Жизнь, смерть или Убийство дикой розы (Новелла) Unknown Творчество обернулось безумием, любовь — ненавистью: это рассказ о литераторе, чьи выдуманные ужасы прорвались в реальность. Возвышенное и земное сплелись в инфернальной полифонии, а сам автор превратился в беспощадного убийцу, одержимого злобой ко всему живому. ==================== Пролог Почему нам так интересно слушать и читать чужие жизни? Переживать те же чувства, какие испытывают герои тех романов. Они чему-то учат нас, но мы не учимся на них. И как нерадивые студенты просыпаем те моменты, где следовало бы более всего обратить внимание и заострить свой слух. История эта не будет одной из таких. В ней научиться нечему. Не прислушивайся и не вчитывайся. В моей истории нет правды или лжи. Это лишь чувства. Не принимай всерьез, иначе ты рискуешь обнаружить смысл… Итак, вступление слишком затянулось. Но я должен был с чего-то начать. Пусть и начало будет бессмысленным, как и вся эта безумная история… ---------------------------------- Мечтаю я поговорить с влюбленными тенями, Тех, кто погибли до того, как Бог любви Родился Не в силах думать я о том, что тот кто сам влюбился Так низко опустился, что полюбил того, кто презирал… (с) Джон Донн, «Обожествление любви» Куда бы ни ступил мой взор, куда бы ни повернул — в каждом шорохе, в каждом шелесте ее крик доносится до меня, словно вопль сирены. Влажными гуашевыми красками художник детально воссоздал тот самый живописный парк, в котором мы бродили когда-то, помнишь? Те же деревья с выразительными стволами, словно наряженные в черные атласные платья девицы, пришедшие на бал. Осенние крокусы и одинокие деревянные скамейки, извилистые дорожки из камня и увядшая сирень, втоптанная в грязь… роскошный бал, во главе которого правило относительно роскошное отчаяние. Солнце отсутствовало на небосводе, словно его забыли нарисовать. На него была наброшена тяжелая серая парча, сотканная искусным умельцем, беспрестанно проливающим слезы за грехи, которые вечно служили ему натурой для сочинительства сюжетов, бросающих в дрожь. Кругом стояла торжественная слякоть. И холод по каплям просачивался в душу, точил ее как камень, в углах затаенных прял паутину как паук. Липкими губами шептал слова признания, дыханием раскрепощая сердце. Умиротворяющая погода, хмельной воздух. Кажется, я опьянел… Воскресным утром в центральном парке я отправился на свидание с прошлым. Оно выглядело так, как подобает тому, что уже безвозвратно утеряно годами: безмятежным, серым и неживым. Великим существом, пребывающим в глубоком анабиозе. Оно было в оставленных возле низких скамеек окурках. В пустых и одиноких фонтанах, дождливых облаках и застывших в хмурых масках лицах, как будто нарисованных акварелью одной нервной затворной личностью. Они бесшумно пролетали, словно во сне. Молодая пара, обнявшись, медленно прогуливалась вдоль клёнов возле водоёма, где тихо плавали птицы. Дама в платке держала за руку сына. Двое мужчин у дерева. Тягучий и волшебный сумрачный день, посыпанный прахом угрюмого старика Брейгеля. Кроны деревьев слабо подрагивали на ветру. Возможно ли с таким же упоением, с каким ты смотришь на безмолвный куст сирени, непрерывно любоваться каменной стеной жилого дома? Заглядывать издалека в чужие окна и гадать, что же там происходит? Все кажутся такими серьезными, как на похоронах, что даже захотелось рассмеяться. И я правда попробовал улыбнуться. Собрал для этого все усилия. Не получилось — уста давно забыли того простого движения. И мне пришлось грустить вместе с остальными. Оплакивать лето. «Они были такие мерзкие…» В парке я нашел валяющийся на земле красный девичий шарф. Хотел подобрать его и вручить хозяйке, но пальцы зарылись в сырые опавшие листья. «Здесь должен был он встретить смерть в последний раз…» Кто это сказал? Я обернулся, но вокруг никого не было. Прозвучало над самым ухом. Как если бы сам ветер вздумал надо мной шутить. Словно в отместку за эти мысли, подул легкий прохладный ветерок. Последний скукоженный сухой листик сорвался с ветки и печально упал перед моим носом. Я наблюдал за ним и не мог оторвать взгляд, пока кто-то не положил руку мне на плечо. И дрожь пробежала по всему телу. Даже сквозь пальто я почувствовал кожаную ткань его черной перчатки. Он взглядом предложил мне сесть на скамейку. У него были утонченные черты лица, величавая осанка, белоснежная кожа и ухожено-зализанные назад белые волосы. Кривая ухмылка не сходила с тонких бескровных губ. — Помню время, — заговорил он со мной с утомленным кокетством, — ты был совсем молодым, подающим надежды творческим человеком. Создатель, что она с тобой сделала? — Кто? — сухо произнес я. — Жизнь. Он засмеялся бесчувственным смехом, поправляя пальто. Тот смех напомнил мне одинокий треск углей в камине. Я пристально и долго в него всматривался, а затем произнес всего один вопрос: — А вы, собственно, кто? ---------- Сезон в аду «Несколько лет назад в месте под названием «Пустой Дом», где праздность отмечала свое рождение пиршеством, призвав на праздник все пороки» Еще один важный штрих и все будет готово… Дамы и господа! Прошу обратить внимание, на картине изображен человек. Но постойте-ка, кажется он еще живой, зараза! Один момент. Мой нож в одно мгновение исправит это неприятное явление! Человек с картины приглушенно застонал, понимая к чему ведут неаккуратные действия импульсивного создателя. Я схватил со стола инструмент искусства — свою острую кисть. И незамедлительно принялся за богоугодное дело, к которому так давно тяготела моя душа. А разум был против. Но один поэт как-то сказал, что в тонкостях искусства нельзя слепо полагаться лишь на разум, ибо в деяниях сиих нет места для рациональных представлений. Вспомнил! Этим поэтом, как ни забавно, был мой дед, которому я, безусловно, отдаю честь и поклон, хоть никогда в жизни не имел возможности с ним встречаться, но со слов отца (которого к слову я не очень терплю, ну да не важно) он был неплохим малым, весьма смышленым стихоплетом. Пока не покончил с собой. Может быть, в данном поступке тоже был некий акт проявления искусства. Символ смерти часто встречается в художественной истории и всегда скрывает в себе тайный смысл. Ну да мы отходим от главной темы того ради чего мы здесь собрались. Человек на картине неуклюже зашевелился и потек. Из его глаз заструились чернила. Какой талант! Настоящий мастер, до самого конца отыгрывает свою роль мученика или жертвы. Мученика? Или жертвы? Он лишь жалкий червяк, затмевающий прекрасное своим вонючим, мерзким, тошнотворным телом! Олух! Кретин! Остолоп! Сколь несчастным и ничтожным должно быть то существо, что выцарапывает на каждой стене свое имя; сколь слепым и одиноким оно должно являться, что заботиться только о самом себе и истинно преследует лишь корыстные цели; не видит того ужасающего уродства, которым его наградила свобода и которое из-за горы ненужных, но уже необходимых ему, облачений он принимает с восхищением за сокровища нибелунгов. Он смотрится в зеркало и видит бога. Вам было бы смешно и невыносимо печально видеть эту картину, к которой я питаю особую привязанность и боль, ибо вижу ее изо дня в день, точно больше не на что мне глядеться. Опрокидываю в себя горе и не могу им напиться. — Дай выпить влагу этих слез, Чтоб страх зловещий душу не тревожил Вот так! Я горечь их с собой унес И все портреты уничтожил… Я напевал мотив и кружился над столом, как ворожея над телом непорочного отрока или хищный ястреб над издыхающим монахом в пустыне. Правил на холсте лезвием, подражая храбрым прерафаэлитам, рисуя смерть в ее прекрасно безобразном величии. Я не щадил себя и полностью отдавался тому, кто согласился мне позировать. Кошмарные крики боли и стоны сопровождали нас вместе в пути по тропам символизма. И каждый надрез, каждый взмах кисти открывал нам новые грани для совершенства. Нога не должна располагаться внизу, следовало нарушить классический порядок и разместить ее рядом с вопящей головой (чей рот заблаговременно был освобожден от плена зубов), иначе я ничем бы не отличался от тех дилетантов, что строго следуют священным канонам. На меня была возложена серьезная ответственность и я не смел подвести ни себя, ни того юношу, Эндимиона, который судя по выражению лица был заинтересован не меньше моего в окончании этой картины. Его прекрасные мускулы, скрученные ремнями, блестели от пота точно инкрустированные бриллиантами, что в свою очередь были окроплены капельками мутной крови. Чуть подрагивали онемевшие от напряжения белые пальцы на разбитых ладонях, испещренных красными точками, будто полученными от острых заноз. Выразительный стан судорожно трепыхался, как рыба, разбрызгивая темную густую кровь, которая заливала бедра и ноги, стекала по вздувшимся потемневшим ступням, пригвожденным к поверхности стола большим грубым гвоздем. И в конец обезумевшее тело с проступающими от худобы острыми ребрами, изнемогающее от жестокости, было окрашено кроваво-красным цветом; его опутывали проеденные кинжалом рубцы; изборождали, словно сети, шрамы. Нежная кожа, разорванная в клочья, будто я только что спас его от стаи дикого зверья, висела на нем, как поношенная одежда, интригующе приоткрывая обнаженные части кровавого мяса и костей. Вязкие ручьи крови струились из под пальцев ног, скапливаясь в одном месте и образовывали темную лужу, в которой отражался вдохновенный лик создателя за работой. Бог создал мир за шесть дней и мне следовало уложиться в срок, дабы не удручать слишком юношу и продемонстрировать ему профессионализм. Я же все-таки мастер. К тому же, мы почти близки к цели. Я это чувствую. Истина спрятана в плоти и крови — этот церковный обряд не выходит у меня из головы. Но, учитывая чем я тут занимаюсь, церковь средневековья давно должна была сжечь меня на костре. Подражая алхимикам темных веков, я искал свой философский камень. Бессмертие и путь к моей любимой. — Открой мне секреты жизни, секреты твоей души. Сердечко ангела забилось быстрее, точно белый голубь в клетке. Его сведенные вместе челюсти судорожно скрипели от чудовищной борьбы; казалось, они выбивали яркие искры, как встретившиеся вместе в неистовом танце кремниевые камни. Неровное дыхание, как болезнь, заражало воздух, порождая в нем сомнение, боль и ужас. Беспокойный лоб, напряженный, намокший от пота, рассекали зловещие морщины. И безумные глаза, как два больших бездонных колодца, с молниеносной скоростью приоткрывали мне завесы тайн природы человеческой такой, какая она есть в истовом виде. Прошлое, настоящее и будущее. Я разоблачал его душу и этими богомерзкими мазками шокировал реальность, из трещин которой, как из скал, сочился благодатный сверх реализм. Формула, по которой есть шанс обрести связь с тем миром. — Я найду тебя, любовь моя, где бы ты не находилась! Эта реальность приобретала вид фантастического сна или галлюцинации. Как бы я смог опознать ее? Как бы я понял и растолковал свой сон, который повторяется из раза в раз, но с другими персонажами? Словно проводить один и тот же эксперимент, бесплодно надеясь, что когда-нибудь он принесет что-нибудь полезное. Что теперь? Выхолащивать из искусства добродетель, ставшую в наше время деталью анахронизма. Превращать ее в злую иронию, спиралью летящую вниз, как надоедливые круги Данте с его бесконечными адскими бойницами, дымом, жаром и копотью. И грешниками! Каждая их страсть уникальна — они уникальны. Умерщвляют свою плоть, прыгая в чужие гробы и смиренно спят в то время, как черви, выныривая из земли, пожирают их прелестные невинные лица. Эндимион был моим червем, я лежал в гробу и мы вместе, сливаясь в этом непотребном единстве обагренных кровью влажных тел, занимались искусством… Я готов кромсать и резать кожу, наносить себе тысячи ран, как вечно исторгающий кровь гейзер. Уродовать свою плоть шрамами, чтобы не быть человеком. Стать ночным монстром, припав к юной сочной груди, и сполна испить из нее яда, дабы проникнуться их вожделению и заразиться. Наслаждаться им, как самым сладостным напитком на Земле. Неутолима жажда сладострастника, алчущего преступить законы, разрушить их, подняться выше или упасть ниже чем это возможно и прославиться в том богохульном ремесле. Я готов принять обличье демона и презреть все красоты мира, которые славят они. Вместо них восторгаться грязью, бурлящей в болотной жиже, где квакают пророчащие мне жабы. Вдохновляться нарывами на старой ране или смердящими трупами беглецов, пытающихся вырваться из заточения. Теперь они лежат на грязных улицах и площадях города, и их не замечают, но почему-то они выглядят куда реальнее, чем остальные. Они смеются надо мной. Слепые люди! Взывать к ним? De profundis! Все равно что петь о красоте увядшему тюльпану. Хохотать смерти в лицо и содрогаться от любой тени. Взывать к ней и бежать от нее в себя. Таков удел для тех, кто ищет… сойти с ума в безумном мире, но не быть принятым его безумцами, ибо мое безумие иного рода… Ну вот все и готово, мой милый ангел Эндимион, можешь больше не кричать (я поцеловал его в кровавый лобик, перерезая ему горло, чтобы больше не слышать криков). И торжественно назвал эту никчемную картину — Сезон в аду. ---------- Детство, первое знакомство с ней, история О'Галахона «Пустынность, запустение. И тьма над бездной — Как велико, что я избрал для лицезрения Боюсь, что я пропал…» Мне было шестнадцать… Это дерево окрестили Деревом удачи, Деревом духов. Я узнал его еще издалека по безликим темным фигурам, мирно покачивающимся на раскидистых узловатых ветвях могучего ствола бука. Преодолев небольшой, поросший серой травой, холм передо мной наконец-то предстал он во всей своей мрачной красе и царственном величии. Здесь было множество лиц: юных и в достаточно преклонном возрасте. Каждый из них был холодным и спокойным, как забальзамированный артефакт — кожа мраморной, в глазах отражалась застывшая вечность. Я ощущал сей холод на своей теплой коже, которая внезапно вдруг покрылась гусиными мурашками. Грязная одежда, наброшенная на их дряхлые тела, как рваная ткань мачты, колыхалась под слабыми порывами влажного ветра, служившего тяжелым дыханием загробного мира. Дремучие густые тени собрались под старым лесом неподалеку от Нового Орлеана, и ни единому свету сюда не суждено было добраться… Кроме покровительственного света луны, своею белой дланью благословляющего землю, травы и корешки. Это место