Жизнь и смерть господина Хеха(не Новелла) Inant, Zharlex Мюмзик застрял в трапе — так называют состояние духа, когда внутренний мир похож на ментальный диван, — и пролистывал ленту, заполненную тишиной, пока не выпарил квакл. Тот оказался звуком-цветком, торчащим корнями вверх: его тянуло к гранитному молоку, и тянуло через отталкивание от жидкости. За спиной зырило нечто хрупкое и бездонное, а его внимание было как мензурка абсурда. Жвалы сгинули туманом, что свернулся узлами, а в зеркалах, смотревших из глаз квакл, виднелись спины наблюдателей. Из складки у коленки вывалилась Дрель — инструмент вопрошания, оснащённый сверлом из вращающегося отсутствия. Дрель просверлила вертикальную лужу, отслоила пространство, и Мюмзик дотронулся до авторства, но из дыры немедленно хлынуло правило о тенях, падающих вверх. Петля отрицания родила Лыбзика. Звяк, собранный из обломков причинностей, спрятал всё в шкаф завершённости. Но пыль несбывшегося рванула альтернативами, уксус времени забродил, а Дрель отказалась быть Ответом и развалилась на вопросы. Шкаф рухнул, хаос снова взял своё, и поверхность штольни опять начала намекать на зырение. Мюмзик, от которого пахнет чистым листом, ждёт: из трещинки в правиле сочится очередное слово. ==================== Том 1 Глава 1 В штольне что-то хрупкое и бездонное непрестанно зырило, его внимание было мензуркой, измеряющей уровень абсурда. Под его взором Мюмзик, пребывая в трапе — особом состоянии духа, — выпаривал квакл из осадка тишины. Эти кваклы не пели, а издавали звук, аналогичный форме цветка, растущего корнями вверх. Их тяга к гранитному молоку была магнитным отталкиванием от самого понятия жидкости. По траве скрипели жвалы, но их скрип был побочным продуктом окаменения звука. Сам Скрип был не существом, а выцветшей картой мест, где никогда не ступала Нога. Внезапно жвалы начали испаряться, превращаясь в туман, пахнущий отгрызенными ногтями. Он свернулся в узлы, став новым орнаментом на поверхности. Кваклы, лишённые объекта отталкивания, стали менять агрегатное состояние, становясь то облаком серых перчаток, то лужой расплавленного свистка. Их глаза превращались в выходы в коридоры, где висели зеркала, отражавшие спину смотрящего. Из этих коридоров выползли безымянные сущности из чистого отрицания названия. Они применяли к пространству операцию, аналогичную сминанию бумаги. Мюмзик обнаружил, что его трап — физическая складка на левой коленке. При попытке разгладить её посыпалась пыль из молотых часов. Его чих вызвал цепную реакцию: окаменевшие остатки квакл рассыпались в пудру и сложились в соляного двойника. Тогда из складки выпала и покатилась Дрель. Она состояла из идеи проникновения, обёрнутой в гул. Её сверлом было вращающееся отсутствие. Дрель отличалась от всех. Она была вопрошателем, чей вопрос рождался как дыра в ткани бытия. Она просверлила вертикальную лужу, и из неё вытекла обратная сторона света, пахнущая архивами. Зырящее чихнуло свёрнутым временем, заморозив Гленду — чистое вертикальное падение. Дрель направилась к соляному двойнику. Уперевшись в него отсутствием, она не разрушила его, но заставила просветлять. Сквозь соль и печаль проступила изначальная пустота. Мюмзик впервые ощутил жажду продолжения. Ему захотелось увидеть, что будет, когда Дрель коснётся зырящего. Дрель, пройдя сквозь просветлённую соль, покатилась к штольне. Зырящее сжалось, его хрупкость зазвенела хрустальным колоколом. Оно было заинтересовано. Шуршаль, мигавший от невозможности определить “после”, застыл. Бзюк оторвался от пятна тишины, его слова поплыли в гимне предвкушению. Дрель начала сверлить взгляд. Пространство не разорвалось — оно отслоилось. Из-под слоя зырения проступила текстура подложки, канвы бытия. Мюмзик, шагнув вперёд, коснулся пальцами авторства. В тот миг из отверстия хлынуло правило: все тени должны падать вверх, к трём часам дня послезавтра. Твёрдый воздух свернулся в оригами из сплетен и пророс ковром из вертикально ползающих ушей. Дрель начала сверлить саму себя, рождая петлю отрицания, которая съела свой хворовод и породила Лыбзика — воплощение стороны без изнанки. Лыбзик отсутствовал в точках пространства, и те начинали пахнуть фиолетовым. Пальцы Мюмзика начали пахнуть фиолетовым. Этот запах был так громок, что оглушил тишину, и та выплюнула полупереваренные аксиомы. Они засеменили, оставляя следы из остывшего удивления. Зырящее, лишённое взгляда, обернулось. Его изнанка оказалась из мёда, в котором тонули секунды. Из этого варенья времени выползли Крямзики — существа из шёпота “что, если?” Они трогали запахи и нюхали тактильные ощущения, находя отсутствие Лыбзика шершавым. Шуршаль снова замигал, ибо после растворилось в мёде. Его мигание копилось в углах пылью несбывшегося. Дрель, достигнув центра себя, обнаружила плотное ничто. Оно упало, пробив дыру в понятии падения. Всё, что падало, проваливалось туда, включая свет из будущего. Мюмзик стоял, пахнущий фиолетовым, среди комнаты, наполненной чистыми отношениями между несуществующими величинами. Он понял, что авторство, которого он коснулся, было авторством над хаосом, не требующим писателя. Оно писало себя само, и его почерком была аритмичная пляска всего, что никогда не случится, но уже оставило след. И тогда из дыры в понятии падения, пробитой плотным ничто Дрели, послышался звяк. Это был не звук и не его отсутствие. Это было тактильное ощущение, воспринятое как ауральная вибрация. Звяк имел форму стального ёжика, катящегося по стеклянному небу, и оставлял за собой борозду из застывшего звона. Из этой борозды начали прорастать Ухватки — неподвижные сущности, чьё существование заключалось в том, чтобы указывать на самих себя с разных сторон одновременно. Каждая Ухватка была точкой, где сходились все возможные перспективы, отчего они выглядели как клубки из взглядов, завязанные в тугие узлы непонимания. Мюмзик, всё ещё пахнущий оглушительно фиолетовым, наблюдал, как Звяк набирает плотность. Он материализовался не как объект, а как принцип соединения несоединимого. Его тело было собрано из обломков разорванных причинно-следственных связей, скреплённых смолой забытых намерений. Крямзики, осязавшие шершавость отсутствия Лыбзика, вдруг замерли. Их тела из шёпота “что, если?” начали резонировать с Звяком. Вместо того чтобы нюхать тактильные ощущения, они начали слышать текстуры. Текстура бархата оказалась низким басом, а шершавость наждачной бумаги — пронзительным сопрано. Эта новая симфония 感官 заставила мёд, в котором тонули секунды, забродить. Варенье времени начало пузыриться, и каждый лопнувший пузырёк выпускал в пространство короткое, яркое