Луны есть свои философы, которые спорят о том, обитаема ли Земля, и которые верят, что их Луна — центр вселенной. Эта мысль забавна и в то же время глубока. Она показывает нам, сколь естественны наши предрассудки и сколь трудно от них избавиться. Астрономы прошлого века считали Землю центром мира; нынешние знают, что она лишь одна из планет; будущие, быть может, узнают, что она и того меньше. --- 7. О теологических возражениях Фонтенель посвящает длинный отрывок ответу на теологические возражения против обитателей Луны. Он делает это с большим искусством: он не отрицает религию, но показывает, что его противники путают людей с обитателями. В 1686 году эта предосторожность была необходима. Сегодня эти возражения утратили свою силу. Мы научились различать то, что принадлежит вере, и то, что принадлежит науке. Религия не занимается вопросом о том, есть ли обитатели на Луне; она занимается нашим спасением. Фонтенель был одним из первых, кто установил это различие, и он заслуживает за это похвалы. --- 8. О расстоянии до Луны Фонтенель оценивает расстояние от Земли до Луны примерно в шестьдесят радиусов Земли, что составляет более двухсот тысяч лье. Эта оценка приблизительно верна. Сегодня мы знаем это расстояние с гораздо большей точностью: оно составляет 384 000 километров, что примерно то же самое. Сигналы, которые могли бы нам подать обитатели Луны, говорит Фонтенель, потерялись бы в таком огромном пространстве. Это рассуждение верно. Но если бы мы захотели подать им сигналы, мы тоже не смогли бы. Мы только начали посылать сигналы до Луны самыми мощными средствами. --- 9. Об отсутствии доказательств Фонтенель признает, что у него нет никаких достоверных доказательств существования обитателей Луны. Он дает лишь предположения, и он честно об этом говорит. В этом одно из достоинств его книги: он никогда не пытается навязывать свои мнения как доказанные истины. Он приглашает читателя вообразить, поразмышлять, составить себе представление самостоятельно. Этот метод лучше всего развивает ум. --- 10. О стиле «Второго вечера» Этот второй вечер — один из самых приятных в книге. Фонтенель смешивает науку и шутку с бесконечным искусством. Маркиза, которая беспокоится о воздухе, которым мы дышим, если Земля вращается, и предлагает поставить Землю на слонов, — очаровательный образ. Эти диалоги настолько естественны, что забываешь, что они написаны. В этом секрет Фонтенеля: он никогда не дает почувствовать усилия автора ---------- Комментарии Лаланда к третьему вечеру 1. Меркурий: Мир экстремальных температур Фонтенель называет Меркурий самой маленькой из планет (после Луны, которую он тогда еще не исключал из этого ряда в некоторых контекстах). Лаланд уточняет: хотя Меркурий действительно мал по объему, его плотность значительно выше земной, а масса больше, чем предполагали во времена Фонтенеля. Период обращения Меркурия вокруг Солнца составляет восемьдесят семь дней, что Фонтенель указал верно. Однако данные о вращении планеты вокруг своей оси были пересмотрены. Если раньше считалось, что день на Меркурии равен году, то более поздние наблюдения (ошибочные, но принятые в науке того времени) предполагали, что меркурианские сутки длятся около двадцати четырех часов, подобно земным. Главная особенность Меркурия — близость к Солнцу. Жара на его поверхности должна быть невыносимой для земных существ. Лаланд повторяет мысль Фонтенеля: если там и есть жизнь, то её обитатели должны быть устроены принципиально иначе, чем мы, чтобы выживать в таких условиях. 2. Венера: Планета под вечным покровом Венера сияет ярче всех остальных планет. Фонтенель правильно отмечает, что у неё, как и у Луны, есть фазы, открытие которых принадлежит Галилею. Лаланд добавляет новые данные: период вращения Венеры вокруг оси составляет примерно двадцать три часа двадцать минут. Ось вращения планеты почти перпендикулярна плоскости её орбиты, из-за чего на Венере практически отсутствуют смены времен года, знакомые нам на Земле. Долгое время астрономы спорили о наличии атмосферы. Наблюдения подтверждают: Венера окутана плотным слоем облаков. Если эта планета обитаема, то её жители, вероятно, никогда не видят звездного неба и живут под постоянным, непроницаемым облачным покровом. 