казалось мне священным. Оно манило к себе и заставляло прислушиваться. Но я также знал, что дав слабину, ты будешь обречен потеряться здесь, слиться с этим миром — не злым и не добрым, как будто живущим по другим законам в другой вселенной, разлитой в воздухе эссенцией чего-то экзотического с привкусом сырой земли и свежей дикой свободы; овеваемый чем-то сакральным, непознанным и не подверженным осмыслению примитивным разумом. Но то, что были способны уловить незримые ткани души. Как пульсирующая на запястье вена. Внутренний мир, стесненный и ограниченный, обретал здесь совершенно новое чувство неземного происхождения. И раны, которые ныли в городских стенах, кровоточили сильнее, но вместе с тем доставляли страдающему неизъяснимое блаженство. Одиночество разлуки принимало значимый смысл и уже не казалось настолько ужасным, хотя и вызывало к жизни желание, чтобы рядом был кто-то еще. Чтобы можно было поведать ему о том невероятном, коснувшемся тебя, как будто ты прикоснулся к загадке природы, прозреваешь и хочешь разделить со всеми тайну ее истины. Разделить с дорогим тебе человеком тот праздник скорби, который вальсирует в твоем сердце и питает его каким-то странным эликсиром, пьянит его тоской, словно крепким вином или же страстным поцелуем сводящей с ума красавицы. Я стоял перед прямым толстым стволом, вонзенным в землю, словно деревянный крест или копье, которое огибали десятки безмятежно спящих висельников. Воплощенные в безысходности сокрушенного духа, которую могла выразить лишь гравюра Жака Калло. Все как один в скромном траурном наряде, грязном и пыльном, сотканном из разных оттенков черного цвета. Дерево удачи заботливо укрывало их, а ветер убаюкивал, нашептывая колыбельную песнь. Она погружала их в вечный сон и не давала проснуться. Теперь они часть этого дерева — его листья, как желтые сережки на одинокой веточке ольхи… чувствуешь стоны каледонского ветра? И детская надежда, выстеганная кнутом уроков жизни, пылкая любовь, так и оставшаяся без ответа, или жестокое отчаяние, смешанное с удушливой ненавистью — все это было тленом, который должен был подвергнуться забвению. Старые чувства исчезнуть и на их место прийти нечто новое, чему открыться можно лишь освободившись от ненужных условностей внешнего мира, забравший у меня радость и вместо нее подаривший скорбь, облаченную в одежду из слез и крови. Мир, который был этим деревом, а я висел на одной из его веток, подвешенный за шею и не способный сбросить крепко стягивающую горло петлю, а некто затягивал ее еще сильнее и лишал меня последнего жадного глотка спасения. И я умирал, если уже не умер. Что прежние чувства? Как потушенный костер, который уже не воспламенить ничем; угольки еще потрескивают, вспыхивают оранжевыми искорками, но не танцуют и не поют, как прежде. Их песня прошла и больше не повторится. Я пришел научиться забвению… Может быть и мне повезет… Я услышал хруст, произведенный ботинком, ступившим на опавшую ветку. Он нарушил священную тишину чащи. Я резко обернулся. Темный покров взволновано заколыхался, и из зарослей кустов выскочила девочка. Хрупкая, одетая в черную шелковую блузку без рукавов и синие джинсы, с коротко вьющимися черными волосами и челкой. Редкие пряди случайно падали ей на глаза, густо обведенные тенями; взволнованное дыхание срывалось с пунцовых, чуть приоткрытых губ. Съежившись то ли от порывов ветра, то ли от моего пристального взгляда она казалась еще меньше, словно мышка. Она выглядела так, будто только что сбежала с какой-то тусовки. — Что ты здесь делаешь? — спросил я сурово. — Разве тебя это волнует? — резко отозвалась она. — Абсолютно ни сколько. Наступила пауза. Я ужасно злился на нее за то, что она спугнула то мгновение и оно пропало. Я больше не чувствовал. Как будто это место нагло осквернили. Девочка подошла ближе и, подняв взор на дерево, тут же отвернулась. Улыбка выступила у меня на губах. — Ты боишься их? — произнес я с усмешкой. — Вовсе нет. — Тогда почему отворачиваешься? Она не ответила, по-прежнему не желая смотреть. Ветер играл двумя темными прядями волос на ее лбу, будто невидимый дух заботливо укладывал их. — Как тебя зовут? — Аделаида, — вымолвила она тихим почти неслышным голосом. Смахнула со лба челку, которая вскоре вернулась на прежнее место, обхватила себя за плечи изящными тонкими руками, словно вырезанными из слоновой кости. — Иди домой, Аделаида. — У меня сегодня день рождения, — призналась девочка, глядя куда-то в сторону. Меня немного смутил ее отстраненный тон. И она начала свой рассказ:- Свое пятнадцатилетие я праздновала с друзьями… Мы сидели в гостиной и обсуждали новый фильм, вышедший недавно с Биллом О'Галаханом. Он играл там роль простачка идиота, который приезжает в Лос-Анджелес и встречает в случайном кафетерии свою бывшую учительницу, в которую когда-то был по уши влюблен. Кажется, с этой встречей в нем просыпаются старые чувства и он начинает страдать по ней. Весь фильм он пытается заполучить эту старую училку… Мы говорили о нем, а я все не могла понять о чем мы ведем беседу. И в какой-то момент меня охватило неизвестное чувство. Я захотела сбежать оттуда. Наверное, я сошла с ума, — она грустно улыбнулась. — Все стало каким-то тусклым, безжизненным, я стала испытывать отвращение ко всему, что любила раньше. Я задала себе всего один вопрос: что я здесь делаю? И не смогла себе на него ответить… Я не знала куда иду, словно на чей-то неведомый зов. И ноги привели меня в это место. — Как интересно, — вяло отозвался я, скрещивая руки на груди, — особенно история про О'Галахона. А сейчас этого вопроса в голове не возникает? Она внимательно на меня посмотрела. Глаза ее были чисты, но полны загадки, и сверкали в темноте. — Нет, — уверено сказала она. — Значит, ты тоже пришла на зов смерти, — подвел я итог. — Любопытно, что подобное хорошо описано в медицинском справочнике болезней, когда человек думает, что он мертв — синдром Котара называется. А ты не думаешь, что уже мертва? — внезапно спросил я. — Как это возможно? — удивлено захлопала ресницами Ада. — Я же чувствую свое тело. — Может быть это не тело? — спросил я, и замолчал, взбираясь на один из каменных валунов, брошенных рядом с высокоствольным буком, затем продолжил: — Что если то, что ты испытываешь лишь воспоминание о прошлом, с которым ты не хочешь расставаться? Память призрака живет вечно, но она не приносит ему ничего кроме жгучей и отвратной боли. Она нахмурилась. Кажется задумалась над тем бредом, что я любезно ей предложил, и после недолгого молчания спросила: — И ты тоже мертв? — Нет. — ухмыльнулся я. — Я только собирался это сделать. — Почему? — с заинтересованным лицом обратилась она. — Не знаю. — пожал плечами (признаюсь, с некоторым позерством), словно наш разговор проходил у меня дома перед камином. — Мне сложно ответить на этот вопрос. Иногда я и сам теряюсь в загадках своих чувств, и не могу даже в мыслях подобраться к тем ощущениям, чтобы передать их себе. Это… так странно — испытывать что-то и не знать, что именно. Ты будто себе не принадлежишь. — Странно, — эхом повторила она за мной с задумчивой миной, после чего добавила: — Мои родные тоже меня не понимают, а друзья смеются, когда я пытаюсь с ними об этом заговорить. Они считают это ненормальным и не желают меня слушать… — Их желания написаны на их же лицах… Но никогда не думал, что такая как ты придет сюда из-за «подобных» проблем. — Что значит «такая»? — с ледяными нотками в голосе спросила она, уперев руки в бока. — Такая… — снова повторил я, потеряв мысль, которая помогла бы все разъяснить и потому сморозил самую что ни на есть откровенную глупость, позабавив тем самым даже себя. — Имел ввиду… красивая! Она вдруг холодно расхохоталась, видимо, уничтожая подступающее к лицу смущение. — По-твоему, если я обладаю красотой, то у меня не может быть чувств? — Я не это имел ввиду. Просто у таких как ты обычно другие заботы… — А ты значит играешь роль непризнанного всеми шамана? — перебила Аделаида, обводя руками воздух. — О чем ты говоришь? — Да брось, это написано на твоем лице. — Ты конечно не такая глупая как я думал… Но ты ошибаешься. Лес вновь погрузился в глубокую дрему. Ветер успокоился и тихо шуршал в траве и зарослях листьев, за пределами чащи где-то вдалеке раздавалось стрекотание сверчков. В безмолвии мы провели пару минут. Аделаида сощурила глаза и наконец произнесла: — Значит это твой зов я слышала у себя дома. У меня чуть было не отвисла челюсть. — Чего? — вскричал я, вцепившись пальцами в валун, чтобы не упасть. — Я пришла сюда из-за тебя, — обвинила она меня бесстрастным ледяным тоном. — Не правда… Ты сумасшедшая! Она громко рассмеялась и ее переливчатый, как прозрачный ручей, смех увеличился от моего обалдевшего лица, ибо заявление ее было в наивысшей степени чудным. — Возможно и сумасшедшая, — сказала «чокнутая» девочка, вытирая слезы от смеха. — Это была всего-навсего шуткой, а ты поверил. Она довольно пылкая, подумалось мне в этот момент. И безрассудная, что само собой вытекает из предыдущего. Однако что-то зажглось у меня в сердце и оно забилось быстрее, будто пробудилось к жизни. Неуловимый огонь. И Аделаида — такая же хрупкая, как пламя у свечки. Ее блестящие глаза, загадочные и печальные, с неизъяснимой трагедией, в которых плавает и утопает кусочек самой луны. Она была загадкой природы, которую я стремился понять… Выбравшись из под густого покрова сосен и лип на опушку леса я воззрился на небо и, словно пораженный пролетевшей мимо кометой, не в силах сделать и шагу дальше, застыл на месте, как вкопанный. Взору предстал мерцающий многообразием света Млечный путь. Луна простирала свой всевидящий глаз на необозримо широкие дали и уходила за горизонт, растекаясь по зеленеющим лугам и пастбищам, как пролитое с божественного тела небесное молоко. — Ты чего? — вывела меня из транса моя спутница. Я показал ей чем был так заворожен и пленен и на некоторое время мы вместе замерли, любуясь этой откровенно фантастической, но такой естественной в своем проявлении красотой дикого ландшафта. Потом мы отправились на праздник Марди Гра, что в это позднее время близится к самому разгару событий. Фестиваль безумства, красок и веселья. Наверное, самая шумная ночь в этом году, когда по Новому Орлеану гуляет толпа пьяных, разгоряченных алкоголем молодых лиц. Звучит смех юных девушек, от которых захватывает дух, и сопровождающие их спутники, весело галдящие, с любовью распевают давно забытые для этих улиц песнопения, как монахи поют псалмы. Многолюдная пестрая колонна, ряженная во всевозможные чудные и яркие костюмы, в экзальтации движется по Французскому кварталу. Небо трепещет, словно принимает участие в этой общей бурной сатурналии, устилаемое цветными лентами, бусинами и конфетти, из-за которых временами пробиваются пылающие в темноте живые звезды. В ночном воздухе, наполненном многообразием ароматов специй, алкоголя, запахом потных тел и пряностей, от которых голова идет кругом, кажется, что уносит тебя в заоблачные сказочные дали, и уже нет возврата. И ты возбужденный бредешь по этой улице, бредешь в ночи, поглощенный мутными океаническими волнами, в окружении пляшущих вакханок и витрин с надписями «Бар», откуда выползают тени и присоединяются к вашему нескончаемому крестовому походу. Достаточно отхлебнуть из бутылки, чтобы перевести дух, и продолжить свое паломническое путешествие на вершину горы, сияющей всеми оттенками зеленого света. Эта ночь нереальна и кажется сном впавшего в кому… Я помню смех Аделаиды, помню как смеялся сам, словно был отравлен редким растением, ибо не помню чтобы когда-нибудь испытывал подобные переживания, вдыхая вкус и запах прохлады, словно наслаждаясь богатым цветником, растущим в саду Творца. Помню улыбку, что могла привидеться мне лишь во сне. Это была улыбка Аделаиды. Движения ее были робкими, нерешительными, но я не думаю, что Аделаида была тихоней. Удивительнейшим образом в ней сочеталась необузданная страсть, тяга к запретному миру, влекущему к новым бесчинствам, желание преступать законы и — о прелесть! — святая простота, стеснительность и нежная осторожность. В ней уживались и принцесса и задира-хулиганка, как будто неразрывно связанные друг с другом единым целым. Это очаровывало и пленяло. Она смотрела на меня с укором и вызовом, подшучивала надо мной. Что-то возрастало в груди, какое-то тепло. Рядом с ней я чувствовал себя вознесенным над землей, над собственным эгоизмом, в компании луны и окруженный матовыми пушистыми как божественные перина облаками. *** Отчим был в ярости, когда утром я пришел домой; он рвал и метал так, что раздробил мне здоровенным кулаком челюсть, разбил нос, болезненно содрал клок волос с головы и приделал их к моему лбу. Но мне было все-равно. Ну разумеется я тянулся к смерти не ради самой смерти, но ради жизни — подлинной и неповторимой! Аделаиду с тех пор я больше не видел, будто с той ночи, как часть тех обжигающих фантазий, с наступлением рассвета в его убийственных сумрачно-золотистых лучах растворилась и она, оставляя в сознании памятный шрам, который обещал не заживать и напоминать о себе всякий раз с уходом дня, как я увижу в образе небесного светила печально-дивный лик тайной возлюбленной, с которой меня по воле судьбы в темном лесу сочетала любовными узами благочестивая ночь. ---------- Потерянный рай …Меня зовут Тейт… Меня зовут Тейт — Тейт Брукс… Тейт Брукс… Меня зовут Тейт Брукс… Меня зовут Тейт Брукс, и я из Луизианы… Из Луизианы… Меня как зовут?