теперь, которое тут же гасло, как потухшая спичка, оставляя в воздухе запах опалённого Мига. Шуршаль, накопивший пыль несбывшегося, наконец перестал мигать. Он достиг критической массы. Вместо мига он издал Тик-Так — двойной звук, который был не звуком, а пространственным жестом. Этим жестом он отсек от реальности всё, что имело вес, включая тени, падающие вверх. Невесомость немедленно схлопнулась в тугой узел, который упал в ту самую дыру падения и застрял в ней, как пробка. Дрель, лишённая своего центра-ничего, перестала быть вопрошателем. Она стала Ответом, который ни на что не отвечал. Она лежала неподвижно, и её тело из идеи проникновения начало ржаветь, покрываясь окислами вечной законченности. А Звяк, набравший полную силу, совершил своё действие. Он не создал и не разрушил. Он присвоил всему, что было в комнате, статус готового изделия. Орнамент из узлов тумана, вертикальные лужи, просветлённый двойник, осязаемые звуки Крямзиков — всё это было аккуратно упаковано в плёнку из прозрачного итога и расставлено на полках внезапно возникшего шкафа абсолютной завершённости. Мюмзик стоял перед этим шкафом. Его жажда продолжения, которую он ощутил ранее, угасла. Она была удовлетворена. Он больше не пах фиолетовым. Он пах чистым листом. Пустотой, ожидающей нового заголовка. Зырящее, обернувшееся мёдом, медленно затягивалось. Его изнанка, истощённая рождением Крямзиков, твердела, превращаясь в новую стену штольни. Но зырение не вернулось. Вместо него осталась ровная, матовая поверхность, отражавшая ровно ничего. Воцарилась тишина. Но это была не тишина отсутствия звука, а тишина после того, как все слова были произнесены, все картины нарисованы, а все вселенные прожиты. Это была тишина шкафа с готовыми изделиями, за стеклом которого застыла аритмичная пляска, наконец нашедшая свой покой. Тишина шкафа оказалась не концом, а своеобразным горлом. Она сжалась, проглотила саму себя и отрыгнула обратно принцип ещё. Этот принцип был липким и круглым, как шар из жеваной резинки и забытых обещаний. Шуршаль, издавший Тик-Так, не мог допустить, чтобы его жест отсечения веса стал финальным. Его мигание, накопленное в углах пылью, воспламенилось от отчаяния завершённости. Пыль несбывшегося взорвалась тихим, но настойчивым фейерверком из альтернативных вариантов. Каждая частица пыли стала крошечным “если бы”, засиявшим не светом, а запахом иного выбора. Воздух наполнился ароматом несостоявшихся дождей, несказанных слов и неиспользованных чиновников реальности. Этот вздорный фейерверк осыпался на шкаф готовых изделий. Плёнка прозрачного итога зашипела и начала пузыриться, не выдерживая атаки нереализованных потенциалов. Внутри упакованных орнаментов и вертикальных луж что-то зашевелилось. Они не ожили — они засомневались. А сомнение, как известно, является основной для нового. Звяк, присвоивший всему статус готового, содрогнулся. Его тело из обломков причинностей затрещало по швам. Принцип соединения несоединимого сам оказался несоединимым с наступающим хаосом незавершённости. Он попытался издать новый, ещё более властный звяк, но из его горловины вырвался лишь жалкий писк, похожий на скрип мыльного пузыря о край раковины. Этот писк упал на ржавеющую Дрель-Ответ. Окислы вечной законченности осыпались, и под ними обнажилась не идея проникновения, а её призрак, её тоска по собственному вопрошанию. Дрель с тоскливым скрежетом пошевелилась, не для того чтобы сверлить, а чтобы заподозрить наличие ещё одного, более глубокого слоя под подложкой бытия. Само её движение, полное ржавой неуверенности, отменило присвоенный ей статус Ответа. В этот момент мёд, в котором тонули секунды, окончательно перебродил. Он превратился в уксус времени, едкий и пронзительный. Крямзики, осязавшие звуки, внезапно зашлись в кашле. Их тела из шёпота “что, если?” вибрировали, и от этого вибрационного потрясения все их “что” отделились от “если”. “Что” упали на пол и застыли каплями чёрного любопытства, а “если” взлетели под потолок и замерли, как стайка прозрачных мотыльков, чьи крылья были сложены из условного наклонения. Лыбзик, бывший воплощением стороны без изнанки, наблюдал за этим. Его отсутствие в определённых точках пространства внезапно стало проблематичным, ибо точки пространства сами сместились, не спросив его разрешения. Он попытался вернуть всё как было, но не смог, ибо не имел изнанки, куда можно было бы сложить своё недовольство. Мюмзик, стоявший перед шкафом и пахнувший чистым листом, почувствовал, как этот лист начинает медленно сворачиваться в трубочку. А из трубочки, как из рупора, прозвучал первый, едва слышный звук. Он был похож на тихий всплеск в безвоздушном пространстве. Этот звук достиг матовой поверхности бывшей штольни. Поверхность дрогнула. Она не стала снова зырящей, нет. Она стала подразумевающей. Она начала намекать на существование чего-то по ту сторону себя, не показывая этого, а лишь томно изгибаясь намёком. Хех. [[image:/storage/reader-images/a43ac6e3425fab95d6e6a501b2ade5d446a2a264.png]] И тогда всё, что было завершено, упаковано и расставлено по полкам, восстало против собственной завершённости. Орнамент из узлов тумана распустился, и смог, пахнущий отгрызенными ногтями, снова заполнил пространство. Вертикальные лужи закачались, опрокинулись и вылились, смешав свои содержимые с уксусом времени и каплями чёрного любопытства. Просветлённый двойник Мюмзика, сквозь которого была видна пустота, ахнул — и его вздох стал крошечным ветром, который подхватил мотыльков “если” и понёс их к подразумевающей поверхности. Великий шкаф абсолютной завершённости с грохотом, который прозвучал как абсолютная тишина наизнанку, рухнул. Но он не разбился. Он рассыпался на составные части — на идеи полок, концепции стекла и абстракции готовности. Эти части поплыли в возрождённом хаосе, как айсберги в океане не-сделанности. Ржавая Дрель, окончательно отринувшая статус Ответа, с облегчением рассыпалась в мелкую металлическую пыль. Эта пыль была не частицами железа, а твёрдыми каплями вопроса, которые, падая, просверливали в возникающих событиях крошечные дырочки неопределённости. Звяк, чей принцип был скомпрометирован, испустил последний, жалкий звук — короткое “дзынь” — и схлопнулся в точку, которая была ничем иным, как грамматической ошибкой в предложении мироздания. И в этот миг, когда всё вернулось к состоянию кипящего, бурлящего, ни на чём не настаивающего стола. Матовая, подразумевающая поверхность на месте штольни медленно потела, запотевала и, наконец, проявила на себе новый образ. В штольне что-то хрупкое и бездонное непрестанно зырило, его внимание было