Искусство опаздывать Tea Flower Вы знаете, что такое сон? Кто-то видит в нём лишь пустоту, кто-то — дверь в другие измерения. А для него сновидение оказалось единственным выходом. Вечно опаздывающий парень вдруг получает шанс всё поправить. Но лишь в загадочном сне, где до сих пор существует тот, кого он утратил в реальности. А вдруг это не сновидение, а нечто более глубокое? Погружаясь в эту иную реальность, он находит возможность переписать прошлое. Мир, в котором магия является главным законом, а древние предания служат ориентиром. Ему придётся поставить на кон всё: освоить новые порядки, обрести неведомые способности и совершить выбор, который решит судьбу обоих миров. Успеет ли вечный отстающий в решающий миг собственной жизни? ==================== Аннотация Вы знаете, что такое сон? Для кого-то это просто забытьё, а для кого-то — врата в иные миры. А для него сон стал последним шансом. Парень, который вечно всюду опаздывал, наконец получает возможность всё исправить. Но только в своём таинственном сне, где всё ещё жив тот, кого он потерял наяву. Или это не сон вовсе, а нечто большее? Проваливаясь в эту иную реальность, он обретает шанс изменить прошлое. Мир, где магия — закон, а старинные легенды становятся путеводной нитью. Ему предстоит рискнуть всем: принять новые правила, овладеть неведомыми силами и сделать выбор, от которого зависят судьбы двух миров. Сможет ли тот, кто всегда отставал, успеть в самый важный момент своей жизни? ---------- Пролог Чистый лист. Карандаш завис над первой строкой. … Было тихо. Я пробирался по мягкой, усыпанной прохладной росой траве в сторону тлеющего в утренней дымке небольшого огонька. Его пламя притягивало меня. Сгорая от любопытства, я побрёл на его свет, словно мотылёк, летящий на пламя горящей свечи. Сквозь колосья травы огонёк ярко мерцал на фоне ещё спящего леса. Только-только начинало светать — солнечные лучи ещё не коснулись верхушек деревьев. Подойдя ближе, я услышал лёгкое посвистывание свирели. Наконец я разглядел силуэты сидевших возле костерка людей — видимо, здесь и правда был привал того, чья свирель звучала в темноте. Всего было человек восемь: пастух, вышедший ночью следить за пасущимся скотом, и группка детей — наверное, приставших к нему из-за ребяческой непоседливости и любви к ночным приключениям. Пастушок сидел на пригорке, несколько в стороне и выше, а дети, образовав круг, жались к самому костру. Когда я подошёл, все собравшиеся окинули меня взглядом, полным немого любопытства. Мой же взгляд невольно потянулся к тому, кто сидел на пригорке. — Можно я присяду к вам? — проговорил я, и мой собственный голос показался мне странным. В нём слышалась нотка неуверенности. Пастух, не оборачиваясь, медленно кивнул, будто мой приход был ему давно известен. Я уселся на краю круга рядом со светловолосым парнем, лицо которого казалось мне знакомым — но где и когда я мог его видеть, понять не мог. Паренёк улыбнулся мне, и мы вместе стали с интересом наблюдать за происходящим. У костра было необыкновенно хорошо! Трава подо мной была тёплой-тёплой, почти горячей, как печка, хотя роса на ней ещё блестела ледяным блеском. Тепло разливалось по телу, смывая ночную усталость. Старший сделал паузу, будто собираясь с мыслями, и начал свой рассказ: — Хотите, расскажу вам историю про Перунов цвет? Самую настоящую, из тех, что прадеды сказывали? Дети оживлённо закивали головами, зашептались. Самый маленький, с веснушками, переспросил: — Тот самый, что цветёт раз в году? Рассказчик улыбнулся уголками губ и продолжил, понизив голос до таинственного шёпота: — Он самый. Ну что вы, глупышки, спрашивать нечего. Конечно, хотите. Все хотят услышать про такое. Тогда сидите тихо-тихо. И слушайте. Он обвёл всех медленным взглядом, и даже костёр, казалось, затрещал тише. — Всего раз в год. Один-единственный раз, когда сама ночь становится глухой и слепой, расцветает волшебный цветок колдовского папоротника. Говорят, исполняет он любое заветное желание — даже самое потаённое. И клады, что в земле спрятаны, сами ему светятся, сами просятся в руки. Пастух немного помолчал, давая словам просочиться в тишину. — А бывает это в полную, непроглядную ночь. Ровно в двенадцать часов, под грозу и бурю, когда небо трещит, а земля дрожит. И распускается тогда цветок Перуна — так, что вокруг на миг становится светло, как от самого солнца. Ярко-ярко… глазам больно. Один из мальчишек аж присвистнул тихонько. Рассказчик кивнул, будто подтверждая: да, именно так. — Расцветает он, говорят, целый час. А вот красуется — одно мгновение. Моргнуть не успеешь — блеснёт и пропадёт! Будто и не было. И вся нечисть лесная, тёмная, тот миг караулит. Ждёт-поджидает, чтобы сразу цветок схоронить от людских глаз. Он наклонился вперёд, и тень от его шапки скользнула по лицам детей. — А тот, кому посчастливится сорвать его… тому уже ничего не страшно. Ни бури, ни гр…ма, ни в…, … огн…, он не п… А цве…ние его… Слова стали расплываться, мысли путались, как нитки в клубке, и в глазах наступала густая темнота. А в ушах стоял невообразимый звон — нарастающий, как гул высоковольтных проводов. Я открыл глаза. В комнате было ещё темно. А на тумбочке, в полном одиночестве, назойливо трещал будильник. Нехотя, спросонья, я высвободил руку из-под пледа и потянулся к нему. Пальцы скользнули по пластику — и будильник с глухим стуком кубарем полетел на пол. Я поднял голову. Наконец до меня дошло, что я не заметил, как уснул за уроками. Передо мной лежал чистый лист. Карандаш в моей онемевшей руке всё ещё был поднят над первой строкой, на которую так и не опустился. На полу, глухо звякнув в последний раз, замолкал будильник. В наступившей тишине веки сами собой сомкнулись, а голова бессильно опустилась на прохладную поверхность стола. Всё, чего я хотел, — увидеть продолжение сна… ---------- Бабушкина сковородка Сквозь сон до меня докатилось кукареканье петуха. Просыпаться не хотелось категорически — под пледом было так тепло и уютно. Я приоткрыл глаза, и солнечный луч ударил прямо в зрачки. Но, к моему несчастью, моя дрёма была