… Сука, забыл… вспомнил! Тейт Брукс… *** Эта история все еще про меня… В 1966 году в штате Луизиане произошла жестокая расправа на одной ферме: вся семья фермера была убита. Выжил только его девятилетний сын, Тейт, который прятался в хлеву, и где впоследствии был найден. Он ничего не говорил, ушел в себя под впечатлением от страшной драмы. Многие думали, что больше он не проронит ни слова. Дело с маньяком, жестоко убивающим своих жертв, осталось нерешенным, покрытым великой загадкой, которая как будто просилась вырваться наружу, застывшая в невыносимой муке в чистых и светло-синих заплаканных глазах мальчишки, уцелевшем разве что чудом. Божьим проведением? Мальчишка видел убийцу семьи и сохранил его в памяти, как нечто важное — в сознании выцарапал меморандум, — однако имя того безжалостного мерзавца он был не в силах произнести вслух… Его прозвали Призрак за то, как он умел скрываться. Пропадать из виду и больше его никто нигде не видел. Призрак не давал о себе знать, как будто и вправду ушел в мир иной. Отправился в ад, как герой мифов. По словам свидетелей, кому довелось поглядеть на застольных кадавров — эти милые два детских тела и два тела взрослых сидели за столом, заставленном яствами. Выглядело это кошмарно — дьявольски-пасторальная сцена, обставленная прямо как сюжет для картины больного богохульного художника, который любуясь их смертью, разложением и гноем, вязкой кровью срисовывал идиллически-безмолвные образы. Он провел пол часа в доме, насладившись сполна, прежде чем покинул их. Однако оставил о себе напоминание. В детских и взрослых распоротых животах следователи обнаружили странное послание… средь внутренностей в крови плавала красная роза. «Пятнадцать лет спустя…» Меня зовут Тейт… От предков я унаследовал грех. Мой далекий предок был великим воином, но имел за собой ненависть, которая служила языческим алтарем для чьей-то крови. Еще один, самый безобидный, желающий идти наперекор злой участи и подражая великим и благочестивым патриархам, ел мясо освещенных жертвенных агнцев, пока однажды не подавился одним из них. Его сын, мой прапрапра…дед, знатный феодал, еще при жизни повелел мастерам построить себе статую, которой любовался светлыми ночами. В одну из таких бессонных ночей враги прирезали его, пока он смотрел на собственное Я, заточенное в мрамор. Другой великий и талантливый, любивший беспробудно пить, повергнут был гемофилией. Четвертый отправлен на костер за то, что заигрывал с чистотелом. Пятый в битве скакал на лошади и был жестоко сражен в неравном бою с молнией. Благородный герцог Ансен, будучи помраченный умом, надевал копыта и бежал в лес, где в образе сатира соблазнял юных девушек и насиловал их. Говорят, что со временем он оброс шерстью и остался в том лесу на всю жизнь, а его великолепный замок зарос бурьяном и в конце концов опустел. Мой дальний родственник, прямолинейный язычник, в тени ивовых рощ, под сенью густого дуба в свете уходящих лучей кровавого солнца совершал древние тайные обряды земли. От кельтских друидов мне достался кощунственный язык, как огнедышащее пламя сжигающий живое, что нарекало себя святым именем. Мой дед предвидел проклятие, нависшее над нашим родом, и потому покончил жизнь самоубийством, дабы выразить последнюю волю свою, не оставив такого шанса жестокой судьбе. От них мне достались их самые грязные пороки. Они все уместились во мне. Еще совсем юным, будучи обучающимся премудростям сего мира, я был среди писателей, с высокомерием относившимся к простому люду, которые славили их. Они считали, что нет ничего выше искусства, слова — это инструмент, податливый как глина, которым можно править, изображать и изобличать чувства, подбирая из них тонкие призрачные нити, вырванные из тех сумрачных мест, которым не придумано названия. Там где время барахтается как жук, лежащий на спине; где слова как дождь капают с неба и разъедают сон и покой обитателей того причудливо-исковерканного горько-веселого пространства с малиновым солнцем, вечно тающим как масло на сковородке. Повезло же мне угодить к таким занятным светским кулинарам творческой мысли! Но увы, в одночасье любовь читателей сменилась на проклятия и праведный гнев. Поистине, превратны чувства, а стало быть нет доверия к ним. Они называли тех писателей жалкими подражателями старых мастеров. Подражателями! И я хотел быть таким! Учиться у них. Но вскоре (через три года) наш кружок развалился, многие из тех покончили жизни с самоубийством, остальные ушли. Не знаю куда, сгинули в бездне, как те магические слова, о которых они проповедовали так рьяно. Я посещал художественные галереи. Нет, не было во мне болезни Стендаля, восхищения не довелось испытать, зато в скором времени напала скука и тоска смертная. Я наблюдал за другими — вот что вызывало бурный интерес. Как вальяжно они встанут, как будто позируют перед кем-то; смотрят, пытаясь передать своим видом глубочайшие чувства от увиденной ими кляксы, но все это лишь несчастные потуги, надменные и показные черты лести. Сами они внутри изнывали от душных масок. Я стоял перед холстом с названием «Вспотевшая обезьяна» и глядел на другой холст с надписью «Хитрец на выставке». Ужасная тоска разрывала меня и окутывала одиночеством, словно крылья ангела смерти, спустившегося, чтобы забрать еще одну душу в царство суетливой тьмы. Я бежал от него и ноги привели меня в парк — последнее место, где я любил проводить время свободы. Это был ненастный день. Темно синее небо цвета, как кожа утопленника, испещренное ссадинами и порезами, было облачено в черные тучи, которые мрачно плыли, ожидая момента, когда бы начать громогласное представление. Где-то вдалеке гремели первые раскаты грома и сверкала молния, словно острый меч разрезающий серую небесную плоть. Дыхание шотландского горного ветра, прежде легкое и подвижное, отдавало зловонием и могилой. Я достиг того места, где парк оказался безлюден и напоминал скорее кладбище. Что скрывали эти благоухающие клумбы? Что под ними? Чье тело отдало им жизнь, расплатившись за веру на этом жертвеннике природы? Порыв ветра налетел стремительно, как разбойник. Показалось, что сейчас должно произойти что-то ужасное — швы разойдутся, небеса разверзнут свои смертельные раны и изольют на землю боль и страдания, которые утопят чертов город. Но этого не произошло. Ледяной ветер, уколовший меня, затих. И он оставил меня в одиночестве. Его мелодии перестали звучать… Двигаясь вдоль пустынной, засыпанной опавшими листьями, сонной аллеи я встретил чудо, глядевшее на меня темными глазами из под темных волос. Она улыбнулась мне и тогда я подумал, что никогда больше не испытаю ничего прекраснее того чувства, охватившего меня в этот момент. И если она исчезнет — смогу ли я жить дальше той жизнью, какими бы пирами и весельями она ни была обозначена, зная теперь, что в этом опустевшем и сером и беззвучном мире я потерял настоящее чудо, в котором обрел смысл всего своего глупого и бесцельного существования. Так вот как бы описать мне это чудо, которое я так рьяно расхваливаю, а между тем боюсь неосторожным слогом оскорбить ее божественный образ, запавший мне в душу. Она была прекрасной, как распустившийся бутон Осианы, обволакиваемый застывшей в летнем воздухе золотистой пылью. Белая кожа с холодным розоватым отливом. Длинные черные волосы, из которых выбивались темные вьющиеся локоны, как лепестки, и падали ей на лоб. Лучистая улыбка и глаза, воспетые в стихах чувствительных поэтов-романтиков; околдовывающие своей недостижимой глубиной, встретившись с которыми я понял, что они послужат ловушкой для кровожадной акулы… Мне не вырваться и не забыть ее коварного взгляда. Она была в черном пальто — загадочная и манящая, как потустороннее живое пламя, с тоскливым блеском в зрачках, хрупкая и притягательная. Казалось, один порыв ветра унесет ее, как призрачный шепот, в родную сказочную даль, откуда она сбежала. Одна из фей, прислужница лесной королевы. Красный шарф в крапинку послушной змеей окольцовывал ее шею. Аделаида погасила в моем сердце тускло светившее солнце и гордо заняла в нем место, осияв лунным светом те пределы, которых раньше не существовало, или до них не дотягивались дневные лучи, разбередив в кипящей кровью бездне гнездо скорпионов. — Чокнутая девчонка вернулась… — Что ты сказал? «Я что — сказал это вслух?» — А, э-м… ничего. Она поправила воротник пальто. — Опять разговариваешь сам с собой? — сказала Ада и легкая улыбка тронула уголки ее губ. — Между прочим, многие считают меня душой компании, — заявил я, нисколечко не задирая нос. — Кто так говорит? — … компании. Мы проходили под старыми вязами, вдоль низких каменных стен, за которыми росли сикаморы и игривые акации; в месте свободном от деревьев они тускло поблескивали в огненно-рыжих лучах заходящего солнца, словно драгоценные камни. Разговаривали — я толкал импровизированные размышления о всяком, сдобренным каплями фантазии, и Ада, дразня и посмеиваясь надо мной, как прежде, внимала моим речам. Листья, словно птицы, пролетали мимо, тихо опадали нам на плечи. Мы гуляли, пока вверху не загорелось море огней, а земля не затихла от стуков колес и топота копыт. Под густой тенью деревьев стало вдруг темно, и мы боялись потерять друг друга в этой темноте. Она взяла меня за руку… Ее блестящие глаза будто отражали луну и с необычайной ясностью глядели на меня так пристально и внимательно, будто знали тайну, неведомую мне самому. Я побледнел. И если она познает мою душу, — в страхе подумал я, — я буду полностью в ее власти. — Встретимся в этом же парке. В субботу, — сказала она. — Ты придешь? Она улыбнулась, поцеловала меня в щеку и медленно ушла, как сон. Я проводил ее долгим взглядом, любуясь каждым движением удаляющейся во тьме фигуры. Мне хотелось веселиться. Хотелось петь и дышать. Ночь не была еще столь прекрасной, если не брать в сравнение тот случай из детства на празднике в Марди-гра. *** В тишине обезображенная толстогубая улыбка лениво плыла ко мне из темноты. Но откуда у нее глаза? Чем она смотрела? И почему под пристальный взор ее попал я? — Меня зовут Вымысел. — Что тебе нужно? — Хочу пригласить тебя в свой дом. В моем доме много гостей, но он никогда не наполняется, и ты, дорогой друг, будешь в нем знаменательным гостем. Я устрою тебя на лучшей кровати, буду поить медом и сладким вином, угощать жареной птицей. — А дом большой? — В масштабах целой вселенной, — улыбалась рожа. — Мне не нужны твои подарки. — Тогда позволь хотя бы лизнуть тебя в щеку, чтобы попробовать какой ты на вкус? — Хорошо. Она коснулась языком щеки и через шею к моему лицу поползли заражать вены гнилые черные создания похожие на могильных червей. — Ты смерть? — Нет, но многие нас путают. Спасибо за позволение прикоснуться к тебе, мой дорогой друг. Ты не представляешь, другим достаточно лизать мне яйца, из которых вырастут потом мухи и будут ими питаться. Но ты решил по другому. И тут я подумал — у этой омерзительной жирной хари могут быть яйца? Что дальше? Искать толстую кишку, чтобы глотать на потеху собственному телу. Скакать по улицам Парижа саранчой, пугая публику своим неприлично приличным видом. Кланяться старухам и фыркать в сторону прекрасных дам. Быстро, быстро! Рывком, рывком! Перевести часы на двенадцать, вскочить на стрелку и ждать. Чего? Всех позвать на великий пир, чтобы потом заблевать их… Тоска. И трупы кругом. Множество одиноких трупов, сочащихся гноем желаний. Вот что застыло в моих глазах и гложет непрестанно изнутри — бездна с неоконченным сюжетом, и потому я буду падать в нее вечно. Падать, барахтаясь в ней и смеясь безумным смехом, словно нашедший четвертак бродяга. Я одинок не снаружи, но в сущности таков. Я умер? Нет, ты все еще жив. Проклятье! *** В центральной части города на углу Французского квартала и Канал стрит, не освещенном фонарями, в бледных и скользких лучах неона стоял невзрачный бар с вывеской у двери «Полночный скелет большой летучей мыши», которым заведовал Винсент: высокий, угрюмый бармен, который предпочитал носить старые ухоженные костюмы или черные рубашки с задранными до локтей рукавами, обнажавшими его могучие белые руки в сплетении синих вен. Он любил скрещивать руки у себя на груди и внимательно слушать своего собеседника, которым мог быть совершенно кто угодно. Однако если взгляд Винсента ложился на тебя, тебе становилось немного не комфортно, словно он искал в тебе изъян, которым хотел упиться. Длинные черные волосы всегда лежали у него за спиной и делали его строгим и привлекательным. Глаза с холодным блеском никогда не имели огня, тебе было холодно в них, но одновременно приятно. Он не выдавал своих чувств, словно не имел их, хотя порой бывали моменты когда легкая улыбка проскальзывала на губах Винсента или циничная усмешка, от которой ты даже и не понимал: радоваться или тосковать. Временами я бывал в Полночной мыши, пропуская по стаканчику виски. Но приходил вовсе не из-за выпивки — я любил выступать в этом баре. Сочинял музыкальные композиции, писал тексты песен, которые зарождались спонтанно, когда я садился играть на гитаре, избирая чувства, как метод борьбы и способ познания, протеста, способ изменить порядок вещей. Атмосфера заведения Винсента, исполненная церемониального спокойствия, полусонного забытья и мечтательной меланхолии, служила прибежищем для многих оставленных, уставших и изнуренных потерянных путников. Для отъявленных мерзавцев, которым не дают заснуть их грехи. Мидиан для мертвых, утративших цели к спасению. Но главное правило бара гласило никогда не сожалеть о прошлом, предать его забвению. В мягком полумраке светился золотистым светом бурбон. Присутствующие, словно полутени, — как будто и ненастоящие вовсе, — безмолвно сидели в зале и пили кто виски, а кто сладкий ликер, временами прислушиваясь к ритмичным барабанам, туманным звучаниям заунывно-мелодичной гитары и тихому почти как шелест ветра призрачному завыванию ее хозяина, обволакивающему гостей и витавшему где-то между столиков под сводами бара. В этой музыке они находили свою историю, и словно переживали ее заново. А затем отпускали. Не все конечно, были и те, кто держались за нее кровавыми ногтями до последнего. Они глушили боль в обжигающем спиртном. За годы выступлений я внимательно подмечал детали и вглядывался в лица, пустые и одинокие, с отблесками нервной тревоги в глазах или глубокого равнодушия. Я уже мог узнать постояльцев. И Винсент, привыкший быть манерно сдержанным и хладнокровным, всегда относился ко мне с удивительным теплом, и радовался моему приходу будто появлению старого приятеля. Сколько себя помню, Винсент всегда был управленцем заведения. Он говорил, что ему нравятся мои песни, хотя знаю он часто врет, при том невероятно убедительно. Как легкий дым, поднимающийся от недокуренной сигареты, помню в одну из тревожных и бессонных ночей в бар заглянула она. В тот момент, высекая первые аккорды из гитары, в лучах неона я заиграл новую песню «Навеки предан тебе», стоя на маленькой сцене. Чувствовал как пол вибрировал под ногами от музыки. Я был в состоянии близком к тому, чтобы слиться со звучанием, когда внезапно среди голубых и красных огней сумел различить в темном углу зала ее. Она сидела за одиноким столиком неподалеку от танцпола. Вокруг мерцали огни — красный, синий, красный, синий. Ада внимательно смотрела на сцену. И мои губы продолжали петь, пальцы легко перебирать струны, ритмичными неторопливыми движениями заряжая зал возбуждающей темной энергией. Девушка не притронулась к напитку, который принес ей официант, целиком и полностью подчинившись переживанию, пробудившемуся в ней по воле тех магических иллюзий, действовавших в музыке. Взгляд ее говорил о том, что она тоже вспомнила о чем-то сокровенном… «Ночь, когда мы встретились с тобой в священной роще, помнишь?» И символы той ночи мелькали в ее широко раскрытых завораживающих зеницах, сверкавших и отражавших огни. Я мог читать по ним то, что она видела: луну, буковый храм с его отвратительными висельниками, на мгновение вспыхнувшая на губах полуулыбка, наши тихие в этом мертвом лесу голоса и смех, лениво растекающийся в сердцах как пролитое на столовую клеенку вино… Я продолжал импровизировано играть, увлеченный огнем, летевшим из пылающих струн. Я был объят пламенем. Толпа медленно двигалась в такт музыке, словно заколдованная ей. Они впали в транс. И я был дирижером — управлял ими, управлял их чувствами. Мне так казалось. Но собственные мне были недоступны. Они терзали меня. Это был непередаваемый заряд эмоций, сконцентрированный в груди, готовый взорваться и забрызгать всех окружающих мясом, кровью и мозгами. Осколки костей кого-то убьют, кому-то позволят забрать их с собой как сувенир или артефакт. Они еще будут рады такой смерти… После выступления, проталкиваясь сквозь бесконечную черную толпу хаотических рук и голов, я отправился к барной стойке, где заблаговременно меня ждал виски. На сцене уже выступала новая группа, рвала колонки и микрофон. Рядом подсела девушка. — Это правда? — спросила она меня почти шепотом. Было трудно услышать, что она говорит из-за шума музыки. — Что правда? — То, о чем ты пел? Я хмыкнул. — Нет, — и залпом выпил стакан. Мне была она интересна, но почему-то я решил не подавать вида. Возможно, боялся что она растворится в дыму. — Тебе чего-нибудь заказать? — предложил ей небрежно. У наших столиков внезапно оказалась высокая мрачная фигура Винсента. Он поставил перед Адой горящий зеленью стакан с абсентом. Аделаида мгновенно его опрокинула в себя и тут же смущено улыбнулась, увидев с каким удивлением я на нее посмотрел, разинув рот. Щеки ее на белом лице порозовели. — Всегда хотела попробовать, — призналась она. — Винсент! Старый плут! Перестань спаивать милых гостей, — нарочито грозно обратился я к бармену. Винсент изобразил невинность так как это был способен сделать демон, притворно желающий вернуться на небеса, и продолжил протирать белой тряпкой чистые бокалы, хотя никогда особо этим не занимался. — Скажите, пожалуйста, — обратилась к нему Ада, — почему бар называется «Полночный скелет мыши»? Кажется, он обрадовался такому вопросу. Еще немного и можно было увидеть как древняя пыль слетает с его расправленных могучих плеч. — Ну, — непринужденно светским тоном заговорил Винсент, словно именитый дворецкий, объясняющий историю своего родового поместья, — когда-то давно, когда я еще только планировал открывать здесь бар, я обнаружил на потолке спящую летучую мышь. Она проснулась и напала на меня, эта схватка могла в корень изменить все последующие за этим события, но все же мне удалось ее убить. Скелет этот все еще хранится в кладовой, — указал он в сторону двери, ведущей в комнату за стойкой бара. — Своего рода священный символ этого места. — Интересно, — отозвалась Ада, очарованная рассказом. Ее взволнованные темные глаза заблестели в полумраке и были всецело устремлены на хозяина заведения. — Но это все сказки, — вторгся я внезапно в их разговор. — Винсент любит травить различные фантастические истории. Знала бы ты чего я только не наслушался за эти долгие годы. Винсент на мгновение бросил на меня взгляд, затем на Аду, слабо усмехнулся, словно заметил нечто, после чего равнодушно ответил: — Тейт мне не верит, а я не пытаюсь его разубеждать — это и ни к чему. — Хочешь сказать, что ты и вправду встретил здесь огромную летучую мышь? — Она была огромной, — откликнулся он, показывая руками размеры. — Я даже думал, что она проглотит меня, когда очнулась от спячки. Но гениальная хитрость и моя метла сумели с нею справиться. Правда за тем убийством последовала расплата. Теперь я вампир. Аделаида вопросительно посмотрела на меня, ожидая объяснений, но я покачал головой. — Винсент никогда мне не показывал скелет этого выдуманного чудовища. — Боюсь, тебе это покажется слишком странным, Тейт. — А сейчас мне кажется это вполне очевидным. Ада хихикнула. На сцене с возбуждающе агрессивной энергией заиграла новая композиция, и худой размалеванный в косметике вокалист с обнаженным торсом в свечении красных огней и вправду напоминал летучую мышь, даже издавая соответствующие ей писклявые звуки. — Может быть, прогуляемся? — как бы невзначай предложил я. Ада охотно кивнула, словно ждала повода, чтобы сбежать из этого шумного места, и мы направились к выходу. В дверях меня кто-то окликнул. С виду элегантный мужчина в черно-белом костюме, поверх которого был напялен макинтош с приподнятым воротником. Типичный денди, которому в стылой повседневности не достает байроновской романтики. Но как его сюда занесло? — Тейт Брукс! — провозгласил он, горячо обрадовавшись. — Человек, который продал душу дьяволу. — Моя душа не принадлежит никому, — с резкой неприязнью ответил я. Незнакомец манерно рассмеялся. У него была белая кожа, низко посаженные брови и пронзительные паучье-серые глаза, отчего взгляд напоминал расчетливый маневр хищника. Он не был одним из тех несчастных, на кого больно смотреть с их нелепой попыткой путем гардероба выдать себя за кого-то другого. В этом человеке было что-то отталкивающе притягательное. В опущенной левой руке у него дымилась сигарета. Казалось, с моим появлением он совсем про нее забыл. — Как поживает ваша новая книга? — любезно поинтересовался он. — Прочитаете первые главы романа? — А я пишу? Он искоса бросил взгляд в сторону стойки, за которой работал Винсент, и тогда мне стало все ясно. Какое трепло. — Вы часто напиваетесь, рассказываете всем кому не лень о том, что пишете. О том, что у вас есть идеи и сюжет, которому необходимо вдохновение. Значит, Винсент все-таки не трепло. Трепло — я. Проклятый пьяница. — Оу! — внезапно с беспокойством воскликнул незнакомец, возможно, увидев растерянность на моем лице. — Прошу прощения, я не представился, какой кретин! Джулиано Мерц — литератор и переводчик одного крупного издательства. Мне было бы очень приятно ознакомиться с вашим творчеством, мистер Брукс. — У меня еще ничего нет. Думаю над структурой романа. Незнакомец внезапно перевел взгляд на Аделаиду, словно только сейчас заметил ее присутствие. Она робко держалась в стороне, явно испытывая не комфортные ощущения рядом с этим мужчиной. — У вас такая прелестная спутница, — проворковал он, улыбаясь уголками губ. — Ставлю сто баксов она станет музой для вашей будущей книги. Ада ничего не ответила, краснея, отводя взгляд, но буквально через секунду, оторвавшись от нее, в каком-то нервном приступе мужчина вздрогнул, опустив глаза на свою белую руку, в которой держал сигару: — Никак не могу привыкнуть… — произнес он задумчиво. — Я бросил курить несколько лет назад, но продолжаю покупать сигареты и похоже уже не расстанусь с ними до самой смерти. Забавно… наша жизнь словно нам не принадлежит и мы становимся неумолимыми заложниками тех привычек, которые когда-то в нас были заложены нами самими. Что-то не так с этим ублюдком, он явно выпил лишнего. — Не буду вас больше задерживать, продолжайте, — он посмотрел на нас, сбросил пепел на пол и медленно удалился в зал. — Пойдем отсюда, — сказал я Аделаиде. Ночь была прохладной даже для ранней осени. Прогуливаясь по улочкам Французского квартала, оживленного кипящим вокруг весельем, разноцветными витринами магазинов, баров с музыкой и светом, подвыпившими туристами, идущими по тротуару с бутылкой вина, мы выбрались к набережной реки Миссисипи. Здесь было почти безлюдно. Сумрак ласкал нас легким свежим ветром, овевая так словно хотел, чтобы мы остались. И мы остались в этой черно-фиолетовой уютной дымке из зелени, камней и ночной ткани. Вдоль набережной стояли фонари и светлым строем освещали путь, создавая солнечные ореолы возле скамеек. Чуть вдалеке звезды горели так, словно свечи на рождественском концерте в католическом соборе. Они были собраны на небе, прятавшем луну в густых серых облаках, проплывавших в этот момент мимо, как дикие странники, ищущие приключений. — Мы не терпим зрелища, которому они служат, — нарушил я тишину. — Мы бежим от него. Из этого мира в другой, который создал для нас Винсент. Это ему мы обязаны и его бару. Там мы находим спасение хотя бы на одну ночь. Ада пристально на меня посмотрела, как тогда в парке. — Разве там прячется истинное счастье? Признаться этот вопрос вызвал улыбку на моем хмуром лице. — А его нет, — сказал я. — Нигде нет счастья. Почему оно обязательно должно существовать? Ведь с ним неинтересно, оно слишком предсказуемо и не ведет к каким-то действиям, которого мы все так жаждем в любой истории. Люди давно забыли, что значит наслаждаться тем, что у них есть. Необходимо влипнуть в какое-нибудь дерьмо, чтобы почувствовать себя настоящим. Мы подошли к берегу. Тихий всплеск волн, секунды молчания, с трудом уловимые серебряные брызги успокаивающейся воды и стук удаляющихся ботинок о тротуар. Облака расступились, открывая луну, словно воскресшую заново и засиявшую с новой мощью. Река застыла и покорно принимала благосклонно подаренные ей лучи лунного света, поигрывая ими в мерцании и блестке, словно расшалившееся дитя, которое знакомится с новой для себя удивительной вещью. Лишь лёгкий плеск набегающих волн разрушал молчание города, прячущегося в стенах старых южных домов, с виду хмурых и таинственных, окутанных сказочным молочным туманом. На набережной были люди, они медленно проходили мимо, словно не хотели уходить или им было некуда идти. Они старались не касаться друг друга, не приближаться, не смотреть в глаза, и все-таки не удаляться друг от друга слишком далеко, чтобы не разойтись, не потеряться. Тогда я хотел прочесть их мысли, увидеть их чувства, понять, что их тревожит и, наверное, в чем-то убедить себя. Мне хотелось думать, что не я один сошел с ума, и есть те кто думает о том же. — Они так одиноки, — произнес я небрежно себе под нос. — Почему ты решил, что они одиноки? — спросила Ада, вырывая меня из раздумий. — У них есть свои родные и близкие, которых они очень любят и к которым спешат, чтобы поскорее их увидеть. — То-то я гляжу, они так торопятся, — скептически буркнул я. — Может быть это ты одинок? — она взглянула мне в лицо. — Может быть, — ответил я после короткой паузы. — Мне необходимо быть в одиночестве. Ведь я поэт. — Да? — девушка усмехнулась. Длинный черный локон выбился из ее прически и вольно затрепыхался на ветру, но она не торопилась его поправить. — Продекламируешь что-нибудь из своих стихов? — Думаю, что нет. — Да ладно. Я засмотрелся на ее милое личико. — Это не очень хорошая идея. — Тейт. Переступил с ноги на ногу и гравий захрустел под ботинками. Громко прокашлялся, выпуская изо рта морозный пар, и после секундной нерешимости с выражением прочел: — Не может быть! Сказал однажды кто-то Нет! Может! Сказал другой Аделаида, улыбаясь, Кивает головой… Конец Аделаида с забавной комичностью изображая серьезное выражение лица, как бы удивившись, закивала головой. — Ты и импровизировать умеешь, — сказала она. — Нет, я просто пророк. Она рассмеялась. — Какое глубокое и тонкое стихотворение! — Многие критики в нем утонули. — Что о нем говорит Байрон? — Байрон? — моя бровь в удивлении сама поползла наверх. — А он не умер? Аделаида наклонилась к моему уху и шепотом проговорила так, что я почувствовал ее приятное ровное дыхание и дрожь пробежала по телу: — Ну, ради такого стихотворения он воскрес, чтобы сообщить о бессмертном таланте его создателя. — Издеваешься над моим творчеством? — Ты первый начал! — ответила она с задорной улыбкой. Темная набережная почти опустела. Остались только мы и еще какой-то старик, сидевший на скамейке. Кого-то он напоминал. — Как в старые добрые, — вздохнул я и отвернулся к реке, покрытой мелкой серебристой рябью, будто мерцающие в глубокой ночи осколки хрупкого голубого жемчуга. — Так много времени прошло с тех пор. Чем ты себя занимала, пока меня не было рядом? Скучала поди. Ада язвительно рассмеялась: — Я? Скучала?! Еще чего! — Можешь не оправдываться, я все пойму. — Это ты все никак не хотел расставаться! — воскликнула она. — Наверное, каждую ночь вспоминал, надеялся, грезил о том, что когда-нибудь мы снова встретимся. — Так, продолжай, пока мне все нравится. О чем ты еще думала? — Узнаю старого Тейта, — сказала Ада с шутливым упреком. — Точнее того самодовольного мальчишку из леса. — А я узнаю чокнутую девочку из города… Мы замолчали и мгновением позже взорвались от хохота. Старик встал со скамейки и побрел в темноту. — Если серьезно, что ты делала, когда переехала в другой штат? — Ничего особенного, — она пожала плечами. — Поступила в школу, окончила ее и уехала из этого противного города навсегда. Он мне не нравился. Я всегда хотела свободы, хотела путешествовать по миру, знакомиться с новыми людьми и наслаждаться красотой… Знаешь, это может показаться странным, но я училась в лиге Плюща. — Серьезно? Ты с кем-нибудь там встречалась? — Да, был один парень. Но это было недолго. По нему было видно, что он прошел туда из-за своего отца. — Что было потом? — Он променял меня… на экономику. — Ого, — я присвистнул от удивления. — Зря время не тратил. — Да, — кивнула девушка. — во время учебы между студентами идет жестокая конкуренция и о дружбе или любви речи быть не может. Такова политика их заведения — в блеске престижа выдается сухая и бесчеловечная основа. Видел бы ты как он радовался, когда я не прошла по балам — это было так странно, даже жутковато. Но мне было просто неинтересно оставаться там. — Значит, не доучилась в лиге Плюща. И что — ты бросила все и просто отправилась странствовать, как пилигрим? — Типа того. — И много где побывала? — Ну… — Париж? — Там клёва. — Да ладно? — с сарказмом возразил я. Она промолчала. — Лондон? — Почему ты называешь только столицы? Или ты думаешь, что