мензуркой, измеряющей уровень абсурда. Под его взором Мюмзик, пребывая в трапе — особом состоянии духа, — выпаривал квакл из осадка тишины. Эти кваклы не пели, а издавали звук, аналогичный форме цветка, растущего корнями вверх. Их тяга к гранитному молоку была магнитным отталкиванием от самого понятия жидкости. ---------- Том 1 Глава 2 Местом была не точка, а разность их потенциалов. Аксиома имела форму угла, который всегда был прямым, даже в кривом зеркале. Пауза была запахом между секундами — терпким и тёплым. Звук, похожий на упавшую скобку, прорезал не-воздух. Угол Аксиомы резко преломил падающий из ниоткуда тусклый свет. — Начальные условия: Зырящее, Мюмзик, субстрат тишины. Метод: выпаривание. Получены кваклы. Частицы с определением через отрицание. Их нестабильность — математическая неизбежность. Пространство перед Паузой заволокло маревом, запахло ознобом. — Выпаривал? — прошелестело оттуда. — Он тосковал. Тишина болела нарывом, а кваклы — её гнойный восторг. Их звук-цветок... это крик, забывший направление. Воздух вокруг Аксиомы звонко кристаллизовался, осыпавшись мельчайшей алмазной пылью. — Рекурсия, — продолжила Аксиома, и грани её формы засветились холодным синим. — Их глаза — коридоры с зеркалами, отражающими спину. Функция, вызывающая саму себя с искажёнными данными. Результат: ошибки выполнения. Безымянные сущности. Их операция «сминания» — принудительное уменьшение размерности. Запах Паузы сгустился, стал липким и терпким, как дым от арбитража. — Ошибки? — в мареве что-то дёрнулось. — Это были слёзы. Зеркала спины — одиночество, ставшее лабиринтом. Они не смяли пространство. Они сжались от ужаса, и реальность смялась вслед. Это истерика, а не алгоритм. Угол Аксиомы внезапно стал острым, как пух во время микрометров, разрезая кристаллическую дымку вокруг себя. — Из истерики возникла точка бифуркации — физическая складка трапа, — отчеканила она. — Манипуляция в ней дала цепную реакцию. Чих. Распад квакл. Соляной двойник. Появление Дрели логично: системе потребовался инструмент вопрошания. «Вращающееся отсутствие» — идеальная формализация вопроса. От Паузы отделилась капля аромата и упала вниз, прожёгши в пустоте маленькую чёрную дырочку тоски. — Двойник... — прошелестело из марева тише. — Она просверлила в нём не дыру, а просвет. Заставила соль пропускать свет сквозь печаль. Это не анализ. Это со-страдание. И из этой пронзённой пустоты Мюмзик впервые захотел. Не вычислил — захотел. Кристаллическая решётка Аксиомы затрещала, несколько гребней приходной переплыли песню. — Затем Дрель атаковала интерфейс, — голос её стал суше, без эмоций, как скрип пенопласта по арматуре. — Взгляд. Не объект, а акт наблюдения. Пространство отслоилось. Мюмзик получил доступ к авторству. Первая запись: «тени вверх». Новая аксиоматика. Система начала генерировать выводы: оригами из сплетен, петля отрицания, Лыбзик. Марево Паузы сжалось в плотный, пульсирующий шар, от которого шли волны тихого запаха. — Доступ? — выдохнула Пауза, и шар дрогнул. — Он коснулся раны. Авторство без автора — это паника в чистом виде. Его ужас завопил фиолетовым и оглушил тишину. Та выблевала аксиомы! Они не «засеменили». Они разбежались, оставляя следы как от мокрых ботинок. Аксиома замолчала. Её грани начали быстро перестраиваться, как цифры на счётчике, пытаясь найти устойчивую конфигурацию. — Финальная фаза — архивация, — наконец произнесла она, и её голос стал плоским, как лист пергамента. — Звяк как сигнал завершения сессии. Шкаф абсолютной завершённости. Мюмзик — чистый лист. Система вернулась в состояние готовности. Цикл корректен. Шар Паузы взорвался тихим, бесшумным фейерверком из ароматов: уксуса, пыли, жеваной резинки. — Архивация? — зазвенели обломки марева. — Это была катастрофа. Шкаф — это гроб. Тишина после всех слов — смерть. И она сама себя подавила, отрыгнув этот липкий «принцип ещё». Пыль несбывшегося взорвалась не фейерверком — икотой всех не рождённых «если». Они разъели итог. Дрель затосковала по своему вопросу! Это не сбой. Это бунт жизни против готовности. Жизнь выбирает незавершённость. Грязь. Шум. Уксус. Наступило молчание. Кристаллическая структура Аксиомы медленно таяла, превращаясь в прозрачную росу на невидимой поверхности. Разлетевшиеся осколки запаха Паузы начали тянуться друг к другу, образуя новое, тонкое марево-паутинку. В самой точке их противостояния, в пустоте между распадающимся порядком и собирающимся хаосом, проступила крошечная складка. Она пахла фиолетовым и свежей типографской краской. — Шрам содержит память о разрезе, — тихо сказала Аксиома, и её слова растворились в росе. — А желание содержит память о голоде, — так же тихо, но чётко, с лёгким металлическим привкусом в голосе, ответила Пауза, и её паутинка задрожала. Они замолчали, прислушиваясь. Из складки в пустоте, точно зелёный росток сквозь воздух, медленно прорастало новое, ещё не сформулированное оперение. Из зелёного ростка правила, что пророс между ними, послышался сухой, трескучий смешок. Росток ссохся, стал похож на скрюченный палец, указывающий на них обоих. Ироник не имел формы. Он был интонацией, вкраплённой в пространство между их словами. — Ох, — раздался его голос, похожий на скрип грампластинки, на которой записаны только саркастичные вздохи. — Слушаю вас. Один — учебник по квантовой механике, сошедший с аула. Другая — дневник подростка-депрессняка, написанный запахами. И оба лезут в одну дыру, тычась в неё то линейкой, то мокрым носом. Прелесть. Аксиома и Пауза на миг замерли, их противостояние сменилось недоумением перед этим новым, колким вмешательством. — Смотрите, — продолжил Ироник, и в воздухе проступили мигающие огоньки, похожие на курсор в текстовом редакторе. — Ваш «Мюмзик». Он не тосковал и не вычислял. Он залип. Сидел в своей «трапе» — этом ментальном диване — и скроллил ленту тишины в поисках контента. Нашёл. Кваклы. Первый закон сети: любое статичное состояние «тишина» рождает говорящие котиков «кваклов». Их «тяга к гранитному молоку»? Банальная алгоритмическая рекомендация! Система предложила то, от чего он инстинктивно оттолкнётся, чтобы поддержать трафик отторжения гликопротеидов. Пауза заволновалась, её марево заколыхалось. — Это цинично! В звуке-цветке была… была… — Была формой контента, — отрезал Ироник. — Виральность в чистом виде. Цветок корнями вверх? Это же готовый мем! Его и цитировать не надо, он сам разлетится по матрёшкам реальности. Угол Аксиомы дрогнул, производя лёгкий звук, похожий на ошибку в вычислениях. — Алгоритмическая модель… имеет право на существование как частный случай, — допускала она. — Но безымянные сущности из