прервана звонком телефона. Я взял трубку. — Да-а… Слушаю… — протянул я в трубку, не открывая глаз. Язык заплетался, мысли путались. Голос в трубке был таким, каким он бывает только у мамы в семь утра в субботу — приглушённо-громким, с металлическими нотками, которые впиваются прямо в мозг. Я представил её: стоит на кухне, облокотившись на стол одной рукой, а другой нервно теребя прядь уже седеющих у виска волос. На лице — выражение, которое я называл «ну вот опять». — Ты ещё спишь?! — в трубке прозвучал мамин голос, способный разбудить мёртвого. — Коль! Ты хоть проснулся-то?! Уже полдень, а ты у бабушки даже не был! От её голоса сознание прояснилось мгновенно. — Забыл, ясное дело. Я попытался издать что-то вроде «М-м-м-м?», но она уже несла своё: — Всё, молчи. Бегом вставать, к трём будь у неё. И сковородку её захвати, старую, чугунную. Она тебе вчера три раза напоминала! Без неё она пироги и печь не станет. — Будет сделано… — бодро отрапортовал я, прикладывая ладонь ко лбу, отдирая лицо от подушки. — Мэм… — Как придёшь — позвони. Давай быстрее, время уже обед. И не мэмкай, дежурь! — щёлкнула трубка. Мама бросила трубку — в её голосе слышалась спешка, наверняка торопится куда-то. Наверное, пора вставать. Я плюхнулся на стул и вздрогнул — деревянная спинка обожгла холодом даже сквозь футболку. В комнате было зябко, батареи еле тёплые, и на стекле тёмного от пыли окна моё отражение казалось призраком: бледная физиономия с отпечатком складок от простыни на щеке, тёмные волосы торчат вихрами, а за спиной — серое, неприветливое небо. В углах рта запеклась слюна, хотелось пить, и во рту стоял мерзкий привкус вчерашнего чая. В глазах — мутная дымка недосыпа, и я поймал себя на мысли, что выгляжу точь-в-точь как тот светловолосый парень у костра — таким же потерянным и не в своей тарелке. Интересно, всё же, кто это был? Я взглянул на часы и удивился. Действительно двенадцать часов. Тогда я резко встал, потянулся вправо-влево, вниз-вверх, заменяя утреннюю зарядку, и побежал на кухню. Там приступил к завтраку. Если это можно было так назвать: я запихнул в рот кусок хлеба с маслом и запил водой. Наспех натягивая штаны и свитер, я отметил про себя, как за последний год вымахал из всей одежды. Рукава свитера оказывались коротковаты, открывая запястья, а штаны висели на бёдрах и были явно маловаты. — Ходячее огородное пугало, — безрадостно констатировал внутренний голос. На ходу натягивая куртку, я бросился в сени — и тут же замер. В дверь стучали. Распахнул — и обомлел. На пороге, переминаясь с ноги на ногу и сияя улыбками, толпились дети в смешных шапках с мешками, наполненными до краёв конфетами и пряниками. Словно клубился розовощёкий детский паровоз из пяти человек. Впереди, втиснувшись в дверной проём, стояла девочка лет семи в розовом пуховике, похожем на раздувшийся зефир, и с таким серьёзным лицом, будто собиралась прочитать доклад очень высокопоставленным лицам. Сзади толкался рыжий мальчишка с веснушками, сливавшимися в одно золотистое пятно, в кепке с ушами, которые торчали, как у чебурашки. За ними маячили ещё трое, завёрнутые в шарфы так, что видны были только глаза, горящие азартом предстоящей добычи. — С Рождеством! — прокричали они хором, и самый старший, рыжий, протянул мне пустой мешок с таким видом, будто вручал государственную награду. — Привет? — выдавил я. Прежде чем я успел опомниться, раздалось дружное: — Коляда-коляда, отворяй ворота! Поздравляем с Рождеством! В мозгу щёлкнуло: точно, ведь сегодня седьмое января. — Сейчас, сейчас! — заторопился я. Как я мог забыть? Рыжий, не выдержав паузы, глубоко вдохнул, раздув щёки как хомяк, и выдавил первую строчку: — С колядою поздравляю, счастья радости жела… Не успел он договорить, как ребята тут же, перебивая друг друга, затараторили: — Коляда, маляда — открывай ворота! Пришли к вам с добром, прячьте всё по ховам! — Не «маляда», а «коляда», дурак! — шикнула девочка на рыжего мальчишку, толкнула его локтем и, выдвинувшись вперёд, чётко и нараспев продолжила уже правильно: — Счастья вам, здоровья, конфеток с чаёвнами! Тут самый маленький, в ушанке с оттопыренными ушами, сделал шаг вперёд и, сбивчиво, но громко продолжил: — Пою я вам колядки Во святые святки. Остальные подхватили последние строчки хором, немного растягивая слова: — Коля-ядуем, коля-ядуем Вот и запахи мы чуем Дайте нам конфетку-у А может и монетку-у С коля-ядою поздравляем И хозяевам желаем Чтобы было что налить А после закуси-ить. Они выстроились в подобие шеренги, ожидая. У одного второй мешок уже был наполовину полон. — А, ага. Сейчас будет, — проговорил я и метнулся в сени. Рылся в старой глиняной вазе, где мама с её маниакальной любовью к порядку хранила беспорядок: квитанции, обмякшую плитку шоколада, ключи от неизвестных дверей и пару коробков «Рафаэлло», припрятанных от самой себя «на гостей». Все в этом доме было немного кривым, чуть поношенным, но чистым — точное отражение её хозяйского принципа: жить можно, но без свинства. Кое-как, всё же, отдал я детям конфеты. И тогда отправился на улицу. На улице стоял лютый, по-настоящему рождественский мороз. Дверь захлопнулась за спиной, отрезав последние крохи домашнего тепла. Ветер покусывал щёки и нос, даже не просто кусал — он впивался в щёки острыми иглами, моментально заставляя кожу гореть, и я мысленно похвалил себя за то, что догадался намотать шарф. Дыхание превращалось в густое, молочное облако и тут же оседало инеем на шарфе. Я глубоко закутался в него, запахнувшись до самых глаз, но холод уже пробирался сквозь тонкую ткань куртки, напоминая, что здесь, в отличие от сна с тёплой травой, всё было по-настоящему. И недружелюбно. Добираться до бабушки было неблизко, да и автобусы ходили редко. Наконец подошёл мой автобус. Автобус, лязгая дверями, будто нехотя впустил меня внутрь. В нос ударило тяжелое, спертое тепло — смесь солярки, мокрой одежды и чьих-то дешевых духов. Стекла запотели, и по ним текли мутные ручейки от дыхания пассажиров. Я плюхнулся на обшарпанное сиденье, пластик подо мной жалобно скрипнул и тут же приморозил