я устраивала тур по главным городам мира? — Просто это первое, что приходит мне на ум. Ну хорошо, Каир? Она неуверенно кивнула. — Что? Ты и в Каире была? Ты шутишь?! Она снова кивнула, приоткрывая розовый рот в лукавой улыбке. — Да ты разыгрываешь меня! — А ты такой доверчивый, — сказала она сквозь смех, хватаясь за мое плечо, — я не смогла сдержаться. — Очень остроумно, да, ты развила этот талант до уровня мастера. Дальше мы продолжили идти уже молча, покинув набережную, шагая по улице и каждый шаг отдавался в памяти гулким эхом прошлого — звуками музыкальных инструментов: кларнетов и труб; веселым живым смехом, вкусом шартреза и манящим вдали зеленым сиянием, словно огни эльфов; а еще разбросанный в воздухе конфетти, уже использованный лежал на сырой земле вперемешку с четками. Запах специй, свободы, чего-то нового и неизъяснимого… — Эта музыка звучала у меня в голове, когда мы были в том лесу, — решился признаться я наконец. — Что? — спросила Аделаида, удивленно захлопав ресницами. — Там в баре ты спросила… правда ли то, что я исполняю на сцене и, в общем, ну… Я не успел договорить. Мы остановились у дорожки, ведущей к ее белому двухэтажному дому, который сразу заставил меня обратить на него внимание. — А я думал вам пилигримам достаточно разбить палатки и разжечь костер, — кивнул я в сторону ее дома. — О, нет, в этом плане я люблю комфорт и уют, — улыбнувшись, ответила она. — Ну, мне пора, — Ада замешкалась и тут я воспользовался ситуацией, не дав ей опомниться, страстно приник к ее губам. Мы поцеловались… Аделаида хлестко ударила меня по щеке. Да так что все мысли вылетели у меня из головы. Ох, не так все должно было произойти, совсем не так. Было холодно и больно. Мы выясняли почему она так поступила, стоя в двух шагах от ее дома. А потом она встала на цыпочки и уже сама с напором впилась мне в губы так, что у меня округлились глаза от изумления. Она вечно любит проворачивать подобные штучки, приводящие меня в замешательство и растерянный вид. Но вместе с удивлением, точнее на смену ему, пришло осознание некой истины. Я почувствовал ее губы и с этим окончательно потерял рассудок… Эти вещие девичьи губы, прикоснувшись к которым ты узнаешь, как умрешь. Как тебя встретит смерть: в сером плаще и с повязкой в руках, чтобы завязать твои глаза, ибо там, куда ты идешь, легко можно ослепнуть. Я боюсь лишь, что больше не вернусь к тебе и вкус твоих губ — это все, что мне останется от тебя. Напоминание будет подобно адскому хлысту, стегающему чувствительную плоть мученика. Образ твой будет врываться в кошмарах от того, что я сделал неправильный выбор, когда приходило время выбирать. И вкус твоих мягких губ, ставших мне когда-то спасением, в конечном итоге, в дурмане обернется самым жестоким проклятием для того кто их заслужил, и, видимо, послужит ему верной гибелью. Таково было пророчество, увиденное мной с нашим первым долгим поцелуем… ну хорошо, вторым. Первый получился, судя по всему, не очень удачным. *** Мы лежали на кровати в ее маленькой спальне. Через опущенные шторы пробивался лунный свет, растекаясь по полу бесформенным белым пятном. — Ну ладно, хватит, — сказала она, поворачиваясь на бок, ко мне лицом. — О чем ты? — Я знаю, что ты можешь быть серьезным, я видела тебя в баре. У меня невольно вырвался смешок, отчего сам не пойму. — Давай. — Чего? — Расскажи мне что-нибудь о себе, — попросила она настойчиво. — Ну, хорошо. Тут нужно собраться и вспомнить что-нибудь… но я этого не хочу. — Да ладно, — не уступала Ада, — расскажи. Я же тебя не к убийству склоняю. — Лучше бы к убийству, — мрачно пошутил я. — Тейт, — сказала она, и я узнал этот мягкий, но одновременно угрожающий тон в ее голосе. — Вспомнил кое-что, — сдался наконец. Я вздохнул и уставился в потолок. — Ладно… помню, как в детстве гордился тем, что смотрю фильм ужасов один в темноте. В одной напряженной сцене дверь в мою спальню скрипнула, и я напугался так, что потом заикался целый год. Оказалось, что это был пьяный отчим — ввалился в мою комнату, перепутал ее с уборной. Уж я его своим истошным криком мигом заставил протрезветь. Я тогда думал, что он меня просто убьет. Но он развернулся и ушел. Наверное, был в шоке. — Да, и это конечно научило тебя закрывать за собой двери на замок, — улыбнулась Ада. — Это меня отучило смотреть фильмы ужасов в кромешной темноте. Она засмеялась. — Меня никогда не пугало то, что происходит на телеэкране, — сказала она. — Я всегда знала, что это не по-настоящему. Не могла отделаться от мысли, что они просто играют роли. Как в театре. — Просто к тебе никогда не врывался в комнату пьяный отчим. Это всегда было оскароносное представление. Он отыгрывал свою роль мастерски. — Видишь, это не так уж и сложно рассказывать о себе. — Ты что? В голове у себя я прошел целый ряд испытаний с огненными кольцами и большими раскачивающимися лезвиями! — Значит воображаешь из себя Индиана Джонса? — Это в каком из своих фильмов он так делал? — Во всех. — Не завидная у него участь. Наверное, поэтому я отказался быть археологом, — пошутил я, — боялся, что придется бегать по горам и удирать от аборигенов, которые пытаются тебя сожрать. — А жаль, — нарочито печально вздохнула Ада, — мир потерял великого археолога в твоем лице. — улыбка исчезла с ее губ. — ты можешь ответить на один вопрос? Только честно. — Задавай. — Ты бы провел всю жизнь, предаваясь всевозможным порокам? — Что? — я рассмеялся, думая, что это очередной ее специфический юмор, но по ее серьезному лицу и интонации было трудно это понять. — Что ты имеешь в виду? — Если бы тебе выпал шанс провести всю жизнь в удовольствиях, познать все виды наслаждений, но при этом пожертвовать своей душой — она становилась бы безобразной, разлагалась как живая плоть. Готов ли ты лишиться раскаяния и принять соблазны мира? Ты принял бы такую участь? — Это как у Дориана Грея что ли? — Можно сказать и так, — сухо отозвалась она. — Я и так испорчен, Ада, — ухмыльнулся в ответ. — Не правда, — сказала Аделаида. — По крайней мере, не настолько сильно. Ты хороший, Тейт, только очень любишь говорить про себя плохое. Таков уж у тебя своеобразный нрав. — Вот как? — пристально глядя на нее из темноты, прищурился. — Ты так хорошо меня знаешь? — Иногда достаточно провести с человеком один вечер, чтобы понять каков он внутри. — И каков же я? — Ты странный, но это не делает тебя ужасающим и злым. Кстати, ты так и не ответил на мой вопрос. Я нахмурился и покачал головой. — В однообразии есть что-то угнетающее, — протянул задумчиво и с ноткой удовольствия в голосе, она внимательно слушала. — В запретном существует некий интимный момент, пускай даже оно сулит погибель, но не от того ли оно выглядит таким заманчивым и привлекательным в наших глазах? Нам хочется не быть рабами собственных переживаний, но извлечь из них все прелести жизни до капли. Человек не может испытывать одно и то же чувство постоянно, оно, как и все в этом мире, подвержено изменениям, быстро теряет свою красоту и в конечном итоге становится противным, вызывает ненависть и отторжение. Поэтому в добродетели нет ничего благородного. Это лицемерие и иллюзия, которой необходимо было родиться в обществе… — Не пытайся играть в скептика, — сказала Ада, ткнув меня локтем в бок. — Говори как считаешь ты. — Да не знаю я, правда, — воскликнул в отчаянии. — Ты бы сама что выбрала? — Конечно же порок! — без колебаний отозвалась она. Я громко усмехнулся, но Ада поспешила оправдаться. — Конечно я пошутила. Лучше сохранить себя. — Так, и что теперь из этого считать правдой? — А это, мистер, выбирать вам, — загадочно улыбнулась девушка. — Теперь расскажи с кем встречался ты. — неожиданно спросила она. — Что? — В кого ты был влюблен? — Как быстро вы меняете темы, мисс. — Что? Не успеваешь? — с вызовом бросила она мне. — Напротив, считаю, что мы слишком долго заостряем внимание на вопросах. Поэтому следует переходить к другому. — Ответь сначала на этот. — Ну хорошо… — я задумался, закрыв глаза и с неохотой окунаясь в прошлое, затем открыл веки и уставился в темный потолок. — Старшие классы, она была умной и даже веселой, но в ней сидел дух высокомерия. И она бросила меня, перестала со мной общаться. Сказала, что я слишком для нее скучный и неинтересный. — Серьезно? — Ада залилась смехом. — Да. — О боже, это ужасно, прости, — она смущено прикрыла рот ладонью, но не смогла сдержать смеха, поэтому уткнулась в подушку. — Ужасно смешно. Извини, я не хотела тебя оскорбить. — Ничего, думаю это действительно забавно. А у тебя был кто-нибудь еще помимо экономофила? — Да, был один парень в школе, который ухаживал за мной. А еще он любил переодеваться в утку. — Что? — в удивлении сел на кровати. — В утку! На Хэллоуин! Всегда был в одном костюме. И забавно так крякал. У него даже нос был похож на утиный. Я считала его чудаковатым парнем. — Ты встречалась с утконосом?! — Нет же! У нас с ним ничего не вышло, он переехал в Солк лэйк сити и больше я его никогда не видела. — Это все? — Ну да, я же говорила, в универе мне было не до парней, я сплошь была занята учебой. — Тебе везет на любовников. Дональд Дак и… Карл Маркс? — Да? — заговорщицки улыбаясь, произнесла Аделаида. — А какие у тебя странности, Тейт? *** Все вокруг играло роль, но не было настоящим, сплошь копией жизни. А моя жизнь как будто вся состояла из одной избитой ноты и эту музыку ничем нельзя было заглушить или прервать, ее гордо превозносили в свете, утверждали как единственную и неопровержимую истину, поклонялись ей, смеясь до боли в животе. Изнанка на ваших мордах, а на моей — горе, горе, горе! В глазах была тревога и уныние, сознание искало путь, но достигла тупика, уперлась в него как баран, разбиваясь о гранитную стену клетки. Ведь ограничение — это ад в чистом виде. Последнее что у меня осталось — свобода в разуме и взгляд Ады, присутствие рядом со мной одухотворяли, делали посредственным и одновременно великим. Эти слова — какие они мелкие и ничего не значащие. Злой мир, населенный пустой материей и недовольными карликами, ежедневно разыгрывающими зрелищную драму «Страшный суд», но без судьи, без режиссера, без сценария, без смысла, без, без, без… глубокий вдох, дайте перевести дух. Милый мой Тангейзер, ты все еще заключен в пещере, сидишь у стены и глядишь на тени. Они показывают тебе увлекательный немой спектакль. Не хочешь возвращаться? Разве ты забыл? Тебя ждет возлюбленная, Беатриче. Но сначала ты должен спуститься в ад и обозреть все его коридоры. Посмотреть на этих клоунов в париках, глумящихся над всем, что только существует в подлунном мире. Огрубевших уродов потешающихся над красотой. Узреть слепую правду, сжатую в каленых тесках и жестоко насилуемую окружающими ее пародиями на любовь и нравственность. Как это низко. Разоблачить их, разорвать занавес и уйти под фанфары. Что же это получается — я тоже поучаствовал в их отвратительном жалком мелком гнилом спектакле?! Будьте вы прокляты! Сгорите в нем! Чувствую где-то глубоко внутри меня сидит этот кошмарный демон ненависти, словно выжидает, ждет момента, чтобы вонзиться в мягкую холеную плоть и кусать, рвать ее на части до тех пор, пока это тупое гнусное отродье не завалится на спину и не зальет все своей кровью. Каким чудесным и правдивым выйдет тогда портрет. Зло, творимое из добрых побуждений. Или наоборот? Между Сциллой и Харибдой прячется великая Химера Вселенной. И ее гневный лик устремлен на нас всех. Как же я сходил с ума. Крики и стоны боли разрывали сознание. Кто-то умирал. А потом — это же немыслимо! — словно остановилось сердце, бегущее от взрывов и застыло в немой тишине. Явилась она… Ада была светильником в этом чернильном мрачном царстве из искусственной фальши. Она была для меня как сестра, с которой по воле случая я был разлучен в далеком детстве и спустя долгие годы нашел ее. И мы не могли позволить судьбе украсть нас друг у друга. Думаете, звучит слишком пафосно? Так и есть! Но скажу больше, чтобы возмутить вас сильней, этот союз спасал нас, делал совершенно иными, творил внутри нас новые чувства, как истинный художник, отвращая от дурного, и это было гениальное искусство самой природы. Высокое и непревзойденное, затрагивающее не исследуемые грани души, которые казалось в городе в нас атрофировались, очерствели. Им суждено было погибнуть, так и не воплотившись в нечто целостное. Она была завораживающе прекрасной в мечтательном виде. Когда глаза ее большие, яркие и темные, горящие итальянским пламенем, таили буйство и непредсказуемую страсть, были устремлены куда-то в неизведанную даль. Длинные черные локоны волос, распущенные падали на плечи, обрамляя нежное круглое личико, как лепестки розы. Загадочная улыбка на фоне ночного неба, затянутого рваными облаками, озаряла лучше дневного света и пробуждала к сокровенным знаниям. Во всем ее призрачном облике, — в этих небесных чертах, окруженных ореолом непринужденной земной грации, венчаемых достоинством идеальной красоты, ищущие новых приключений получали глоток воздуха. Исторические гении искусства могли найти мотивы для своих творений, настоящую неисчерпаемую сокровищницу для идей и вдохновения. Точно небесная звезда Геспера сошла на землю и подарила себя людям. И я не верил, что этим подарком был награжден. Уж не сон ли? Если и так — ужасно боюсь проснуться. Это была встреча, положившая начало контрастам. Жизнь текла, как бурный поток, в котором я захлебывался от переполнявших чувств. Баланс — слово, которое не существовало. И удовольствия, и скорби действовали с беспощадной дерзостью, меняясь, как сезоны года. Тот безумно инфернальный рай, служивший утешением, должен был когда-нибудь разрушиться и похоронить его творца под обломками… Она тяготела к творчеству, любила искусство. Но это было не единственное, что скрепляло нас вместе и делало несчастными поодиночке. Ее пылкий характер дополнял меня, оживлял мой внутренний мир, который с ее присутствием приходил в какое-то необычное движение. Настроение Аделаиды меняло все вокруг. Ее грудной музыкальный смех, как волна энергии, проникал в безлюдные чертоги мрачного замка. Если она грустила, небо тускнело и покрывалось серыми морщинами, ветер выл и бился в окно, шел дождь и тучи громыхали над унылыми холмами, словно оплакивали погибшего родного друга. Я не мог не заметить тех внезапных изменений. Татуировка дикой розы с шипами опутывала ее хрупкое молочно-белое