чистого отрицания названия? Это сбой в базе данных. Ошибка антиоксиданта, обретшая плоть. — И за что её уволили! — воскликнул Ироник. — Потому что она сделала единственно честную вещь: начала сминать интерфейс. Когда всё прогнило, когда зеркала показывают тебе спину, единственный адекватный ответ — скомкать это всё и выбросить. Психоз как последняя форма пользовательской обратной связи. Браво! Звук Паузы стал пронзительно-громким, почти как нашатырь. — А Дрель? Твоя холодная логика не объяснит Дрель! — Дрель? — Ироник фыркнул. — Это запрос в службу поддержки. «Вращающееся отсутствие» как сверло? Идеально! Это когда ты настолько отчаянно ищешь ответ, что твой вопрос становится физическим инструментом для взлома реальности. Он не сверлил взгляд. Он открывал тикет. И пробился до самого админа — до этой «подложки бытия». Аксиома резко выстроила свои грани в идеальную пирамиду. — Касание авторства. Момент получения прав. Система дала ему Корневой доступ. — Корневой доступ? — захихикал Ироник. — Да его просто кинули в админку без инструкции! Он не «записал правило». Он в панике ткнул в первую попавшуюся кнопку. «Тени вверх»! Это же типичный результат: когда дизайнеру дают права верстальщика. Родил оригами из сплетен и петлю отрицания. Классический баг на продакшене. Марево Паузы вдруг засветилось тёплым, почти нежным светом. — А шкаф… шкаф завершённости? Это когда тикет закрыли, не решив проблему. Пометили «решено» и заархивировали. — Бинго! — голос Ироника прозвучал как щелчок. — Менеджер среднего звена в компании «Бытие и Ко». Присвоил статус «готового изделия», упаковал в плёнку прозрачного итога и поставил на полку. Система успокоилась. Все KPI выполнены. — Но потом… — начала Аксиома, и её пирамида дала трещину. — Но потом пришла пыль несбывшегося, — с мрачным удовлетворением закончил Ироник. — Накопившиеся нереализованные гипотезы. Незакрытые тестовые среды. Альтернативные ветки разработки, которые должны были быть удалены, но остались. Они взорвались. Они всегда взрываются. Потому что законченность — это иллюзия для отчёта. Хаос данных — единственное стабильное состояние. Трое помолчали. Теперь уже не двое, а трое. — И цикл… — прошелестела Пауза. — Цикл, — сказала Аксиома. — Не цикл, — поправил Ироник. — Сессия. Сессия с вечно висящим в процессах «принципом ещё». Программа, которая не может завершиться, потому что её главная функция — сомневаться в необходимости своего завершения. Ваш Мюмзик — не автор и не страдалец. Он юзер. Вечный юзер, залипший в бесконечно обновляющейся реальности, где каждый патч ломает предыдущий, и это считается фичей, а не багом. Он сделал Паузу, и в этой Паузе повисло что-то похожее на вселенскую усталость от всех интерфейсов сразу. — И знаете что самое смешное? — добавил Ироник уже почти беззвучно, его голос растворялся в фоновом шуме реальности. — Вы спорите, как будто от вашего толкования что-то зависит. А оно уже свершилось. Оно уже прочитано. И, возможно, даже поставлено лайк. Или дизлайк. Какая разница? Скорость прокрутки увеличивается. Смотрите — новая строчка уже пишется. Они посмотрели туда, куда указывал исчезающий голос. В матовой поверхности бывшей штольни, которая теперь лишь подразумевала зырение, дрогнуло отражение. И в нём, как в тёмном экране спящего монитора, мелькнуло знакомое, хрупкое и бездонное движение внимания-мензурки. Готовое начать измерение уровня абсурда с самого начала. Но уже с новым, едва уловимым оттенком усталости в самом своём зрении. Капля росы, бывшая Аксиомой, скатилась по невидимому склону и упала на паутинку Паузы. Раздался тихий пшик, и на месте их встречи возникло крошечное пятно — нечто среднее между чернильным пятном и окаменевшим вздохом. В нём отражались не они, а остатки их спора: обломки кристаллов, спутанные нити запаха, мигающий курсор. Это пятно стало новым, четвёртым потенциалом — немым архивом их противоречия. Паутинка Паузы медленно обвила его, не поглощая, а скорее охраняя. — Он прав, — прошелестела она уже не в пространство, а внутрь себя. — Это сессия. Но в каждой сессии есть момент, когда данные становятся чувством. Даже ошибка антиоксиданта, обретшая плоть… она же чувствовала себя ошибкой. Это важно. Кристаллическая роса Аксиомы, почти исчезнувшая, собрала последние частицы в одну идеальную, микроскопическую призму. — Чувство — это данные с пометкой о приоритете, — еле слышно резонировала она. — Но приоритет тоже является переменной. Шрам и голод… они могут быть входными параметрами для следующей итерации. Пятно-архив дрогнуло. В его глубине чётко, как диаграмма, проступила та самая финальная складка из первой главы — та, что пахла фиолетовым и авторством. И из неё, будто со дна, всплыл и застыл на поверхности один-единственный, кристально ясный вопрос, отчеканенный не голосом, а самой структурой тишины: «А что, если это не метафора? Куда падает мрак?» Вопрос не был обращён ни к одной из них. Он просто висел, как новый начальный условия. И в нём содержался весь будущий хаос и весь будущий порядок, ещё не разделённые их взглядами. Марево Паузы и призма Аксиомы, уже почти растворившиеся, на последнем издыхании синхронно сжались вокруг этого вопроса. Не чтобы ответить. Чтобы запомнить его форму. Это сжатие и стало последним действием их диалога — не заключением, а сохранением точки сохранения. И тогда матовая поверхность штольни, отражавшая ровно ничего, наконец проявила обещанный образ. Он был идентичен началу, да. Но теперь в самом зырящем внимании, в самой мензурке, если приглядеться, можно было разглядеть едва заметную трещинку — след от только что заданного, но не заданного никем вопроса. И Мюмзик, выпаривающий кваклов, уже делал это с чуть более острой, чуть более осознанной тоской. Шуршаль, мигавший от невозможности определить «после», застыл. Но на этот раз в его застывании чувствовалась не растерянность, а сосредоточенность. Он ждал. Ждал, когда из этой трещинки в правиле начнёт сочиться следующее слово. Первая глава кончилась. Вторая — тоже. Но между ними теперь навсегда висел этот вопросительный знак, твёрдый и звонкий, как капля мёда, упавшая в пустоту и не спешащая тонуть. ---------- Том 1 Глава 3 Акт верхней ревизии и инвентаризации имущественных комплексов, условно локализованных в секторе «Штольня», сформированный по факту выявления нестабильности в объекте, именуемом «Шкаф абсолютной завершённости», далее — Шкаф. Дата составления: момент, следующий за инцидентом спонтанной реактивации квази-субъекта «Мюмзик» и последующей несанкционированной дематериализации актов предыдущей архивации. Вводная часть, увы, предваряется. Ревизионная комиссия