задницу даже сквозь штаны. Прислонился виском к ледяному стеклу и уставился на мир, плывущий снаружи сквозь мутную пелену конденсата. Мне повезло — свободных было много, и я наблюдал за миром, находящимся снаружи: в заплатанном окошке мелькали разные люди. Я видел, как кто-то шёл в гости, а кто-то — в магазин. Было гипнотизирующе смотреть на эту другую, бодрствующую жизнь. Только гул двигателя да редкие всхлипывания дверей нарушали тягучее молчание. Так получилось, что я сел напротив мужчины средних лет. Он был одет в потёртую кожаную куртку, из-под ворота которой виднелся свитер грубой вязки. Лицо его не было ни старым, ни молодым — узкое, с резкими скулами и глубокой складкой между бровей, будто он постоянно был чем-то недоволен или сосредоточен на одной тяжёлой мысли. Но странными были его руки: длинные, тонкие пальцы с неожиданно аккуратными ногтями лежали на обложке книги не как у рабочего, а скорее, как у музыканта или часовщика — бережно и точно. Я заметил его не сразу. Не потому, что он был странно одет, а потому что его никто не видел. Сначала я думал, что он просто пассажир. Но потом заметил странное: люди нечаянно обходили его кресло, не глядя, словно его там и не было. А я видел его отчётливо. В руках у него была книга, очень заинтересовавшая меня. На обложке красовалось название «100 уровней жизни», лицо мужчины постоянно менялось: то он удивлялся, то смеялся. Книга была тонкой, в тёмно-синем переплёте с потёртыми уголками. Золотые буквы названия поблёскивали тускло. Внезапно он поднял на меня взгляд. Не просто посмотрел, а будто включил прожектор — от этого взгляда захотелось поёжиться и проверить, застёгнута ли куртка. — Скажи-ка, парень, — голос у него оказался неожиданно молодым, даже звонким, не под стать обветренному лицу. — Ты когда-нибудь задумывался, почему в школе есть уроки труда, но нет уроков отдыха? Я моргнул: — Что?.. Он приподнял книгу, помахал ею в воздухе. — Я тут на пятнадцатом уровне прочитал: «Если есть уроки труда, то должны быть и уроки отдыха». Гениально, правда? Представляешь: сидишь на уроке, ничего не делаешь, и тебе ставят пятерку. А всё потому, что ты правильно отдыхаешь! Я не знал, что сказать. Мужик явно был с приветом. — Ты к бабушке едешь? — вдруг спросил он, и взгляд его стал странно-проницательным. — Откуда ты… — Вижу, — он ткнул пальцем в книгу. — У тебя на лбу написано: «Уровень первый, миссия: навестить бабушку, не умереть по дороге». Сложная миссия, да? — Ну… не сложнее, чем обычно, — пробормотал я. — Знаешь, что говорил один китайский мудрец? — он поднял палец вверх, принимая торжественный вид. — Нет, не знаю и знать не хочу. Он снова уткнулся в книгу, довольно кивая своим мыслям. Внезапно он прикрыл книгу пальцем и поднял на меня взгляд. Неприятный взгляд, слишком пристальный. — Парень, а кто ты такой? — спросил он просто, будто спрашивал —который час. — Я-то?.. — я опешил. — Пассажир… обычный… Мужчина медленно улыбнулся, но глаза не улыбались. — Не бывает «обычных». Особенно сегодня, — произнёс он загадочно и снова уткнулся в книгу, словно разговор исчерпан. К счастью, от странного разговора меня спасло аудиооповещение о прибытии на станцию городского рынка. Теперь я вывалился из душного нутра автобуса прямо на площадь Соболиного рынка — главного рынка города. Раз уж я здесь, можно было бы купить бабушке подарок. Я нырнул в рыночную толчею, и меня сразу облепили запахи: жареные пирожки с луком шипели на лотке, морозная прель замороженной рыбы тянула от прилавка сбоку, а где-то в мясных рядах настойчиво, до рези в глазах, пахло чесноком и кровью. Продавцы орали, зазывая, хватали прохожих за рукава, под ногами путались собаки, вылизывающие оброненную кость. Я сунул руки в карманы, сжался в комок и побрёл между рядами, перешагивая через ящики и коробки. «Что бы такое ей купить? — ломал я голову, разглядывая горы мандаринов, яблок в соломе и замерзших, как кирпичи, коробок с молоком. — Новый платок? У неё их два сундука. Пряники? Она сама печёт лучше любых фабричных». Вспомнилось её лицо — всё в мелких, лучистых морщинках, с добрыми, чуть влажными глазами цвета спелой сливы и улыбкой, которая, кажется, никогда не сходила с её губ полностью. И её руки — узловатые от возраста, но невероятно тёплые и живые, всегда занятые делом: то тесто месят, то плед вяжут, то страницы книги листают. «Так… Если мне не изменяет память, у неё не было новогодней ёлки. Хоть Новый год уже прошёл, но, как говорится, никогда не поздно». Оглянувшись вокруг, я замер в полном недоумении. Мой глаз не замечал ни единой ёлки, ни одной хвойной веточки. Только недавно был Новый год! Неужели всё распродали… Так я точно не успею. Придётся возвращаться не с чем, либо же — невероятный план Б: добыть её самому в лесу. Звучит, конечно, так себе, но что поделать. Хоть у нас медведи и волки не водятся, но кабаны есть. А они могут представлять немалую опасность. Прихватив из гаража старый охотничий нож и крепкую палку, я ступил в лесную чащу. В глубине души теплилась надежда найти надломленную ёлочку — рубить живую было бы жалко. Я решил срезать путь через опушку — так до бабушкиной деревни было ближе, да и автобуса ждать не хотелось. Мороз кусался, ветер бросал в лицо колючую снежную крупу, и я почти бежал, проваливаясь в сугробы. Чем дальше я углублялся в лес, тем тише становилось. Сначала умолкли собаки в деревне. Потом перестал доноситься гул машин с трассы. А потом исчез и ветер. Он остался где-то там, за стеной голых стволов, а здесь, под низкими тучами, повисла звенящая, ватная тишина. Только снег хрустел под ногами. Хруст-хруст-хруст. Как будто кто-то считает мои шаги. Я остановился прислушаться. Тишина. Даже дятла не слышно. «Спят все, — подумал я. — Мороз же». Но почему-то по спине пробежал холодок, не имеющий отношения к погоде. Я оглянулся. Мои следы уходили назад ровной цепочкой. Ничего подозрительного. Только стволы, снег и серое небо. Я пошёл дальше, стараясь ступать как можно тише. И вдруг понял: я крадусь. Сам от себя крадусь в собственном лесу, куда в детстве бегал за