запястье. Струилось черным стеблем, заползая под короткий рукав кружевного платья к ее изящному тонкому алебастровому плечику. Тогда меня как молния насмерть поразила мысль — «Убийство дикой розы», родилось название для новой книги. Я был сражен и будто за один краткий миг сумел прочесть все страницы. Словно ощутив на себе взгляд, Ада обернулась ко мне. Тонкие пряди волос выбились из прически и упали ей на щеку, как черные перья ворона ложатся на белоснежный снег. Застенчивая светлая улыбка тронула молодое девичье лицо и в моей холодной груди как будто вспыхнул рассвет: все сомнения, страхи или опасения растаяли перед этой счастливой улыбкой. Я понял, что люблю сильнее жизни и не хочу ее отпускать. Немногим ранее мой дальний родственник скончался при весьма странных обстоятельствах, как выяснилось потом, это было самоубийство, но прежде завещал все свое имущество племяннику, коим является ваш покорный слуга. Видимо у несчастного не было никого из близких. Он жил в особняке в гордом одиночестве. Судьба благоволит одним и для других служит напастью. Так большую часть времени я мог позволить себе заниматься искусством и не думать о денежных сбережениях. Все складывалось как нельзя лучше, оставалось только начать писать. Это не совсем книга. Не смешная шутка, призванная позорить саму себя и дерзко восхвалять. Пособие к смерти. Она должна быть бесчеловечна. Скверная, как мысль еретика, скверная, как проповедь монаха-отступника. И любовь! Разумеется в ней должна быть любовь, чтобы было с чем сражаться и от чего пасть. Партитура отчаяния, проигрывающаяся и в жизни и в смерти, без особого настроения играющая нами в реальности, словно по большому счету мы ничего не значим и следовать можем куда угодно — все равно придем к одному финалу, который завершит за нас время. Много ночей подряд я просиживал за рабочим столом. Писал беспорядочно, хаотично, словно под властью притяжения. Но слова звучали расстроенными аккордами. Я стремительно переносил в тетрадь мысли, — растекающиеся как вши, колющие и треплющие мой беспокойный разум, — и еще быстрее и яростнее их зачеркивал. Листки лихорадочно выдирал, комкал и бросал на ковер, охваченный страстной болезнью. Вскоре я весь был покрыт горой исписанных от корки до корки листов… Мучился от бессилия. Ада не переставала в меня верить. Я был слепым композитором без оркестра- не знаю чем правил, по каким местам водил руками. С вырезанным из чрева духом и помещенным в кровавую власяницу. А на полках, где должны были покоятся книги, в свете тусклой лампы с желтым абажуром на меня безмолвно пялились скучающие стеклянные глаза гомункулов, застывшие рядами в банках с формалином. Что за писатель, не способный писать? Насмешка над искусством. Плевок в сторону великих мастеров. Но я писал и то были короткие записки, словно вырванные из дневника увлеченного натуролога или поклонника творчества Мопассана… Я часто любил гулять вечером и до поздней ночи. Это помогало мне думать. Люблю вечер за его недосказанность, за его тайну, которую претворяет ночь. За имманентную красоту. Люблю ночь за тот свет, что она дарит. Шепот, который невозможно услышать пробудившимся шумным днем. Мистерии ее, касающиеся всего вокруг, от пыльной травинки до пролитой капли невинной слезы, сверкающей на листьях подлунного цветка, и кажется тебе будто ты ступаешь по дороге вымощенной горой самоцветов… Мир оживает, но ты, неотделимый от него, несчастный глупец, не исчезаешь в его славном сиянии, он не растворяет тебя, но дает заполнить собою полностью. Льется водопадом, но не поглощает. Даже несчастье выглядит совсем иным в этом свете, пронизывающем тебя насквозь, как он пронизывает камень, словно нет больше преград или различий. Я люблю ночь… Ты налитый колос, одинокий, под открытым ночным небом, ласкаемый прохладным воздухом, впитываешь в себя без остатка все его дары. Мир смеется. И твой раскаянный плач — это смех пробудившегося ребенка… Чувствуешь ночь у себя в ладонях? Как страстная первая любовь, незабываемая ностальгия. Тяготы бренности и невзгоды судьбы спадают с плеч, и каждый раз надеешься что утро не наступит — не разлучит тебя с твоей возлюбленной, которой верен, которую ждешь как прихода весны или лета. И с наступлением ночи ты познаешь ее новой. Удивляешься будто впервые — смотри! — луна надела новое платье, прикрывая свою хрупкую наготу легким облаком. Твои слезы не душат так крепко, и мрачные думы и чувства — все едино перед этой ночью восторгов и разочарований, страданий, любви и надежд. Она будет длиться вечно, владеть тобой и вести как заблудшего путника в лесу. Хотел бы в это верить… *** — Господь Всемилостивый, обитающий в высотах! Дай обрести душе покой в местах святых и чистых, лучащихся сиянием, подобным небосводу… Я стоял на кладбище поодаль от всех остальных, продрогший от холода, закутавшись в пальто. Ненавижу подобного рода представления. Толпа собралась возле гроба, чтобы прочесть над усопшим последние молитвы. Кажется в их числе был и тот странноватый мужчина, Джулиано Мёрц. Не знаю каким образом он был знаком с покойным — это и не важно. На фоне густых тяжелых предгрозовых туч в небе летели вороны. Я опустился на корточки и прикоснулся к сырой земле. Затем выпрямился и оглядел ряды надтреснутых могильных плит, торчавших из серой травы, как каменные книги с историями судеб тех, кто под ними похоронен. Аделаида была в числе прочих скорбящих, наряженная в черное элегантное платье, подчеркивающее ее стройную фигуру. Слезы блестели на ее милых бледных щеках. Боже, даже в этом похоронном наряде она выглядела просто неотразимо и вызывала во мне бурю чувств — смесь ужаса и восторга. Среди этих бесчисленных руин она была богиней смерти, Гекатой. Почему я испытываю к ней такое влечение? Что ведет меня к ней и пугает так, что мурашки пробегают по коже? Это магическое состояние неясности — оно тревожит дух. Хвост ветра застрял в волосах и слабо трепал их, лапками отталкиваясь от лица, чтобы расправив крылья полететь дальше. — Скажу я Богу: Ты — защита моя и оплот мой, Всесильный мой, на Которого я полагаюсь! Ибо Он спасет тебя от западни, от губительного мора. Крылом Своим прикроет Он тебя, под крыльями Его ты приютишься, щитом и кольчугой будет для тебя Его истина. Не будешь бояться ни страхов ночных, ни стрелы, летящей днем, ни мора, который во мраке ходит, ни гибели, свирепствующей в полдень… Вороны отвратительно громко закаркали в мрачных небесах, перекрывая молитвенные вопли священника. Это звучало словно… жуткий сардонический хохот. Тогда я приблизился к молчаливой процессии, чтобы узнать кого это из знатных господ хоронят. Белые розы обрамляли деревянный трухлявый гроб. Какое странное сочетание: выглядит так, будто его только что откопали спустя тысячелетия, только чтобы посыпать мертвыми цветами. Но кто же в нем находится? На истершимся могильном камне насмешливо зияла надпись: «Это тот свет который ты искал Томас?». Томас? Мое имя при крещении. Крышка гроба со скрипами открылась. Внутри лежал человек. Можно было решить, что он спит мирным сном, если бы не выражение его лица, свидетельствующее об обратном. Это было мое тело, мое лицо только с некоторыми изменениями. Кудри соломенных волос превратились в грязные седые корни дерева, кожа вздулась и полуразложилась, губы иссохли и утратили цвет, а серые щеки впали — это был мертвец, но некоторые черты сохранились от меня прошлого. Отяжелевшие веки мертвеца резко распахнулись, открывая безобразно-белые зрачки, внутри которых отражался мутный туман. Он дернулся из гроба, попытался встать со стоном. Судорожными движениями извиваясь между стенками досок, корчился, будто в огне. Зрелище выглядело ужасающее и я не мог сдвинуться с места, оторвать от него взор, превратившись в одну из этих неподвижных мраморных статуй плачущих ангелов. — Боже, Ты видишь нашу скорбь из-за того, что внезапная смерть унесла из жизни нашего брата Томаса! — продолжал священник. — Яви Своё безграничное милосердие и прими его в Свою славу! Через Христа, Господа нашего! Аминь! Парочка крепких рослых мужчин взяли гроб с разных сторон и поместили его в землю, на глубину шести футов, в то время как оживший покойный активно рвался наружу и безмолвными криками сотрясал холодный воздух. Никто его не слышал. В земле образовались чьи-то корявые когтистые руки с облезшей кожей, которые тянулись к нему, желая утащить вниз. Как он сопротивлялся — черты лица исказил неподдельный страх. И я лишился дара речи, со странным любопытством наблюдая за его попытками бегства, когда вот уже десятки мерзких уродливых рук, проломив доски, лапали его худое тело, сжимали его плечи и нагло путешествовали по его лицу. По моему лицу. Он хотел что-то сказать, в этот самый краткий миг мне почудилось как его выпуклые белые зрачки остановились на мне. Ледяная усмешка тронула губы, а затем труп скрылся под землю. Все вокруг начало трястись, кладбище пронзил истошный женский крик, я обернулся и увидел посреди могильных крестов Аду с перерезанным горлом, вокруг которой летали черные вороны… Не знаю чей-то это был страшный вопль — мой или ее, но после этого шума я внезапно пробудился на кровати… Это был всего-лишь сон. Чертов сон, в котором все выглядело реальным. Неужели я так боюсь смерти? *** И мне ничего не оставалось делать кроме как совершать все эти пустые, монотонные и ненужные действия, словно созданный исполнять предначертанное чьей-то больной извращенной воли. Я уже не спрашивал себя: зачем это? Уже не задавал вопросов, не искал смысла, человеческое как-то внезапно утратило ценность в безмозглом поглощении и гонке по дороге к славе — бульвар, вымощенный испражнениями. Кто первым дойдет до конца получит корону и звание тошнотворной выскочки. Он создал меня таким же как и все они… он создал меня таким же… ненавистным к миру. *** Помню однажды, когда горе и отчаяние стали вдруг невыносимы, подавленный в стенах, Аделаида взяла меня за руку и плавной поступью, как весталка, повела в лес. Мы целый час смотрели на то, как вечереет небо в закатных превращениях, словно в природном горниле жизнь воплощается в главный алхимический символ. Как оно розовеет, устало сбрасывая с себя краски дня — блистательный Феб лениво клонится к закату и медленно сгорает в собственном огне. Все это время Ада не проронила ни слова. Не сводила больших изумленных глаз с небес, по-прежнему держа меня за руку. И я не говорил ничего, не спрашивал, не нарушал тишины, словно понимал, что эта тишина и то небо единственно важное, что связывало нас сейчас вместе. Зла не существовало в этом мире. Тоска, печаль, уныние, ненависть и гордость, коварство, клевета и ложь, лицемерие, жестокость, вожделение, злоба, алчность, страсть, грех — эти слова были вычеркнуты из списка, они словно потеряли власть, стали вдруг поддельными, и больше не довлели над природой, не могли оказывать влияния на сердце или душу. В славном сиянии лучей заходящего солнца они обратились в ничтожный прах, но мы продолжали жить. Мы не исчезли вместе с ними. Какая это была невыразимая радость. Когда наступила ночь, мы занялись любовью и лежали на лугу, продолжая любоваться светлым небом, усыпанным яркими белыми звездами, словно сапфиры и топазы устилали черное покрывало Вселенной. Мы будто заглянули в матричный опал и обозрели весь его разноцветный многогранный внутренний мир. — Это созвездие кальмара, — говорил Аделаиде, показывая пальцем, а она не верила и смеялась. — Это созвездие рыбы, — продолжал я и тоже смеялся. — Видишь вон те две бледные точки, что сияют ярче всех? — сказала она. — Когда-нибудь мы будем там. — Думаешь, после смерти мы с тобой отправимся в космос? — улыбнулся, притягивая ее к себе и нежно обнимая. Прикоснулся губами к ее черным волосам, пахнувшим миндальным маслом. — На самом деле, я не хотел бы становиться звездой, — признался ей. — Почему? — серьезно спросила она. — Это ужасно скучно и невероятно ответственно: быть постоянно там пригвожденным к одному месту, светить для людей ночью, освещать для них путь. Возможно, со стороны это выглядит куда лучше, чем представляется в реальности. Разве звезды не могут быть одиноки, там, в черном пространстве? Их спасает только их свет. Но даже им, рано или поздно, суждено погибнуть. — И потом, — сказал я, заглядывая в ее кроткие темные зеницы и хитро улыбаясь, — Если я стану звездой, я не смогу быть с тобою рядом. И буду думать о других, кому как маяк мог бы послужить ориентиром. — Размечтался! — воскликнула она с обидой. — Эта звезда уже занята одним человеком! Я засмеялся, целуя ее в лоб, и сказал: — Ты всегда будешь в моем сердце… Это прозвучало не слишком великоречиво? — Немного. Скорее отдает любовным романом. Знаешь, в тех сюжетах обыкновенно все идет не так, но в финале все благополучно складывается для двух влюбленных героев. Честно признаться, я никогда не любила такое чтиво. Всегда относила его к бульварным романам. Я вымучено вздохнул. Ада заметила это и в удивлении спросила: — Что такое, Тейт? — Я не могу принять это… — Что именно? — Такую жизнь. — Тебя не устраивает счастье? Ты не можешь долго пребывать в состоянии покоя и наслаждения? — Мне кажется, что в таком инертном состоянии я погибаю и не способен более творить, — с горечью произнес. — Это паралич души. Она вроде пытается что-то сказать, пытается достучаться, высказать нечто: борись, сопротивляйся этому идиллическому бреду, не принимай и не соглашайся. Но внутри меня пустота, словно это труп лежит там, на полу, и не кому его убрать. А он продолжает медленно разлагаться. Наверное, я заражен злом, и это моя совесть. Читаешь Метьюринов, Байронов, Мильтонов — их жизнь никогда не была простой и понятной. Они носили печать проклятия, всегда чего-то искали, жаждали получить. Их жизнь была исполнена трагедии и в этой боли было что-то от чудовищной красоты. — Что же это — рай не для тебя? — Видимо, рай не для меня, — решительно заключил. Ада нежно прикоснулась ладонью к моей щеке. Ее тонкие изящные пальчики были как капли воды после горячего пустынного солнца. — Думаю, ты слишком много отдаешься книге, — с беспокойством сказала она. — Ты одержим ей. — Знаю, — повернулся к ней. — но кроме этого романа и тебя у меня больше ничего нет. Я должен закончить его. — Тогда возможно тебе поможет это, — с этими словами Аделаида навалилась на меня (ее шелковые волосы коснулись моего лица) и страстно примкнула