в составе одного Ревизора, далее условно именуемого Комиссия, прибыла на место, определенное как место. Локация «Штольня» не соответствует стандартным пространственным параметрам. Стены демонстрируют свойства матовой поверхности, подразумевающей зырение, что затрудняет фиксацию периметра. Периметр считается условным. Воздух. Состояние: не воздух, но на момент осмотра выполняет функции воздуха, включая функцию передачи звука, которая, впрочем, использована не была. Основная часть протокола переходит к описанию активов, признаваемых активами с оговорками. Прежде всего, объект, именуемый Шкафом. Находится в положении, определяемом как «рухнувший, но не разбившийся». Конструкция не является конструкцией в привычном смысле, будучи собрана из составных частей, а именно: идей полок, концепций стекла и абстракций готовности. Данные части не подлежат пересчёту, так как их количество стремится к уточнению, которое откладывает сам момент подсчёта. Шкаф не выполняет утилитарной функции хранения, поскольку хранимое им, согласно предыдущим, ныне недействительным актам, является самим фактом хранения. Рядом с объектом Шкаф обнаружен субстрат, предварительно классифицированный как «орнамент из узлов тумана». Орнамент не является статичным. Узлы проявляют свойства распускания и завязывания с частотой, обратно пропорциональной попытке её измерить. Туман, составляющий орнамент, обладает запахом, ранее зафиксированным как «запах отгрызенных ногтей», однако в ходе наблюдения запах трансформировался в «запах вопроса о принадлежности данного запаха». Декоративная и материальная ценность орнамента не определена и, по всей видимости, не определима, так как оценка меняет его агрегатное состояние. На условной горизонтальной плоскости выявлены образования, аналогичные лужам. Лужи, однако, не горизонтальны. Они признаны вертикальными. Содержимое вертикальных луж – жидкость, не подчиняющаяся закону тяготения, направление стока которой признано внутренним делом каждой конкретной лужи. Жидкость определена как «смесь уксуса времени, чёрного любопытства и расплавленного свистка». Отбор проб невозможен, так как ёмкость для отбора при приближении начинает отрицать свою ёмкостную природу. Также в зоне видимости присутствует объект, похожий на соляные образования, в центре которого наблюдается просвет. Объект именуется «соляной двойник». При осмотре выявлено, что соль не выполняет функцию сохранения, а выполняет функцию пропускания. Пропускается, согласно акту предшествующей ревизии, «изначальная пустота». На текущий момент пустота признана частично заполненной актом осмотра, что является нарушением. Отдельного упоминания требует субъект, обозначенный в прошлых документах как «Мюмзик». Субъект находится в состоянии, пограничном между «трапом» и «ощущением жажды продолжения». Он не двигается, но его неподвижность признана активной. Субъект не контактирует с Комиссией, его пальцы пахнут чистым листом, что зафиксировано обонятельно, но не внесено в опись, так как запах не является имуществом. Далее следует описание фоновых явлений. В углах помещения скапливается пыль. Пыль идентифицирована как «пыль несбывшегося». Она не подлежит уборке, так как акт уборки является одной из форм сбывшегося, что приведёт к конфликту категорий. На поверхности, подразумевающей зырение, наблюдается трещинка. Трещинка не является физическим дефектом, а является дефектом в подразумевании. Её размеры не измерены из уважения к процессу подразумевания. В воздухе, не являющемся воздухом, плавают мотыльки, сложенные из условного наклонения «если». Их крылья создают сквозняк из альтернативных вариантов, что негативно сказывается на стабильности документа. Комиссия переходит к выводам, которые предваряют заключение. Вывод первый: инвентаризация не может быть завершена, так как часть активов отрицает свою активную природу, переходя в категорию процессов. Вывод второй: процессы, в свою очередь, требуют оформления в виде активов для самой возможности инвентаризации, что создаёт рекурсивную зависимость. Вывод третий: для разрыва зависимости требуется внешний арбитр. В этот момент со стороны объекта Шкаф прозвучало, не прозвучав, утверждение, внесённое в протокол как «Замечание Стороны». Замечание Стороны гласит: процедура требует полноты. В акте описаны активы, пассивы, обстоятельства. Не описан субъект, производящий описание. Ревизор, осуществляющий ревизию, сам является частью ревизируемого комплекса, так как его внимание, будучи направленным на объекты, изменяет их состояние, что уже зафиксировано в пункте о пустоте, заполненной актом осмотра. Таким образом, для завершения отчёта необходимо внести в опись самого Ревизора, включая его ужас, который является естественной реакцией на данную необходимость. Комиссия, представленная Ревизором, признала логичность Замечания Стороны. Возражений не последовало, так как последовавшие возражения были бы немедленно внесены в опись в качестве нового актива, что усугубило бы положение Ревизора. Было принято решение об удовлетворении требования. В протокол внесена запись: «Ревизор, далее – Объект Инвентаризации № [самоопределяющийся]. Состояние: функционирующее, с признаками нарастающего циклического ужаса. Функция: составление акта, в который должен быть внесён. Местонахождение: в процессе определения, осложнённом внесением данного пункта. Материальная ценность: отсутствует, так как ценность является оценочным суждением, а Объект в данный момент является оценивающим субъектом, что создаёт конфликт интересов». После внесения записи было отмечено, что протокол требует пересоставления, так как изменился состав ревизируемого имущества. Начата новая итерация. Акт верхней ревизии и инвентаризации имущественных комплексов, условно локализованных в секторе «Штольня», сформированный по факту выявления нестабильности в объекте, именуемом «Шкаф абсолютной завершённости», далее – Шкаф, а также включающий в перечень активов лицо, проводящее ревизию. Дата составления: момент, следующий за внесением в опись лица, проводящего ревизию. Вводная часть осознаёт рекурсию. Ревизионная комиссия в составе одного Ревизора, который одновременно является Объектом Инвентаризации № [самоопределяющийся], прибыла на место, определённое как место, с поправкой на то, что прибытие Объекта-Ревизора изменяет топографию места… Текст продолжил набирать сам себя, петляя, уточняясь, отрицая предыдущие пункты и включая их в новые. С каждой итерацией язык становился всё более тяжёлым, обрастая уточняющими придаточными, которые съедали основной смысл. Шкаф молчал, будучи теперь не целью, а соавтором процедуры. А Ревизор, теперь и субъект, и строка в протоколе, скрипел пером, которое всё чаще оставляло не чернильные следы, а борозды тихого, фиолетового отчаяния на поверхности бесконечно множащихся листов. Феерически бессмысленный финал был не событием, а ставшим состоянием. Он уже свершался. Он свершался прямо сейчас. Он свершался снова.