грибами, не боясь ничего страшнее комаров. «Что со мной?» И тут, на краю небольшого овражка, я её увидел. Маленькую, корявую ёлочку, наполовину присыпанную снегом. Одна ветка — пушистая, красивая, как раз чтобы поставить в угол — была надломлена и жалобно свисала вниз, будто кто-то уже пытался её сломать, да не до конца. «Эх, жалко ёлку, — подумал я, — совсем замёрзнет, сломается под снегом. Дай-ка я её доломаю, хоть ветка не пропадёт. Бабуле в красный угол поставлю, если она захочет». Я шагнул к овражку, наклонился к ёлочке, ухватился за надломленную ветку, дёрнул. Хруст сухой древесины щёлкнул в морозном воздухе неожиданно громко. Я выпрямился, довольный, сжимая в руке пушистый трофей… И замер. Метрах в тридцати, на дне оврага, копошилось стадо. Я сначала даже не понял, что это. Тёмные, массивные туши, похожие на замшелые валуны, медленно переваливались с боку на бок, взрывая снег. Воздух донёс до меня тяжёлое, хриплое сопение. Кабаны. Сердце рухнуло куда-то в желудок и забилось там, как пойманная птица. Я видел их только на картинках и в телевизоре. Вживую они оказались… другими. Страшными своей первобытной, грубой мощью. Самый крупный — чёрный, с седой щетиной на загривке — вдруг перестал рыть снег. Его рыло с мокрым пятачком медленно, очень медленно, повернулось в мою сторону. Маленькие, злые глазки-бусинки нащупали меня среди голых стволов. Он смотрел прямо на меня. Сквозь меня. Время сплющилось в ледяную точку. Я не дышал. Пальцы, сжимавшие ёлочную ветку, онемели так, будто я схватился голой рукой за железный столб на морозе. В голове билась одна мысль: «Не беги. Ни в коем случае не беги». Вожак сделал шаг в мою сторону. Один. Второй. Его мощные клыки, желтоватые и кривые, блеснули в сумрачном свете. Я вспомнил, как вычитал где-то: если встретил кабана — нельзя поворачиваться спиной. Нужно медленно отступать, пятясь, не сводя с него глаз. И постараться казаться больше. Я поднял ёлочку над головой, растопырив ветки, как пугало. Сам не знаю, зачем. Наверное, просто от отчаяния. Руки тряслись. Вожак остановился. Потоптался на месте, шумно втянул носом воздух. Ещё миг — и он ринулся бы на меня, разрывая снег копытами. Но он просто стоял и смотрел. Изучал. Потом, будто решив, что я не стою его внимания (или просто слишком странно выгляжу с этой елкой), он фыркнул, развернулся и неторопливо побрёл обратно к стаду. Я не стал испытывать судьбу. Так же медленно, пятясь, шаг за шагом, я начал отступать к опушке. Ёлочку я так и не выпустил из рук — она казалась единственным твёрдым предметом в этом внезапно ставшем враждебным мире. Когда до опушки оставалось несколько шагов, я обернулся. Стадо скрылось в сумраке, только ветер гудел в голых ветвях. Сердце бешено колотилось, а в руках я сжимал жалкую, ободранную ёлку. И тут я почувствовал, как по спине пробежал холодок, не от мороза. Будто чьи-то невидимые глаза всё ещё следили за мной со стороны тёмного леса. Глаза, в которых не было ничего звериного. Я резко повернулся и почти побежал к дороге. Смутное беспокойство нарастало с каждой минутой. Бабушкина сковородка глухо позвякивала в рюкзаке. Жутковато. Хотелось поскорее добраться до бабушки. ---------- Отражения зеркала. Часть 1 Дорога до бабушки казалась бесконечной. Все мои мысли были об одном: дети, исполняющие колядку, странный тип в автобусе, кабаны в лесу… И этот сон. Что он пытался мне сказать? Кто был тот пастух, и почему меня до сих пор не покидает чувство, будто за мной наблюдают? Может, это мне просто кажется? Каждый хруст снега под валенками отдавался в звенящей тишине, и я ловил себя на том, что оглядываюсь через плечо. Тот ледяной, незримый взгляд из чащи, казалось, прилип к спине и не отпускал. В руке я почти бессознательно сжимал палку-посох, а жалкая ёлочка под мышкой напоминала трофей, добытый ценой немалого испуга. Ну, хорошо всё то, что хорошо кончается. Я уже почти дотопал до бабушкиного дома. Сосновый лес по краям дороги поредел, уступив место покосившимся изгородям и спящим под снегом огородам. Морозец чуть ослаб, притих, будто затаился перед вечером. Туманная дымка, клубившаяся над низинами, медленно рассеялась, как будто невидимая рука отдёрнула серебристый занавес. И мне открылся вид — не просто на деревню, а на целый забытый мирок, укутанный в ватное, беззвучное снежное покрывало. Я шёл по слегка припорошенной дорожке, вмятины от которой вели меж двух рядов тёмных, могучих изб-срубов. Они стояли, прижавшись друг к другу, будто греясь в зимнем безмолвии. На их маленьких, глубоко посаженных окнах причудливые сады из инея цвели синевато-белыми кристаллами. Узоры были так искусны, что казалось, их вырезал стеклянных дел мастер — то морозные папоротники, то звёздные спирали, то целые заснеженные леса в миниатюре. Эти ледяные картины дополняли старинные наличники, вырезанные когда-то топором: здесь солнце с лучистыми ресницами, там диковинные птицы с хвостами-завитками. Из труб, сложенных из кирпича-синюшника, валил густой, неспешный, белый дым. Он стелился по конькам крыш, смешиваясь с сумеречным воздухом. Чуялся не просто дым — а запах той самой жизни: топилась баня по-чёрному у кого-то, где-то пекли ржаной хлеб на берёзовых поленьях, а из-под снега пробивался сладковатый запах замерзшей соломы с гумна. А где-то уже, в низких окошках, светились тусклые, жёлтые квадраты окон. Солнце, багрово-огромное, только-только скатилось за линию тёмного ельника на горизонте, оставив после себя полосу сизого пепла на краю неба. Прямо передо мной, с визгом и смехом, пронеслись двое ребятишек на огромных, похожих на лодки, санках. За ними, поскальзываясь на утоптанном снегу, бежала девочка лет семи в розовой пуховой шубке. — Сашка, жди! — кричала она, и её голосок звонко разбивал вечернюю тишину. Санки затормозили у сугроба. Старший, краснощёкий парнишка, оглянулся и увидел меня. — О, Коль! Привет! — он широко улыбнулся. — Ты к бабке? Мы на горку собрались, за речку. Пошли с нами! В его предложении была такая простая, искренняя радость, что на мгновение я забыл и про сон, и про кабанов. Казалось, стоит