сладкими губами. После продолжительного поцелуя, испив все чувства, она отстранилась и мы тяжело задышали. — Да, это было… неплохо, — сообщил я спокойно. — Неплохо?! — с возмущением вскричала она, присаживаясь на траве. — Вы напрашиваетесь, молодой человек, чтобы я вас убила! Учтите, тогда вы точно получите свою трагедию о какой мечтали! Я засмеялся. Это ее только сильнее раззадорило и Аделаида в шуточной манере принялась колотить меня по груди, пока я не воспользовался моментом и не повалил ее на мягкую траву. Ночное поле синее в дивном цветении асфоделей мерцало в переливах лунного сияния. Северный ветер, пролетавший в этот момент мимо, колыхал ароматные цветы, словно живое море, охваченное синим пожаром. Горел бледный странник Эосфор, предупреждавший рассвет. Ночь утомленно отступала прочь, уступая место долгожданному дню, и все вокруг приходило в движение, словно свершался последний этап всех героических мифов — великий анабасис. *** Она не беспокоила меня несколько дней, моя великолепная муза. Не хотела отвлекать от написания книги, но я не переставал повторять, что она и есть мое вдохновение. Время проходило большую часть в праздности за рабочим столом, за которым, откинувшись на спинку стула и закрыв глаза, я погружался в видения разнообразные, в которых настраивался на нужную волну. На письменном столе залитом светом лампы в мирной обстановке умещалась ручка, пустая кофейная чашка, карандаш и ворох листьев, подвергнутых правке и исписанных дикими невообразимыми рисунками маленьких человечков, приносящих в жертву хлебный мякиш богу — гигантскому таракану. «Я, родивший тебя на свет, изначально по природе своей ненавистным к миру. Мог ли ты знать, что где-то на земле, изнывая от той же печальной жажды, живет несчастный твой Создатель, пытающийся воплотить тебя в сюжет? Я буду строг к тебе, но как возможно по-другому? И все невзгоды, выпавшие на твою пресыщенную светом долю, я по крупицам соберу и отделю зерно от плевел, три мрачных песни о тебе сложу… Несчастна судьба проклятого. Но не лейте понапрасну слезы, дорогие мои, иначе они могут кончиться. И охладеют ваши души. Сердца затвердеют, покроются коркой, станут сухими, как каменные статуи древнегреческих героев трагических поэм. Не расточайте свое горе. Храните молчание как совершенную тайну. Слезы целебные применяйте, как опытный врач, на бедных, больных и обреченных. Надежду людям дарите. Любовью открывайте им чудеса. Оставьте, демонов оплакивать не подобает. А наш герой был именно таким, открыв в себе неисчерпаемую злость и ненависть, и гордость, и великое презрение, что если б выражалось в жидкостях, то затопило бы весь мир. Жестокость, которой он не находил иного объяснения — он с детства с нею был. Как счастлив был он на заре своей юности, отдававшейся ему без остатка, не требующей ничего взамен, но даже тогда в нем содержались сомнения, которые росли и крепли с каждым днем, пока кружным путем не привели его к ужасной цели, как будто бездна поселилась в нем. Демон в духе, но не во плоти. Возможно, не такой величавый и прекрасный, каков однажды запечатлел на мистической картине один одержимый навязчивыми образами художник, которого именовали Врубель. Мне следовало бы заручиться его поддержкой, тот загадочный и трагичный посланник иного мира, не признанный при жизни и болезненно подверженный влиянию демонических сфер…» Это все на что меня хватило, далее этого закрывала пелена тумана из другой реальности. А если я пробовал, превозмогая творческую немощь, то все мои попытки были такими нелепыми и смешными, что я в порыве ярости и разочарования с криками разрывал листы на кусочки. Меня душила злоба и бессилие. Тоска пленяла, наделяя все, на что я обращал свой взор пустым никчемным и бессмысленным муляжом. Нет! Нет! Проклятье! Это не должна быть романтика, скатывающаяся в пресную слащавую муть! Я должен показать зло! Возвеличить ужас так, чтобы возопить и он в противоестественной своей форме был омерзителен, гадок и страшен — и главное, чтобы он был потусторонним… Как описать неописуемое? Как пробудить своего спящего демона грез? Мне не хватило на это чувств, не хватило видений, и вдохновение, как побитая камнем дворняга, скулит и отступает прочь во тьму, словно опасаясь чего-то неведомого. Но я должен заразиться ими! Погрузиться в эту бездну безысходности сполна. Населить мир трагедией духов, чтобы затрепетали волосы на коже. Чтобы более не осталось сомнений. *** Винсент знал чем я занимаюсь. Следующей ночью я отправился в бар, чтобы выпить и как следует обдумать идею. Сумрачное помещение было полупустым. На сцене играла какая-то малоизвестная рок-группа — пели о темной стороне, завладевшей их телами, которая превращала их из людей в жестоких монстров. Группа называлась «Волчата из Бирмингема». Вокалист топтал сцену ногами, яростно прыгал на ней, как будто не контролировал свою голову так, что длинными волосами хлестал себя по лицу. Неистово по звериному выл в микрофон. — Что если твоя душа давно мертва, а жизнь — это бессмысленный сон, который ты обязан досмотреть до конца? — я процитировал строчку из одной песни и отпил из стакана виски со льдом. Какая-то девушка в красном платье весь вечер в красках рассказывала Винсенту о том, как нашла гениальный способ уличить парня в измене, застукала его с другой и чуть не убила, но потом одумалась и вот теперь сидит здесь, заливая радость или горе абсентом. Винсент, с присущим ему хладнокровием, стоял, прислонившись левой рукой к стойке, а в правой руке держал белую тряпку, которой протирал отполированный прилавок. Ближе к полуночи дама в красном расплатилась за выпивку и, как птичка, упорхнула в уличную тьму. — Как удивительно слушать такие истории, — сказал Винсент после ее исчезновения. — И что в них удивительного? — буркнул я. — Все. Такая искренность человека еще заинтересованного жизнью иногда может открыть тебе гораздо больше десятка описанных сухим научным языком книг. Равнодушие — вот что нас губит. — Ну, значит я уже погиб. — Ты ждешь Страшного суда, когда бы мог воскреснуть из мертвых и возвестить хвалу существующей Истине? — А чего ждать тем кто ни во что не верит? Искания привели меня в тупик. Взор Винсента потускнел. И когда я уже собирался позвать его, он будто вернулся после долгих утомительных странствий. — Знаешь, — внезапно произнес он, — иногда то, что мы ищем, мы уже давно нашли, но еще не поняли этого и продолжаем метаться, словно больные смертельной болезнью. Когда другие в своих ритуалах ищут богов, гоняются за откровениями и мистическими переживаниями, проливая чужую кровь на алтари или зарываясь в тонны сумеречных книг — ты вдруг понимаешь, что уже нашел свое подлинное счастье, этот сокровенный волшебный цветок. — Винсент не отрываясь уставился на меня пронзительными черными глазами и сказал: — Ты можешь быть философским камнем для другого человека, точно также как он может служить философским камнем для тебя. Ваша глубинная связь — это тот же алхимический закон, действующий в природе, который оказывает поистине невероятные влияния на человека и его душу — сие духовное отношение может вознести его до божественного неба или низвергнуть до адских глубин. — In venere veritas*? — усмехнулся я. (*Истина в Венере) — Нет, — необычайно взволнованным тоном возразил он, покачав головой. — Истина в Любви! Любовь облагораживает человеческий дух, делает его мудрее. Освобождает его от пут эгоизма, позволяя увидеть красоту этого мира и почувствовать всеблагого Творца, присутствующего во всех дивных проявлениях природы. — На той туманной ноте он кончил, вернув себе роль угрюмого и молчаливого бармена. Но из головы по-прежнему не выходили слова, о которых он говорил. Возможно, ему просто хотелось выговориться, поведать кому-то о том, что он думает, ведь поговорить здесь особо не с кем — каждый упивается своим дешевым адом. Он часто видел каким я был в своих исканиях искусства; в попытках поймать искру зла, чтобы описать ее в своем романе — то зло, что свело с ума моего героя и привело к ужасающему бесчеловечному злодейству. Он видел как я заражался им, как менялся на глазах, положил всю жизнь только чтобы открылись познания природы сей недоступной человеку смертному. Давал мне советы, напоминая о том, что важно и о чем забывать нельзя. Порой мне казалось, что в этом пропитанном грехом месте Винсент являл собою единственного живого человека, кто еще сохранил в себе остатки былого разумного света, которым мы все награждаемся при рождении и со временем растрачиваем его впустую в дешевых вещах, коим придаем слишком большое значение. — Мистер Брукс! Мистер Брукс! Кто-то остановил меня на улице. Когда я повернулся к нему, то невольно издал изумленный крик. — Опять вы? Этот напыщенный редактор из издательства и кошмар моих сновидений шел за мной от самого бара. Неужели он меня преследует? — Всего одну секундочку, — запыхавшись от бега, попросил Мёрц. — Вот, взгляните. — он достал из подола пальто тяжелый предмет, завернутый в коричневый сверток. Протянул его мне. Это была книга по виду восточного происхождения, плотно обернутая проволокой, которая впивалась в грубую кожу обложки. На крышке стершегося переплета болталась медная поцарапанная застежка. — Дитя Монтевидео… — прочел выведенное нервным размашистым почерком на старой обложке книги. — Что это? Он слегка наклонил голову вперед, словно собирался поведать какую-то страшную тайну. Сухая кожа возле губ растянулась, приоткрывая ровные белоснежные зубы. — Здесь есть то что вам нужно, мистер Брукс, — понизив голос, отрывисто зашептал он. — Прочтите. Вы должны прочесть. — почти требовательно изъявил он, и в любое другое время за такую дерзость я бы непременно послал его к черту, если бы не был так ошеломлен его внезапным появлением. — Не спрашивайте меня, — вновь произнес Джулиано, — Просто прочтите и вы сами все увидите. Ни слова не говоря больше, он быстро развернулся и торопливо направился по тротуару в сторону Бурбон стрит. Вскоре он скрылся в белесом тумане. *** Пришлось изрядно повозиться, распутывая проволоку на книге. Я невольно порезался об острые края. Из пальцев выступили соленые капли крови. Они окропили черную безымянную обложку. «Моя первая жертва» — скептически подумал я в этот момент, но было что-то ужасающее в тех мыслях, что-то чуждое, блуждавшее в темных закоулках сознания. Свеча освещала стол, который в этой темной бездне казался единственным источником мира, еще как-то связывающим меня с земным, ибо вокруг в тишине все было задрапировано тьмой, окутано пустынным мраком, и стена передо мной отображала неподвижные тени. А свеча как будто служила ритуальным элементом для магической практики церемонии. Какая странная была та книга. Она тревожила воображение. Вереницей буйных обнаженных образов и высокомерных символов сюрреалистических французских мастеров мелькали в глазах, тысячью ярких картин, бросающих в дрожь, от которых в зрачках возгорался ярый огонь страсти. Чувственный поток смыслов ненавязчиво вплетался в мысли затемняя их, заменяя, ассимилируя. История мира у подножия разврата раскрывалась здесь во всех подробностях и истинах, пикантно тщательно раскрытых деталях, которые маскируют в подвальных притонах и гнусных вертепах порока, боясь осуждения. Интригующе ласкали возбужденным повествованием автора-сладострастника — безжалостного лицедея душегуба, властителя земной игры, путешествующего по хроникам разбитых человеческих судеб. Это было головокружительно, словно нарушение гравитации. Распутство, пьянство, блуд, убийство скакали с одной страницы на другую точно сошедшие с орбит планеты. Сталкивались друг с другом и сливались в безжалостном экстазе, творя хаос и разруху в гармонии, возводя бесчинство в абсолют, поселяя смуту в голое сердце, чудовищной кривизной, нежными изгибами и холодным жадным поцелуем и бесцеремонным цеплянием тонких нежных рук. Как сложный узор вышитого ковра с золотистым меандром по краям, сотканным в неповторимой эллинской форме, с изображенными на нем древними египетскими мистериями, рисунками, тайнами, возвеличивающими в священное сумрачную богиню проституции. Это был долгожданный вздох откровения, который ждал веками, чтобы излиться на бумагу. Философия плоти с сакральным ядром, где он как неистовый монах проповедовал религиозную доктрину в его сокровенном буйном храме наслаждений. Я проводил бессонные ночи напролет, страстно вгрызаясь глазами в желтые страницы порочного дневника дитя Монтевидео. Слова запрета, словно заклинания, срывались с побелевших уст и пробуждали тьму холодную, которая ласкала мою кожу тысячами скорпионьих жал. Я втянут был в жестокую игру, в которую играл и проиграл. Все было как во сне, но я не спал. Молился так: о духи ненависти! Вам я даровал свободу. В моей груди вам места не найти — оно покорно для другого, и вашей силы здесь не хватит, хоть были бы вы дети сатаны. «Вкусив запретный плод, — шептал ползучий голос, — теперь бежишь? Ты знаешь лучше всякого куда эта тропа ведет… мертвец без снов и без надежды на второй исход… Он проклят! И убийство совершив, ушел в долину Нот…» В мерцающем пламени свечей сгустились косматые тени на стене. Они показывали прошлое людей. Кошмар, убийства, грех. Который высший из грехов — изысканнейший как вино. Я впитывал как ученик, развратные заветы их, они кружили надо мной и мерзость сеяли вокруг, смеялись мне в лицо. Луна-блудница вскочила на подоконник и в похотливом танце арабской наложницы раздвинула предо мною свои длинные украшенные мерцающими браслетами сексуально гладкие ноги, открывая сияющий тайник меж широких стройных бедер — я заглянул в их тайну и природу обозрел. «Смотри внимательнее», — голос мне велел. Больное чрево, располневшее от яств, источником служило для проказ. Кровь исторгало из себя с капризным визгом, будто что-то поднималось в нем, бурлило, разрывалось и рвалось на свет. Какое порождение адова скрывал тот мерзкий зев? Младенец! И над ним собрались тени со всех стен. «Теперь он проклят! Проклят как и мы! Его ждет ад в конце. Иди смелее, пилигрим, где свет рождается во тьме, там будешь ты один. Увидишь все. И смерть, как эликсир, больше не враг тебе. И смерть, как эликсир, больше не враг тебе. Но свет тебе будет не мил…, - сказала тень. — Иди смелей… Увидишь все… В конце пути, где свет рождается во тьме, там будешь ты один» Дальний конец комнаты, поглощенный