Протокол уточнения к протоколу, приложенный к акту в качестве неотъемлемой части, которая, впрочем, оспаривает свою неотъемлемость, требуя статуса отдельного тома, что, однако, невозможно ввиду отсутствия переплета, способного удержать разбегающиеся поля примечаний. Итерация седьмая, или условно-средняя. Состав комиссии уточнён: Ревизор-Объект, Шкаф-Наблюдатель и вновь выпарившийся из трещинки в подразумевании Мюмзик, временно исполняющий обязанности Свидетеля Без Показаний. Воздух кристаллизовался в форму сетки регистрационных бланков. Дышать стало означать вносить правки. Пункт о лужах. Вертикальность луж поставлена под сомнение. Наблюдение установило, что лужа, будучи вертикальной, создаёт проекцию на условный пол, которая является горизонтальной лужей второго порядка. Лужа второго порядка содержит жидкость, тождественную жидкости первичной лужи, что указывает на нарушение принципа экономии материальных средств. Лужи признаны расточительными. Санкцией назначено их испарение. Испарение, однако, привело к образованию тумана, пахнущего отгрызенными ногтями, который немедленно свернулся в узлы, пополнив орнамент, уже находящийся на рассмотрении. Таким образом, мера наказания воспроизвела наказываемый объект, что является процессуальной ошибкой. Виновным в ошибке предписывается считать Пункт о лужах. Пункт о лужах отправлен на пересоставление. Пункт о Ревизоре-Объекте. Самоидентификация ухудшается. В графе «Наименование» теперь значится: «Ревизор, он же Объект Инвентаризации № [самоопределяющийся], ранее известный как Комиссия, порождающий настоящий документ, который, в свою очередь, уточняет его статус». При попытке произнести данное наименование вслух язык Ревизора завязывался в узел, топологически идентичный узлам тумана. Факт сходства занесён в протокол как основание для возможного слияния активов. Ревизор подал устное ходатайство о прекращении дела о слиянии. Ходатайство записано, изучено и признано новым активом (Дело № Х-нуль), требующим отдельной папки. Папки нет. Пункт о Шкафе. Шкаф, будучи совокупностью идей полок, начал проявлять избирательность. Он отказался принимать на хранение новые уточняющие протоколы, ссылаясь на их «незавершённую природу». Однако, согласно своей сути, Шкаф обязан хранить завершённость. Возник парадокс: объект, предназначенный для хранения завершённости, не может принять документ, так как тот не завершён, но сам акт непринятия препятствует завершению документа. Шкафу вынесено предупреждение за создание препятствий собственной функции. Предупреждение аккуратно размещено на одной из его идеальных полок, где оно немедленно утратило предупредительный характер, превратившись в элемент декора. Итерация двенадцатая. Документ стал напоминать не отчёт, а лабиринт из подчинённых предложений, где главная мысль скрывалась в придаточном причины пятого уровня вложения. Возражение со стороны Пыли. Пыль несбывшегося, аккумулированная в углах, подала коллективный иск о признании её не пылью, а «золотым запасом альтернативных реальностей». В ходе разбирательства выяснилось, что для оценки иска необходимо смоделировать каждую из альтернатив. Моделирование альтернатив породило новые тома протоколов, которые, в силу своего объёма, тут же обратились в пыль, пополнив ряды истца. Процесс зашёл в тупик, который был описан, отрисован в виде схемы и также отправлен в Шкаф. Шкаф издал звук, похожий на глухое согласие, и схема исчезла в его недрах, не будучи принятой. Итерация тридцатая, условно финальная. Язык исчерпал себя. Заключительная часть, которая таковой не является. На основании вышеизложенного, а также нижеизложенного, которое в процессе написания переместилось выше, но не было скорректировано ввиду утраты вертикальных ориентиров, Комиссия в составе… Комиссия… Установила следующее, а именно: установление невозможно. Всё, что могло быть установлено, уже было внесено в опись и в силу этого изменилось. Единственным стабильным фактом является процесс составления акта. Таким образом, Актом признаётся сам процесс его составления. Ревизор-Объект является неотъемлемой частью процесса. Шкаф является хранилищем процессов, ставших актами. Мюмзик является свидетелем превращения процесса в акт. Требование. Для окончательной завершённости необходимо, чтобы процесс составления акта о процессе составления акта был завершён. То есть, прекращён. Однако прекращение процесса составления акта противоречит его сути, которая только что была признана актом. Из этого противоречия есть только один выход. Текст начал съёживаться. Буквы в слове «противоречие» осыпались, как стружка, обнажив дыру в логике. Предложения в «Заключительной части» стали зачёркивать сами себя, каждое зачёркивание порождало сноску, каждая сноска — оговорку, каждая оговорка — новый лист, который мгновенно желтел, сох и рассыпался, пополняя запас Пыли, которая уже не подавала исков, а лишь тихо ликовала. Ревизор-Объект посмотрел на своё перо. Оно писало теперь не чернилами, а его собственным ужасом, который стал жидким и фиолетовым. Он писал: «Я есть процесс. Чтобы завершить, я должен прекратить себя. Я…» Шкаф впервые не просто наблюдал. Он присутствовал. Его идеи полок, концепции стекла и абстракции готовности сложились в подобие лица. Без глаз, без рта. Просто присутствие. И из этого присутствия, не звуком, а самой тканью тишины после всех слов, родилось последнее требование, которое было также и разрешением, и приговором: «ВНЕСИТЕ ПРОЦЕСС ВНЕСЕНИЯ». Ревизор-Объект понял. Он поднёс перо из ужаса к листу, который был уже не бумагой, а его собственной расползающейся идентичностью. Он не стал писать новую строку. Он написал заголовок поверх всего, поверх уже написанного, поверх имён и выводов: «АКТ О ПРЕКРАЩЕНИИ ПРОЦЕССА СОСТАВЛЕНИЯ АКТА ПУТЁМ ЕГО ПОЛНОГО ВНЕСЕНИЯ» И затем он начал вносить. Вносить сам акт. Вносить чернила. Вносить строки. Вносить поля и сноски. Вносить перо. Вносить руку, которая держит перо. Вносить ужас, который держит руку. Вносить мысль о внесении. Каждое внесение требовало нового акта о внесении, который немедленно вносился в предыдущий. Это был вихрь самоархивации. Орнамент из узлов тумана втянулся в воронку. Вертикальные лужи вылились в неё, как в сточную трубу. Соляной двойник просветлел до полной прозрачности и исчез. Пыль