только кивнуть — и побегу с ними, назад в это беззаботное детство, где самое страшное — это упасть в сугроб. Но внутри всё ещё напряжённо звенела струна тревоги. — Не, ребят, я уже опаздываю, — с сожалением буркнул я. — Бабуля ждёт. — Ну ладно! — мальчишка не стал уговаривать. — Тогда счастливо! С Рождеством! — И вас тоже, — крикнул я им вслед, глядя, как они снова разгоняются, оставляя за собой перья искрящегося снега. Этот миг был таким ярким и живым, что казался кусочком другого, нормального мира. Мира, в который я сегодня почему-то не вписывался. Наконец, за разлапистой старой ивой, я увидел знакомую крышу, покрытую шапкой снега такой идеальной округлости, будто её вылепили из взбитых сливок. Из-за поворота, как из-за кулис, показался сам бабушкин дом. Он был не просто неказистым — он был вросшим в землю, приземистым, его бревна, почерневшие от времени и непогоды, казались шкурой какого-то доброго, спящего лесного зверя. Сугробы обнимали его со всех сторон, мягко завалили крыльцо, нахлобучились на поленницу, превратив её в загадочный белый лабиринт. В этот час, в синеве ранних сумерек, он и правда был похож на тот самый пряничный домик из страшной и манящей сказки — тёплый свет из окон струился на снег жёлтыми лужами мёда. Подойдя ближе, я разглядел всю его небольшую, уютно обустроенную вселенную: маленький, замкнутый дворик, где следы от валенок вели к колодцу-журавлю, покряхтывающему на ветру; низенькую, почерневшую баньку с крошечным окошком, похожим на подслеповатый глаз; и аккуратный курятник, из-под двери которого тянуло теплым запахом сена и птичьего помета. Но главное — из трубы, сложенной из лещадного камня, вился не просто дымок, а ровная, жирная, медленно крутящаяся колонна. Он пахнул не просто печёным хлебом — а детством: берёзовыми поленьями с треском, сгорающими в печи, томлёной в чугунке кашей, и ещё чем-то неуловимо-сладким, бабушкиным. Этот запах, как волшебный ключ, вонзился в сознание и на мгновение отпер все замки тревоги, все ледяные щипки городской суеты. Я почти побежал к калитке, с её знакомым, ни на что не похожим скрипом. Постучал по калитке — во дворе залаяла собака. — Баб Марусь, ты дома? Ответа не последовало. Я потянул за ручку, дверь поддалась и выпустила меня внутрь. Собачка, сидевшая на привязи у конуры, рванулась, лязгнув цепью, но, увидев меня, замерла. Это был не просто пёс, а целый институт бабушкиного дворового хозяйства — лохматый, цвета подсохшей земли, помесь овчарки с кем-то безымянно-деревенским. Его морда, испещрённая седыми бакенбардами, хранила стоическое спокойствие сторожа, но в тёмных, словно влажные бусины, глазах уже теплилось признание. Он не лаял, а лишь издал низкое, грудное ворчание — не угрозу, а скорее вопросительное «А, это ты...». — Малыш, это я. Неужели ты меня уже забыл? — тихо сказал я, останавливаясь перед ним. Малыш (несмотря на внушительные размеры, бабушка упорно звала его так) медленно завилял пушистым хвостом, выбивая им по снегу веер. Он ткнулся холодным мокрым носом в мою протянутую ладонь, а потом, наклонив голову, потребовал почёсывания за ухом. Шерсть там была удивительно мягкой, пахнущей снегом, дымом и теплым псиным духом — запахом самого этого двора, надёжным и простым. Открыв входную дверь, я никого не обнаружил. Войдя в гостиную, услышал возню и стук посуды из-за угла. — Баб Маш, привет! — крикнул я, сбрасывая валенки. Из кухни высунулось знакомое лицо в цветастом фартуке. — О, Колька, а я тебя и не заметила! — бабушка вытерла руки о фартук и широко улыбнулась. — Я уж думала, ты снова про меня, старуху, забыл. Подходи, подходи, дай-ка на тебя поглядеть. Она потянулась ко мне, приглаживая мне волосы холодной ладонью, и тут же нахмурилась. — Ой, да ты весь ледяной, как сосулька! Беги к печке, грейся. А это что у тебя? — она указала на ёлочку, которую я всё ещё неловко держал под мышкой. Я смущённо протянул ей свой «подарок», чувствуя, как от внезапного тепла щёки начинают гореть. — Ёлка… — пробормотал я. — Ну, ты говорила, что без сковородки пироги не станешь печь, а я думал… к Рождеству хоть ёлочку. Помню, у тебя ёлки новогодней не было, вот я и решил подарить её тебе. Только её, кажется, кабаны помяли. Бабушка взяла ёлку, внимательно осмотрела надлом, покрутив её так и сяк. Потом подняла на меня тот самый проницательный взгляд, который всегда видел сквозь все мои отговорки. — Молодец, что вспомнил, внучек. Всё-таки поздновато ты её: ложка хороша к обеду. — Она хмыкнула, и в уголках её глаз собрались лучики смешинок. — Кабаны, говоришь? Сковородку-то принёс? — Ты за меня волнуешься или за сковородку? — в шутку сказал я. Я, радостно кивнув, вытащил из рюкзака тяжёлый чугунный круг. Бабушка приняла его из моих рук, погладила ладонью черный, закопченный бок. — Ну вот, герой. Теперь пироги будут — на всю округу. Ладненько, беги руки мыть, да садись за стол. Суп остывает. Раздевшись и умывшись, я пристроился на своём привычном месте. Дом наполняли тёплые, уютные запахи — тушёной капусты, свежего хлеба и сушёных трав. На столе горела одна только лампа под оранжевым абажуром, и её свет выхватывал из темноты только наши лица да пар над тарелками. За печкой тихо потрескивали дрова, и от этого треска тишина казалась ещё гуще. Я смотрел, как бабушка разливает по тарелкам бульон — золотистый, прозрачный, с кружочками морковки, — и чувствовал, как от пара щиплет глаза. — Бабуль, — начал я осторожно, когда она разлила по тарелкам ароматный бульон. — Ты же всегда говорила, что под Рождество сны вещие снятся. Это… правда? Бабушка перестала хлопотать, медленно поставила чугунок обратно на плиту и опустилась на стул напротив. Её глаза, обычно добрые и весёлые, стали тёмными, глубокими, как лесное озеро в зимнем сумраке. — Правда, внучок, — сказала она тихо, и её голос приобрёл особую, повествовательную интонацию. — В ночь перед Рождеством небеса открываются, и граница меж мирами истончается. Духи, предки, вести могут спускаться на землю. И сны в такую ночь — не просто картинки под веками. Они могут быть… письмом. Или картой. Или тихим