3. Марс: Загадка каналов Фонтенель верно замечает, что Марс меньше Земли и имеет характерный красноватый оттенок. На его поверхности наблюдаются темные пятна, которые меняют свою форму и положение. Долгое время их принимали за моря и материки. С развитием оптики на поверхности Марса стали различать правильные геометрические фигуры, которые некоторые астрономы назвали «каналами». Лаланд относится к этому открытию с осторожностью, отмечая, что достоверность этих наблюдений еще требует подтверждения. Год на Марсе длится шестьсот восемьдесят семь земных суток, а продолжительность дня почти равна земной. Из-за большего наклона оси и длительности года времена года на Марсе существуют, но они значительно длиннее наших. 4. Юпитер: Гигант Солнечной системы Оценка размеров Юпитера, данная Фонтенелем (в 1300 раз больше Земли), оказалась заниженной. Лаланд исправляет эту цифру: объем Юпитера превышает объем Земли более чем в 1400 раз. Фонтенель был прав, утверждая, что Юпитер вращается вокруг своей оси очень быстро — всего за десять часов. Эта стремительная ротация вызывает сильное сплющивание планеты у полюсов. Что касается спутников, то Фонтенель упоминал четыре луны, открытые Галилеем. К моменту написания комментариев мной были обнаружены еще два небольших спутника, расположенных близко к планете. Таким образом, число известных лун Юпитера возросло до шести, хотя четыре галилеевых спутника остаются самыми значительными и заметными. 5. Ночи на Юпитере Фонтенель живописует ночи на Юпитере: благодаря четырем крупным спутникам, они должны быть ярко освещены и постоянно меняться в зависимости от положения лун. Лаланд соглашается с красотой этого предположения, но добавляет научный контекст. Мы не знаем, есть ли на Юпитере обитатели и нужен ли им свет. Однако с практической точки зрения эти спутники играют важнейшую роль для земных астрономов. Их регулярные затмения и движения позволяют точно измерять время и определять долготу на Земле, а также изучать законы гравитации. 6. Сатурн и его кольца Во времена Фонтенеля (1686 год) Сатурн считался самой далекой известной планетой. Лаланд напоминает, что ситуация изменилась после 1781 года, когда Уильям Гершель открыл Уран, лежащий еще дальше. У Сатурна Фонтенель насчитывал пять спутников. Я корректирую это число: к его времени было известно уже семь лун Сатурна. Но главное чудо Сатурна — его кольца. Фонтенель называл их уникальной диковинкой природы. Последующие открытия показали, что кольцо не монолитно: оно состоит из двух концентрических колец, разделенных пустым пространством. Это явление остается одним из самых удивительных объектов в телескопе. 7. Природа инопланетной жизни Фонтенель выдвигает смелую философскую идею: обитатели других планет должны быть соразмерны своим мирам, а Природа бесконечно разнообразна в своих творениях. Лаланд поддерживает этот ход мысли, подчеркивая его научную обоснованность. Мы ничего не знаем о конкретных формах жизни за пределами Земли, но разумно предполагать, что биология адаптируется к физическим условиям. На раскаленном Меркурии жизнь, если она существует, может быть микроскопической или основанной на иной химии. На холодном Сатурне (или его спутниках) живые существа могли бы быть крайне медлительными или иметь иную природу метаболизма. Все это остается в области гипотез, но сама идея адаптивности жизни является плодотворной. 8. Уран: Новый мир Поскольку Уран был открыт Уильямом Гершелем лишь в 1781 году, Фонтенель не мог о нем знать. Лаланд восполняет этот пробел. Уран — гигантская планета, превосходящая Землю по размерам, расположенная на расстоянии, вдвое большем, чем Сатурн. Его год длится восемьдесят четыре земных года. К моменту написания комментариев у Урана было известно два спутника (хотя позже их число увеличилось). Свет Солнца, достигающий Урана, в 360 раз слабее земного. Для потенциальных обитателей этой планеты наше Солнце выглядело бы лишь как очень яркая звезда, не дающая тепла и слабо освещающая ландшафт. 9. Астрономия и религия (Я) Лаланд высоко оценивает дипломатичность Фонтенеля. В «Третьем вечере» автор тщательно избегает прямых конфликтов с церковью. Он говорит об «обитателях», а не о «людях» в теологическом смысле; он не утверждает наличие у них бессмертной души, оставляя вопрос открытым. 10. Ценность гипотезы Эта скромность — главное достоинство книги. Она позволяет читателю следовать за ходом мысли автора, наслаждаться игрой ума, но при этом сохранять критическую дистанцию. Благодаря такому подходу ошибки, неизбежные для науки XVII–XVIII веков, не портят впечатления от текста. Книга Фонтенеля остается не просто сборником устаревших фактов, а памятником человеческому любопытству и способности мечтать о звездах. ----------