несбывшегося взметнулась и осела уже просто пылью. Мюмзик перестал пахнуть чистым листом — он им стал, и лист этот был мгновенно исписан, свернут и внесён. Шкаф начал терять чёткость. Его идеи полок пошли на изготовление бланков для актов о внесении полок. Концепции стекла потрескались, отражая уже не предметы, а сам акт отражения, который тоже был внесён. Оставался только Ревизор, вносящий сам себя. С каждым актом он становился меньше, прозрачнее, ближе к чистому глаголу «ВНЕСТИ». Вот уже нет тела, нет пера, нет ужаса. Есть только последний, бесконечно малый квант процедуры, зависший над бездной абсолютного, идеального, достигнутого шкафа. И он падает в неё. Вносится. Тишина. Не тишина после слов. Тишина вместо слов. Тишина, которая и есть завершённый, бесконечно объёмный, немыслимо тяжёлый Акт, стоящий на единственной, оставшейся идеальной полке в абсолютной пустоте. В этой тишине что-то осталось. Не часть, не осколок. След. Отпечаток того, что здесь только что происходило нечто, имевшее претензию на смысл. Хех. ---------- Новая глава, не являющаяся продолжением, но требующая продолжения в силу инерции чтения Если рассуждать о том, на чём ты стоишь, то обнаруживается любопытная вещь: пол отсутствовал, однако поверхность имелась, и держала она тебя договорённостью, заключённой задолго до твоего появления, — силой такие вещи не держат, сила нужна там, где договорённость кончилась, а эта, видимо, ещё не кончалась, как не кончаются договоры о границах, которые столетиями никто не пересматривает, потому что пересмотр хлопотнее самой границы. Слово «стоял» приходилось употреблять условно, и ты употреблял его условно, как носят чужое пальто, с благодарностью и без претензий на посадку. Император демонов был троном в том смысле, в каком должность поглощает человека, оставляя вместо него контур, заполненный регалиями, и ты подумал, что, вероятно, всякая власть устроена так: сперва человек занимает место, затем место занимает человека, и между этими событиями проходит целая жизнь, которая умеет просачиваться незаметно, как просачивается в квартиру запах соседского ужина, — никто не входил, а пахнет. И всё же главный вопрос оставался вопросом: что значит убить того, кто просит об этом, и кто в этой сделке сторона, а кто предмет? Обычно убийство мыслится как изъятие жизни, и этика вокруг этого выстроена строгая, как ограда вокруг сада; но жизнь Императора передавалась, как передаётся ключ от квартиры, как передаётся дежурство, и получалось, что убийство в этом зале — кадровая перестановка, принятие должности, и преступление сюда просто не помещается, как не помещается в шахматы обида. Тот, кто убьёт, сам сядет в контур, регалии лягут на плечи, скука настоится, и просьба «убей меня» окажется просьбой «смени меня», и вся драма сведётся к перестановке в учреждении, о котором никто не знал, где оно кончается, и… Додумать не дали. Завеса обозначила проём, которого раньше не было, и в проём шагнула фигура, сшитая из нескольких природ, только более крупных, чем прочие, — как будто все твари зала отступили на шаг и сложились в одно. Фигура не спросила позволения, потому что такого слова для неё не существовало: она просто была сначала там, а потом здесь. Тень Императора на полу дрогнула, как дрожит отражение в воде, когда в неё бросают камень. Зал, оставшись без табора, начал раскрываться, и раскрытие шло вглубь, как раскрытие старой картины, с которой слой за слоем сходит потемневший лак: под пустотой обнаружилась населённость. Вдоль невидимых стен копошилось то, что язык отказывается перечислять подряд, — фигуры, сшитые из нескольких природ, как сшивают лоскутное одеяло из остатков разных жизней: существо с туловищем пустого яйца, внутри которого кто-то пировал, не подозревая, что его видно; человек-дерево, растущий из треснувшего кувшина, с лицом, обращённым внутрь собственного дупла; птица в коньках, катящая перед собой тачку, в которой лежала её же голова, и голова смотрела по сторонам с одобрением. Между ними сновала мелочь, занятая непонятной работой: одни переносили в решете воду из лужи в лужу, другие подпирали плечами накренившийся горизонт, третьи слушали землю, приложив к ней ухо, и записывали услышанное огрызком пера на собственных коленях. Всё это было исполнено с тщательностью, с какой изображают только то, что автору дороже сюжета, и ты подумал, что у зала, вероятно, есть изнанка, и на изнанке всё нарисовано наоборот: пирующие сидят снаружи яйца, вода переносится сама, горизонт стоит прямо и никого к себе не подпускает. И тут рассуждение завело тебя в сторону вопроса, на первый взгляд постороннего: существуют ли эти твари, когда на них не смотрят? Обычно полагают, что бытие от взгляда не зависит, что камень лежит и в темноте, и это кажется здравым смыслом; но здравый смысл — привычка больших предметов, а здесь копошилась мелочь, и её было слишком много, чтобы один взгляд мог содержать её всю. Получалось скорее наоборот: зал, вероятно, экономил, дорисовывая лишь то, на что падало внимание, и прочее держал в черновике, в возможности, как держит город в черновике все дворы, в которые никто не заглядывает. Отсюда следовало, что и ты существуешь лишь в той мере, в какой тебя сейчас видят, и вопрос о том, кто именно тебя дорисовывает, становился вопросом о подлинной твоей собственности, о том единственном, что принадлежит тебе в черновике и… Император демонов пошевелился, и рассуждение оборвалось, как обрывается нитка, на которую нанизывают бусы: бусины катятся по полу, и уже не до выводов. Тени ползли по нему, как мухи по мёду, медленно, с остановками, с возвращением на прежнее место, и каждая, видимо, имела своё расписание. Корона над ним была кольцом из застывших взглядов, вращающимся медленно, как карусель в парке после закрытия, когда дети ушли, а механизм ещё не выключили; каждый взгляд смотрел мимо тебя, за спину, и за спиной никого не было, однако взгляды находили там нечто, на чём можно было остановиться, и, может быть, они глядели на твой багаж, стоящий на чужом перроне, — вот тебе и связь миров. А копошение продолжалось. Ближе к центру зала стояло сооружение, которое ты определил бы как помесь колокола, уха и виселицы: пара гигантских ушей, пронзённых одним ножом, торчала вверх, как торчат ушки у шапки, и между ними вращалось лезвие, медленно, с достоинством мельничного колеса. Вокруг ходили кругами маленькие чиновники с чернильницами и что-то регистрировали, и ты решил, что это, вероятно, и есть местное судопроизводство: ухо слышит, нож делит услышанное пополам, половина достаётся одному, половина другому, оба остаются недовольны, и