предупреждением. — Она пристально посмотрела на меня, не моргая. — А ты что-то видел? Что-то необычное? Я почувствовал, как по спине пробежал холодок, не от мороза, а изнутри. — Видел… — выдохнул я. — Странный сон. Как будто я в другом месте, в лесу или в поле, у костра… и кто-то рассказывал легенду, старинную. Но не договорил. Проснулся — и всё пропало, оборвалось на самом главном. Бабушка медленно кивнула, будто что-то подтвердила для себя, её пальцы замерли на краю скатерти. — Сон, прерванный на самом интересном месте… — прошептала она задумчиво, и в кухне повисла тягучая пауза. Но вдруг она отмахнулась, и её лицо снова озарила привычная тёплая улыбка. — Да не переживай ты понапрасну! Я же старуха, люблю сказки. Пошутила я, а ты, дурачок, и поверил? — Эй, — я был искренне раздосадован таким резким поворотом. — Бабуль, ну я же серьёзно спрашиваю! — Знаю, знаю, что серьёзно, — она потянулась за чайником, её движения снова стали быстрыми и привычными. — Говорят, в каждой легенде есть доля правды. Но и в каждой правде — куча выдумки. Не забивай голову. — Я просто думаю, что магии нет, — настаивал я, чувствуя, что теряю нить разговора. — Всё, что кажется чудом, наука рано или поздно объяснит. На это бабуля лишь тихо усмехнулась, разливая чай по кружкам с яркими петушками. Её пальцы, покрытые тонкой паутиной морщин, крепко держали чайник. — Может, и так, учёный ты мой. Вот только наука твоя молода, как весенний побег, а эти обычаи — корни старые, дремучие. — Она прищурилась. — Мне, например, намедни приснилось, что ко мне в гости давний друг заглянет. Не простой гость. Вот и пироги пеку, на столе хлеб лежит — чтоб пустым не был, удачу не спугнуть. Давай, проверяй свою науку. Посмотрим, чьи приметы вернее окажутся. На этих словах она пододвинула мне тарелку с пирогом, и разговор окончательно перешёл на мирные, бытовые рельсы. После обеда я помог бабушке с посудой. Закончив с уборкой, она засуетилась, заглядывая в буфет и комод. — Бабуль, тебе помочь? — спросил я, видя её метания. — Да, милок, подсоби — это ты хотел услышать? — она бросила на меня хитрый взгляд. — Я ещё не настолько стара, чтобы с полок падать. Но коли уж делать тебе нечего, сбегай, светик, отнеси вот это зеркальце соседке Наташе. Она, напротив, живёт, сам знаешь. — Наташе? — удивился я. — А ей оно зачем? — А гадать, милый, гадать! — бабушка протянула мне маленькое круглое зеркальце в простой деревянной оправе, завёрнутое в ситцевый, выцветший от времени платочек. Её голос понизился до конфиденциального шёпота. — На суженого-ряженого. Ты разве не знал? Святки на дворе — самое время. Граница меж мирами тоньше паутинки, и не только девицам можно заглянуть за неё. Только осторожно… — Она на мгновение замолчала, и её взгляд стал непроницаемым. — Зеркало — оно не просто стекло. Это дверь. И не только та, что в будущее, но и… оттуда. Баба Маша указала пальцем куда-то в угол потолка, где висел тёмный образ. Потом она вдруг снова улыбнулась, но улыбка была уже иной — быстрой, хозяйственной. — Может, и тебе интересно станет, кто её суженый? — хихикнула она. — Мне? Да нет, что ты, — я поспешно отрицал, чувствуя, как уши начинают наливаться краской. — А то, помню, маленьким был, так за ней, как хвостик, таскался, — подмигнула она безжалостно. — Не было такого! — буркнул я, хватая зеркало и поворачиваясь к выходу, чтобы скрыть смущение. ---------- Зеркальное отражение. Часть 2 Часть 2. Я оделся и вышел на улицу. Снова падал снег, тихий и неторопливый. «И зачем она решила гадать?» — ворчал я про себя, пробираясь через двор. — «Делать ей нечего, вот и всё. Отнесу и сразу домой». Дойдя до Наташиной калитки, я, не раздумывая, дёрнул за скобу — она, как и положено в деревне, не была заперта. Вошёл в сени, отряхнулся и крикнул: — Наташ! Привет! Ты дома? Из комнаты донёсся приглушённый возглас. Я шагнул в дверь и замер от неожиданности. Передо мной предстала Наташа, но выглядела она так, будто собиралась не на гадание, а на маскарад времён её прабабки. На ней было надето длинное, почти до пола, пальто явно не её размера, из-под рукавов которого не было видно кистей рук. Голова была повязана пёстрым женским платком, а из-под полы пальто алел подол длинного старого платья. — …Привет, — наконец выдавил я. — И… зачем тебе весь этот… реквизит? — Для атмосферы, — с достоинством ответила она, поправляя сползающий платок. — Гадание — дело серьёзное. — Выглядит так, будто ты обокрала музей этнографии. Или соседскую бабку. — Отстань, я не воровала! Всё своё, семейное, — фыркнула она, но в её глазах мелькнула искорка смеха. — Ну что, принёс? — Держи, — я протянул ей свёрток. — Бабушка велела передать. Наташа развернула платок, и в её ладонях блеснуло маленькое зеркальце. Она взглянула на своё отражение, потом перевела взгляд на меня. — Останешься? Погадаем? — спросила она, и в её голосе прозвучала явная усмешка. — Может, и своего суженого увидишь. Или… того, кто тебе во сне является. — Во-первых, мне это ни к чему, а во-вторых, откуда знаешь? — отрезал я автоматически, но ноги будто приросли к полу. Любопытство, острое и щекочущее, пересилило меня. — Как ни к чему? — она приподняла бровь, ставя на стол зажжённую свечу. Её свет заплясал на стенах. — Ты же с бабушкой только что о снах рождественских говорил, я через окно слышала. Всё в святки связано в один клубок: и сны вещие, и гадания правдивые. Может, твой сон — не просто картинка из головы. А зеркало… — она повертела его в руках, — оно как раз и есть дверь. Может, поможет увидеть то, что от тебя прячется. Мне стало по-настоящему интересно. Как оно происходит? Что люди на самом деле видят в этих тёмных стёклах? «Ладно, — сказал я себе. — Просто посмотрю пять минут и уйду. Чисто ради эксперимента». Комната погрузилась в полумрак, нарушаемый лишь одним трепещущим островком света. Наташа поправила платок, смахнула с плеч распущенные волосы (я только сейчас заметил, что они у неё были распущены) и с серьёзным, сосредоточенным видом установила зеркало так, чтобы пламя свечи отражалось в нём ровным, дрожащим столбиком. — Теперь тишина, — прошептала она, и в её голосе не осталось и тени насмешки. — И смотри. Не моргай. Думай о том сне, о костре, о том, что не договорили. Зеркало в святки — не для красоты. Это коридор. И чтобы по нему кто-то пришёл, его нужно позвать. Она замолчала, и в тишине я услышал лишь треск фитиля. Потом Наташа чуть слышно, нараспев, начала приговаривать старинную формулу, словно вспоминая её по складам: — Суженый-ряженый, явись, в стекле отразись… Не страшный, не лихой, приди ко мне живой… От этих слов по коже пробежали мурашки. Всё это вдруг стало казаться не забавной игрой, а настоящим, древним и оттого немного пугающим, обрядом. Я уставился в зеркало, в ту самую точку, где дробился и множился огонёк, силясь вспомнить детали сна. И тут свет от свечи начал расплываться, превращаясь в золотистое марево. И в этой дымке, за пламенем, проступили другие очертания. Не комнатные, а лесные. Тёмные, заснеженные стволы деревьев. Мерцание одинокого, далёкого огонька в чаще. И силуэт — чёткий и ясный — человека, сидящего на пригорке у костра. Сердце заколотилось, сжимая горло. Это же… Силуэт медленно обернулся, будто почувствовав мой взгляд. Я замер, ожидая увидеть лицо пастуха. Но в зеркале на меня смотрел не пастух, а я сам. Тот, другой я — из сна. Его лицо было бледнее, глаза — шире и глубже, полные немой тревоги. Взгляд был не моим, он был острее, старше и бездонно печальным. Он беззвучно шевельнул губами, и мне почудилось, будто я слышу шёпот, идущий не из комнаты, а прямиком из виска: «…опасайся…». А потом его рука резко, с какой-то отчаянной энергией, рванулась вперёд и указала не на меня, а куда-то за моё плечо, в тёмный угол, где лежала сгустившаяся тень. В голове пронеслось обрывком вспомненное из старых страшилок: «Увидел — скажи «чур меня!»…» Но горло свело, язык онемел. Инстинкт сработал быстрее мысли. Я вскочил, стул с грохотом упал на пол, и я резко обернулся, вглядываясь в указанную темноту. Там была только длинная, безобидная тень от высокого шкафа. — Коль! — Голос Наташи сорвался на визг, она вцепилась мне в рукав так, что ногти впились в кожу. — Ты чего молчишь? Ты чего так побледнел? Скажи «чур меня», быстро! Я смотрел на неё и видел, что она сама напугана до смерти. Губы дрожат, глаза бегают по углам комнаты, будто ждут, что оттуда кто-то вылезет. — Да ничего я не видел, — голос предательски сел, пришлось откашляться. — Темно просто. Свечка коптит, рябит в глазах. — Не ври, — она отпустила рукав и отшатнулась. — Ты смотрел не на свечку. Ты смотрел вглубь. Я знаю этот взгляд. Моя бабка так смотрела, когда… — Она осеклась. — Когда что? — Когда увидела своего покойного мужа в зеркале. За три дня до смерти. Я пробормотал наскоро прощание и выскочил на хрустящий под ногами снег. Мир снаружи показался мне странно притихшим и другим. Деревня, ещё недавно такая открытая и уютная, теперь лежала в глубоких, синих сумерках. Тени от домов вытянулись невероятно длинными, уходя в поле, словно чёрные дороги в никуда. Окна светились уже не жёлтым, а каким-то оранжевым, почти зловещим светом — будто за каждым из них шла своя, неведомая мне жизнь. Воздух, ещё недавно пахнувший дымом и хлебом, теперь был стерильно-холодным и звеняще чистым, им больно было дышать. Даже снег под ногами скрипел иначе — не мягко, а с сухим, колким, предательским звуком, будто сотни крошечных стеклянных игл. Всё было не так. Снег, ещё час назад падавший тихо и неторопливо, теперь летел косо, зло, хлестал по щекам ледяной крупой. Деревня, ещё недавно казавшаяся мне уютным пряничным царством, притихла, нахохлилась. Избы сгорбились под тяжелыми шапками снега, их окна светились не жёлтым, родным светом, а каким-то тревожно-оранжевым, словно за каждым стеклом тлел уголёк. Тени от заборов, неестественно длинные и кривые, тянулись через дорогу, пытаясь дотянуться до моих ног. Даже воздух изменился. Он перестал пахнуть дымом и хлебом. Теперь он был стерильно-холодным, звеняще-пустым, им было больно дышать, как будто вместо кислорода в лёгкие врывались миллионы стеклянных игл. «Это просто ветер, — сказал я себе. — Просто разыгралась метель. Это ничего не значит». Я шагнул в темноту. ---------- Метель В этой наступившей тишине ярко светил месяц, озаряя мне путь до дома. «Лучше уж не буду связываться со всей этой чертовщиной». Я вновь открыл дверь бабушкиного дома, но вместо привычных мне сеней был бесконечный зеркальный коридор, в котором была лишь темнота. Обернувшись, я не увидел улицы, там была лишь та же бесконечность. Вдруг этот коридор окружил меня со всех сторон, и я начал падать вниз всё глубже и глубже в темноту, в бесконечную темноту. Тело моё резко дёрнулось, и я открыл глаза. Холодный пот стекал со лба — слишком детальным был этот сон. Осмотревшись, я с облегчением выдохнул: свой дом, своя комната. Приснится же такое… В окно уже бились первые, ещё робкие лучи солнца. Где-то за стеной, надрываясь, закукарекал петух — соседский, горластый, будто его режут. А потом зазвонил телефон. Я протянул руку, глянул на экран. Мама. Странно, обычно она в субботу спит до десяти. — Да, мам, слушаю, — сказал я в трубку, чувствуя, как во рту пересохло. И тут же отдернул телефон от уха — её голос, бодрый и требовательный, врезался в барабанные перепонки: — Ты ещё спишь?! Коль! Уже полдень, а ты у бабушки даже не был! Забыл, ясное дело. Всё, молчи. Бегом вставать, к трём будь у неё. И сковородку её захвати, старую, чугунную. Она тебе вчера три раза напоминала! Без неё она пироги и печь не станет. Я слушал и чувствовал, как внутри разрастается холодная, липкая пустота. Каждое слово. Каждая интонация. Я уже слышал это. Вчера. — …Как придёшь — позвони. Давай быстрее, время уже обед. И не мэмкай, дежурь! — щёлкнула трубка. «Не мэмкай», — эхом отдалось в голове. — «Дежурь». Я медленно опустил телефон на кровать и уставился в одну точку. Этого не может быть. Просто не может быть. Я вскочил, подбежал к окну. На стекле, покрытом морозными узорами, виднелась моя комната. А за окном… За окном была метель. Вчера с утра светило солнце, снег искрился. Сегодня — белая