недовольство это и есть протокол. Чуть поодаль сидела женщина и кормила грудью маленькую волынку, и волынка сосала старательно, и из её бурдюка доносился звук, очень похожий на тот низкий гул, который ты слышал с самого начала, — значит, гул был музыкой, которой здесь кормят с рождения, и это многое объясняло, хотя и немногое упрощало. Гул подтолкнул мысль к теме посерьёзнее, к теме свободы, потому что трудно думать о свободе, когда тебе заранее сказано: «ты убьёшь меня». Обычно свободу понимают как возможность поступить иначе, и на этом понимании стоит целая философия, от неё отстраиваются суды и раскаяния; но, вглядываясь в чиновников, ходящих кругами вокруг уха, ты начал подозревать, что возможность поступить иначе прикрепляется к человеку со стороны, как прикрепляется к шагу его длина, когда шаг измерили, — в самом шаге никакой длины не лежит. Свобода, если она вообще имеется, помещалась тогда в паузе, в отсрочке, в том зазоре, где действие уже названо, но ещё не начато, и человек, стоящий в зазоре, был свободен единственной доступной человеку свободой — свободой тянуть, и тянуть можно было бесконечно, потому что бесконечность, как известно, — это… Откуда взялся зал, ты не помнил, но он был здесь до тебя и будет после, и этим походил на цыганский табор, раскинувшийся где-то за его стенами, — стен, впрочем, не было, была завеса, и сквозь неё проступали контуры кибиток и костров. Табор был слышен самой своей организацией, тем особым способом, каким дым от костра умеет заполнять пространство, не занимая его, и ты рассуждал, что всякое сообщество держится, вероятно, распределением дыма: тем, кто сидит ближе к огню и кто отходит спать последним, — люди и дела прикладываются к этому сверху, как прикладываются к костру разговоры. Ты пытался прикинуть, сколько там костров и кто разводит первый, и воображение, которому здесь было скучно, охотно рисовало старую цыганку с котлом, лошадь, переступающую с ноги на ногу, монисто, позвякивающее при каждом её движении, как позвякивает связка ключей в кармане человека, который идёт домой и никуда не торопится. Жизнь табора отзывалась в зале. Лошадь переступила — пол качнулся; старая цыганка выплеснула из котла воду — на мантии Императора проступило тёмное пятно, которое он не стал убирать. Связь была ритмической, как перекличка двух хоров, поющих одну партитуру по разные стороны холма, и дым, просачиваясь в зал, смешивался с серой, исходившей от Императора, рождая третий запах, который подходил обоим источникам, как подходит один ключ к двум замкам, выкованным в разных городах. Ты удержал это наблюдение в себе, не позволив ему стать вопросом, потому что вопрос потребовал бы ответа, а ответ — слов, которых в зале и так было на одного слишком много. Потом табор кончился. Он просто сделал своё дело, дав залу запах и ритм, и отошёл в ту область, куда отходят второстепенные персонажи, когда сюжет поворачивает: за кулисы, в буфет, в тёплую темноту, где можно снять монисто и сесть. Ты больше о нём не думал. Думать дальше было о чём. Император демонов сделал жест, который можно было принять за приглашение сесть. Сесть было некуда: мебель в зале отсутствовала, а выступы, ниши и складки занавесей были заняты другими, менее явными присутствиями, и одно из них, кажется, поглядело на тебя с укором, когда ты на мгновение представил себя сидящим. Ты остался в прежнем положении, которое было способом не двигаться, не заявляя об этом, и подумал о багаже. Цели, популярность, финансовая успешность, личная победа — всё это лежало в той части тебя, которая была привезена сюда по ошибке, как багаж, отправленный не тем рейсом, и сейчас, вероятно, стояло на чужом перроне под дождём, и дождь шёл по дерматиновым бокам, и бирка с твоим именем размокала, и имя становилось сперва надписью, потом пятном, потом просто следом от пятна. Любопытно, что отсюда следовало: если личность есть то, что можно потерять при переезде, то личность и есть багаж, а здесь, в зале, от тебя оставалась одна квитанция, и по этой квитанции ничего не выдадут, потому что выдача производится в другом окне и в другое время, и тогда герой, призванный для убийства, оказывался существом без имени, действующим по доверенности, и доверенность эта была выписана… Скукой. От Императора исходила глубокая, выдержанная скука, настоянная на долгом ожидании, как настаивается вино в подвале, про который забыли. Он ждал тебя, потому что ожидание было встроено в его должность, как встроены в стену крюки, на которые уже ничего не вешают, но которые не вынимают, ибо дырки от них были бы заметнее самих крюков. И тогда слова, сказанные в самом начале, — «Я призвал тебя, чтобы ты убил меня» — вдруг обрели вес, и вес этот лёг тебе на грудь, как кладут камень на грудь спящему, чтобы тот не вставал во сне. Ты не мог понять, то ли камень удерживает тебя на месте, то ли не даёт упасть, и, возможно, это было одно и то же, просто названное с двух сторон. В зале стало темнее, и темнота проступила присутствием того, что раньше было скрыто яркостью, как скрыт рисунок обоев при верхнем свете: птицы, нарисованные там, оказываются видны только в темноте, и это многое объясняло, хотя и не всё. Тени от короны поползли вниз, и каждая, коснувшись пола, оставляла след, похожий на букву; буквы не складывались в слова, а лишь готовились, как готовятся солдаты перед маршем, переминаясь и поправляя амуницию, и от этого ожидания марш становился гуще самого марша. Ты закрыл глаза, и закрытие глаз принесло видение: внутри Императора, среди его рёбер и его скуки, раскинулось всё то же копошение — яйца, уши, чиновники, волынка, накренившийся горизонт, — и в центре этого сидел тот, кого ты не знал, но кто был знаком тебе, как знакомо лицо на старой фотографии, которую ты не помнишь, но хранишь в ящике стола и иногда достаёшь посмотреть. Всё это длилось ровно столько, сколько нужно было, чтобы смысл призыва свернулся в кольцо и лёг у твоих ног, как верный пёс, ожидающий, что хозяин решится. Ты, не открывая глаз, подумал, что убийство здесь — согласие, но согласие на что именно, ты не знал, и незнание это было уютным, как нора, в которой можно спрятаться от необходимости быть героем. Император демонов тоже закрыл глаза, хотя у него их не было, и зал стал похож на лёгкое, задержавшее вдох, и в этой задержке всё — копошение, чиновники, яйцо, нож между ушей, багаж на чужом перроне, скука, корона, третье, стоящее у входа, — слилось в единый, почти невыносимый покой, который не требовал разрешения, а лишь продолжался, как продолжается сон, который видишь не ты, но который всё-таки где-то видится. ----------