круговерть, непроглядная муть. Что-то пошло не так. Или наоборот — пошло так, как должно было пойти? В дверь постучали. Я вздрогнул. Пошёл открывать, уже зная, кого увижу. На пороге, переминаясь с ноги на ногу, толпились дети в смешных шапках. Розовощёкий паровоз из пяти человек. Впереди — девочка лет семи в пуховике-зефире. — С Рождеством! — заорали они хором, и рыжий мальчишка протянул мне пустой мешок. Я молча развернулся, прошёл в сени, нащупал в глиняной вазе те же самые конфеты «Рафаэлло», припрятанные мамой «на гостей». Вернулся, сунул их в мешок. Дети замерли, явно не ожидая такой оперативности без традиционной песни. — Идите, — сказал я тихо. — С Рождеством. Они переглянулись и, не сговариваясь, шмыгнули за калитку. Я закрыл дверь, прислонился к ней спиной и закрыл глаза. Вчера было солнце. Сегодня метель. Дети меня не помнят — им-то что, они каждый день колядуют. А мама… мама сказала всё слово в слово. Даже «мемкай». «Я схожу с ума, — подумал я. — Или уже сошёл. Или всё ещё сплю». Одно я знал точно: если сегодня всё повторится, то и тот странный тип в автобусе должен появиться снова. И на этот раз я из него всё вытрясу. Я быстро оделся, сунул сковородку в рюкзак, ёлку под мышку — и выбежал на улицу. Метель совсем разошлась, видимо, начинается буран. Снег падал так густо, что дальше собственного носа ничего не было видно. Пока я шёл до станции, меня так замело, что теперь я, наверное, сливался с местностью. К остановке уже подъезжал автобус, я ускорил шаг, дверцы открылись, и я ввалился в салон. Всё было бы хорошо, если бы я не узнал одного из пассажиров. Тот самый мужчина. Сидел на том же месте, листал ту же книгу. Будто и не выходил отсюда никогда. Он поднял голову, и на его лице расплылась широченная, почти детская улыбка. — О, это ты! — воскликнул он так радостно, будто мы были старыми друзьями, не видевшимися лет сто. — А я тут как раз читаю про тебя! — Про меня? — я опешил. — Ну не про тебя лично, — он замялся. — Про таких, как ты. Которые застряли. Слушай, тут одна мудрость есть. Очень правильная. — Он прищурился, вспоминая. — «Победа — это когда устал не только ты, но и твои проблемы». Как тебе? А? Глубоко? — Ты можешь объяснить, что происходит? — перебил я. — Почему ты меня помнишь? Почему день повторяется? — О, это просто, — он отмахнулся, будто речь шла о расписании автобусов. — Ты в петлю попал. Временну́ю. Со всеми бывает. Я вон на сорок втором уровне тоже в петлю попал. Три дня из автобуса выйти не мог. Пока не понял одну вещь… — Какую? — жадно спросил я. — Нужно выходить на своей остановке, — он посмотрел на меня с выражением великого мудреца, открывшего истину. — А то так и будешь кататься туда-сюда. — Ты издеваешься? — Нисколько. — Он похлопал по книге. — Тут всё написано. «Если сделал из мухи слона, сам его и корми». Это не просто слова. Это философия. Ты свою проблему раздул, ты её и решай. А я так… подсказываю по мелочи. Автобус зашипел дверями. — Стой, — я схватил его за рукав. — Как мне выбраться? Что я должен сделать? Он посмотрел на меня с искренним сожалением: — Эх, молодёжь. Всё вам готовые ответы подавай. А ты подумай: ёлка тебе зачем? Бабушка зачем? Сковородка чугунная зачем? Всё связано. Всё, — он постучал себя по лбу. — Ты главное, не выходи сейчас. — Почему? — Потому что там метель идиот, потеряешься ведь, — он кивнул на окно. — А в книжке написано: «В метель из автобуса выходят только дураки и те, кому повезло родиться ёлочкой». Ты ёлочка что ли? — Что?! — Ну, ёлочкам же холодно зимой, им не привыкать, — он пожал плечами и снова уткнулся в книгу. Я выскочил на мороз, и только когда двери захлопнулись, услышал его крик вдогонку: — Эй! Ты туда, где двойник поёт, не ходи! У него слуха нет, замучает! Но было поздно. Я уже стоял на пустой остановке, в белой круговерти, сжимая в руке ёлку. До бабушки оставался ещё километр. Который предстояло пройти пешком в метель. Метель усилилась, дальше собственного носа не было видно. Я побрёл, ориентируясь только по смутным силуэтам придорожных деревьев. Ветер выл, швырял в лицо пригоршни снега, ноги вязли в сугробах. И вдруг это чувство — будто за тобой наблюдают. Оно такое же, как тогда, в лесу. Я обернулся. Сначала ничего не было видно, только белая стена. Потом ветер на миг разорвал пелену, и я увидел силуэт. Он стоял метрах в десяти. Потом сделал шаг вперёд, и метель расступилась, явив лицо. Моё лицо. Только глаза были другими. Пустые, как у мёртвой рыбы, и одновременно жадные, голодные. Он смотрел не на меня. Он смотрел на мою куртку. На варежку, которую я обронил. На ёлочную ветку, которую я всё ещё сжимал в руке. Он смотрел на всё это с такой лютой, чёрной завистью, что у меня подкосились ноги. И тут ветер донёс до меня звук. Тихий, тоненький, детский голосок напевал: *«Ма-аленькой ёлочке… холодно зимой…»* Кровь застыла в жилах. *«…Из лесу ёлочку… взяли мы домой…»* Он сделал шаг вперёд. Потом ещё один. И продолжал петь, глядя на меня пустыми глазами. *«…Бусы повесили… встали в хоровод…»* — Заткнись, — прошептал я. — Заткнись, пожалуйста. *«…Ве-е-есело, весело… встретим Новый год!»* На последних словах он улыбнулся. Широко, по-настоящему, будто и правда радовался празднику. И от этой улыбки мне стало страшнее, чем от его пустых глаз. — Там тепло, — прошелестел ветер его голосом. — У бабушки. Пирогами пахнет. Я тоже хочу. Он шагнул ещё раз. Я попятился. — Ты занял моё место, — сказал он, и в голосе проступила обида, детская, капризная. — У костра. В тёплом доме. Ты там сидел, а я тут… в стекле. Холодно. Он протянул руку — прозрачную, сквозь которую просвечивали стволы деревьев. — Пусти меня обратно, — попросил он. — Я ненадолго. Просто погреться. Я развернулся и побежал. Снег лез в глаза, ветер сбивал с ног, я спотыкался, падал, вставал, снова бежал. А в ушах всё ещё звучало: *«Весело, весело…»* Я споткнулся о поваленное дерево, упал лицом в сугроб, попытался встать — и провалился в темноту. Последнее, что я почувствовал, прежде чем сознание погасло, — холодное прикосновение к щеке. Чужое. И знакомое одновременно. ----------