густой темнотой, показал у стены жуткую картину. Препарированные люди висели на медных крюках, зацепленными за их спинной мозг, и поливали пол кроваво-красной влагой. За ними стоял чей-то силуэт. Тела покачивались как листья на сухой ветке. Он выступил из темноты. Я оцепенел от чудовищного страха, когда предстало это фосфоресцирующее белое лицо в сиянии бесконечного мрака. Оно как будто было подвержено тлению и изменялось, изображая невероятные гримасы, словно зеркало, пародирующее того кто на него смотрит, но в каком-то искажено ужасающем виде. Представляясь то одним, то другим — паясничая, ухмыляясь, злорадствуя и свирепея, соревнуясь в своем калейдоскопическом безумии мимических игр. Кровожадный ухмыляющийся уродец. Мое тело перестало меня слушаться. Дух сотрясался в груди, опаляемый невидимым пламенем ужаса и смерти. Что это за существо? До неприличия воссозданное в реальности, будто злая копия. Ни человек, но и не зверь вовсе. Неживая субстанция из плоти и крови с волчьими глазами. И чувствую опасность от него. Бледный мертвец был окутан, словно перепончатыми крыльями, холодной и безмолвной темнотой. Бесформенный, но я прочел в нем клеймо убийцы. — Силы небесные! — уста исторгли крик. — Нет! Быть не может! Он улыбался и лицо его не выражавшее ничего было перепачкано густой свежей кровью, стекающей по белой коже. Тени сорвались со всех стен точно обезумевшие кошки и бросились ко мне на грудь. Я повалился, ощущая как стремительно свет угасает в глазах, а голоса довольные гогочут, ликуют и беснуются. Проснулся младенец, вылезший из чрева лунной матери. Повернул неуклюже головку, еще должны образом не способный управляться ею, и на меня посмотрел. Его лицо было отражением, в котором тьма выплеснулась как море. Истошный крик разрушил своды пещеры и я потерял сознание, затопленный собственным дьявольским ужасом. *** Он углублялся в лес, прислушиваясь к ночным звукам, изредка доносящимся откуда-нибудь из-за крон деревьев. Безумное карканье ворон разрезало тишину леса. Следуя по тропе, он нырнул в чащу кипарисов и попал на прогалину, где ему открылось светлое ясное небо, упитанное звездами. А под ним вместо зеленеющей травы предстала черная земля, чему он сильно удивился. Потом я понял, что этот «он» был некто иной как «я». И я стоял на черной поляне, окруженной стволами деревьев и освещенной лунной. Внезапно в области макушки голову пронзила боль, раскалывающая на части сознание, отчего я схватился рукой и ощутил между пальцами влажную кровь. Чужая кровь! Я не нащупал в волосах раны. Кровь уже была на его пальцах. — Затопи их всех! — услышал чей-то женский голос. Я обернулся. На поляне не было никого кроме меня. Голос раздавался откуда-то снизу под ногами. Нежный журчащий голос, как река, но одновременно властный, каким порой бывает море. И ему отвечал другой — тихий, спокойный, но вместе с тем могущественный, гордый и величавый, как скала или горный ветер. Земля говорила и обращалась к Небу. — Пошли дождь! Пусть он смоет их всех к черту! «Смоет их всех к черту?» — Нашли буран! Град! Смерчи! Убей их! Ветер направит чуму и разделит людское племя! — Что ты такое говоришь? — вступился я в разговор. — Кто это сказал? — встрепенулось Небо. — Никто, — отвечала Земля. — Нет, кто-то говорил. — Это я говорил, — отвечал я им. — Здесь нет никого, — сказала Земля. — Вернемся к уничтожению, — попросила она Небо. — Я не буду повторять опыт прошлого. Ты помнишь, чем все кончилось. Некоторые из них выжили и стали еще злее, умнее и коварнее. К добру это не привело. — Тогда нужно искоренить их всех! И чтобы наверняка! Проследить, чтобы погибли все! Умертвить до последнего живого дитя человека! Чтобы никого не осталось из них! — Предположим, сестра, — уступило ей Небо. — Но кто же тогда будет пользоваться нашими дарами? — Животные! — А кто будет восхищаться нашей красотой? Твоими растениями? Питаться твоими плодами. Кто кроме людей станет созерцать нас и любоваться тем что мы есть? — Они нас погубят. Рано или поздно, эти богоборцы и миряне разрушат саму основу существования. Их ничто не спасет! — Тогда мы погибнем вместе с ними, — отвечало ей Небо, — но не станем причиной этой самой гибели. Прошу от тебя, сестра, смирения. — Смиряться и глядеть на те гадости, что творят эти неразумные даже по отношению к самим себе? — она презренно фыркнула. — Слышишь, слышишь, братец? Это над твоими словами смеется ветер. — Он всегда смеется, — отмахнулось Небо, — с тех пор как побывал в горах у старого монаха-отшельника. — Хе-хе-хе, — раздался чей-то довольный свистящий смех. — Вот видишь. — Что происходит? — закричал я в ужасе и непонимании. В голове что-то пульсировало, там где предположительно должна была кровоточить рана. — Все же здесь кто-то есть, — с подозрением изрекла Земля. — Мне бы только увидеть этого маленького воришку, уж я похороню его в себе, так и знай! «Молчи! — приказало сознание. — Ни слова больше! Просто слушай…» — С меня хватит! — закричал я дрожащим голосом. — Больше не хочу! Это кошмар… — Ну вот опять. — Да, я тоже его слышу. Ты права, сестра, здесь определенно кто-то есть. Он прячется от нас. — Я не прячусь! — Сова мне говорит, что это наглый человек, вознамерился подслушать наши тайны. Неужто им мало того, что уже имеют?! — разгневалась Земля. Голос ее сделался как яростный бурлящий подземный поток. — Спокойно, сестрица, — утешил ее Небо, — я вижу его. Сейчас швырну в него молнию. «Не надо!» — испугано взмолилось сознание. — Не надо! — вторил ему я. «Говорил же тебе молчать!» Но было поздно. Ничто не предвещало дождю — сверкающий лилово-синий луч молнии трещиной пошел по небу, громыхнуло так что затряслась вся земля — она хохотала. И молния слетела вниз точно змея-гадюка. Еще секунда. Укусила. Стрелой вонзилась в грудь, пронзив меня насквозь. И я упал на месте, стеклянными глазами узрев на небе как танцуют облака — пляшут ритуальный танец, словно маленькие гномы. Так началась бесконечная история, в которой длительная последовательность дней и ночей чередовались в разнообразных формах и проявлениях, где безумие было демоническим ветром арабской пустыни… Перед глазами проносилось тысячи людей и миллионы судеб — и каждого ждала смерть. Выстрел, взрыв шрапнели, острый штык, судорожные крики, слезы, кровь. Разорванные тела, хрипло вопящие с оторванными конечностями, запихивающие в себя обратно внутренности и в спешке зашивающие иголкой раны. Полуобгоревшие останки все еще живые, молящие прикончить их. Голова шла кругом. А оно продолжалось быстрее, и быстрее, и яростнее, как карусель. Я лежал там, не в силах сдвинуться с места, ни единым мускулом не пошевелить, глядя за очередным своим трипом, как будто проживал каждую из этих жизней за них и чувствовал и умирал с ними, и снова чувствовал, и снова умирал с ними. Видел юношу, окруженного людьми; его со всех сторон били кинжалами — кто в спину, кто в живот, кто в плечи, — а он стоял упорный в своей воле и кровью истекал. Другой был высечен кнутами. Чье-то горе. Семья на пикнике с младенцем в люльке, из леса вышел человек и всех убил, младенец был последним — и я им был. Кошмар. Шла битва, мускулы рвались, тела ломались и летели, будто щепки. Рубили руки, головы и ноги, словно ветки. Хлестала кровь из ран и наполняла ямы, я плыл в ней как бревно — сплавлялся по реке из гноя. Зловоние, повсюду дым и пламя. Трупы как опавшая по осени листва. Дым словно дух почивших поднимался к небу, молились где-то дети, их родителей загрызли звери. Я задыхался и горел, и гнил, и восставал, и пеплом был, был и слезами, которые, как зеркала, мир отражали. Горе, горе, я ад узрел! Все заслонили черным тучи. И мертвые тела с земли поднялись. В бой рвались, швы расползались и на голом теле пузырились раны. Оружия нет — в грязи они зубами, как зверье, друг друга рвали. На части. Я был одним из них… *** Две ночи к ряду отражал натиск незримых существ. Точно в горячечном бреду мучился в своих кошмарах. Парализованный телом, весь покрытый потом, смущенный и терзаемый грехом. Боролся словно против полчищ ада. И демоны как вороны кругом. Слетались поглазеть на изорванное тело, словно ожидали его скорейшего ухода. Кроме мрака ничего не существовало. Мрак был повсюду, куда бы я не взглянул и тогда в ужасе понял — я ослеп. Голоса питались моими муками и глубоко вздыхали, словно каторжники на работе среди тысячи черных затянутых смогом барак. Дым поднимался от земли, воняло так, что все что внутри рвалось наружу, жаждало покинуть тело и сбежать, как висельник, медленно взбирающийся на помост жаждет спасения даже в последние минуты своей жизни. Растягивает их с наслаждением и никак не может успокоиться, ибо смерть шепчет на ухо о том, что близка. Ад ждет его, а он и не спорит. Но в нервозной одержимости растягивает секунды, словно они могут изменить мир, повлиять на чью-то судьбу, в особенности на его, которая кажется уже с рождения ведет его длинной дорогой в ад. Душа уже горит, мучается, а секунды — это вечность. Ступени помоста кончаются, дальше идти некуда. Тогда на шее туго затягивается петля, а секунды продолжают тикать — каждая секунда умирает вместе с ним, он чувствует их удушливый смрадный запах, копошащийся где-то в мозгу. Рычаг опускается, вот-вот он провалится вниз и будет облеплен сотнями рук, которые схватят его во тьме и будут непрестанно терзать. Наступает тьма… Все тело мокрое от пота дрожало, словно лежало в морозилке. Билось в ознобе. Темное пространство вокруг создавало вибрации, излучало слова, которых мне было не дано постичь. Их было мало. Они светились, но в них не хватало смысла. «Призрак, — шептали духи, — Призрак здесь. Он знает о тебе» Убийца моей семьи. «Он вскоре будет с нами. Беги! Убийца вновь убьет. И кровью смоет все, что было между вами. И больше не увидишь ты его. Беги! Призрак здесь. Он знает о тебе… он знает о тебе… он видел как ты наблюдал за ним, когда еще был малым. Убийца вновь убьет. Беги! Прольется чья-то кровь…» Из коридора вышло длинноногое существо, заставив духов всех встрепенуться, с подобострастием затрепетать и с визжащим свиным кличем броситься по углам и исчезнуть. Хриплым был тот голос чужака с четырехугольной мордой, четырехугольным телом. Клацая мощными железными челюстями, низким басом он проговорил: — Я здесь. Тейт… Тейт, Тейт, Тейт, — навязчиво позвал почти припеваючи. — Что? — Верь в меня, — сказал он, распавшись на молекулы. Он стал скоплением пыли с глазами и хищной пастью. Затем снова собрался воедино, обретая форму и плоть. — А кто ты? — Я тот, кого все ищут… но не могут найти. — он свободно рассмеялся. — От меня бегут. — Кто же ты именно? — Я — дух. — Дух? — Дух! И всегда им был. — И чего тебе нужно, Дух? — Тебе нужно, — поправил он. — Ты знаешь тайны того мира, от чьего имени ты говоришь? — Знаю, — подтвердил гордо. — Но человеку их знать не положено. Ты человек, но ты должен знать. — Почему не положено? — Потому что так велит… Он. — Он? — переспросил я. — О ком ты говоришь? — Он, — повторил неопределенно, затем приобрел темно-фиолетовый цвет и стал треугольным с дырками как сыр. — Зачем ему это? — Потому что если вы узнаете, что ждет вас по ту сторону, вы не захотите умирать. — А что, — я помедлил, не решаясь спросить, — что нас ждет там? Он помолчал, затем из темноты четко с равнодушно-жестоким эхом донеслось: — Смерть. Без конца. — Такое возможно? Это что, буддизм? — Нет. Совсем иное. Смерть. Без конца. Они томятся в темных залах. Смерти нужны новые рабы. Вечно. И бесконечно это. — Какой же тогда смысл? — Он есть! — воскликнул он резко. — Кто задается вопросом, тот не раб. И отчаяние то становится для него настоящей свободой. Но кто не отчаивается и просто живет, вечно будет гнить и пребывать в отчаянии, ибо оно живет внутри, а не снаружи. — Расскажи мне о смерти, — закричал я в туман, — расскажи о зле! — Одно приходит, другое уходит, — запел он. — Где одно, там другое. У зла нет природы. Оно бродяжничает во Вселенной и находит приют у любого кто его примет. У него нет создателя. Оно само себя создало! — как будто гордо провозгласил он. — И все таки, кто ты? Ангел или дьявол? — Я Дух Света! Знания несут свет! — Разве они не приносят их владельцам страдания, разруху, убийство, ложь и боль? — Нет, знание — это могущество, которым не способны обладать все. И как невежественные цари тираны, они не могут прикоснуться к знаниям не запятнав его своими грязными руками. Кто умеет ими управлять, тот достоин их. Для остальных они служат смертью и разрушением, но лишь в силу их неразвитого ума, несовершенства их духа, — он ядовито улыбнулся, — погибель сулят им. — Глаза его загорелись золотым блеском, а из четырехугольной пасти потекла кровавая желчь. Да, искусство разрушительно в некоторых случаях. Неистовство фантазий унесло моего достопочтенного деда от нашего мира в психушку, где он и провел остаток жизни, обмотавшись в грязные простыни, словно в саван. Там же на койке он и вскрыл себе вены, повинуясь инстинктам куда более древним, чем желания духа, пробудившегося в человеке. Ужас, о котором забыл людской род, погрузившись в заботы мирские, которым мы почему-то отдаем предпочтения более всего, словно это им мы обязаны служить, но не себе. Мой дед как никто другой знал сию истину… и отверг ее. Его поступок, вынужден признаться, в наивысшей степени безрассуден и не мог привести его к столь желанному утраченному источнику силы. Боюсь только что мне перешло это по наследству… *** Дом безмолвствовал. Ада вернулась ближе к утру и стук ее каблуков отдавался звонким эхом в холодных пустых комнатах, когда она бродила по ним, словно одинокий призрак. От разгулявшегося снаружи ветра в столовой скрипело окно. — Тейт? — позвала она, заглянув в гостиную, где у стены стояли диван и два мягких кресла. Аделаида вспомнила, как полулежала на диване в пеньюаре, поджав под себя ноги и укрывшись пледом, и читала вслух Хитроумного Идальго Дон Кихота, а я слушал, сидя перед камином на старом ковре. Вспомнила как мы грелись в тепле вместе. Но сейчас камин был не зажжен и от этого обстановка вокруг казалась мертвой. Сердце дома потухло. — Тейт? — уже тихо и неуверенно прозвучал девичий голос, словно она боялась, что за этим вновь ничего не последует. Останется только неумолимая гробовая тишина, будто единственное, что здесь осталось, как символ давно ушедшего прошлого. — Тейт! — пронзительно закричала Аделаида и бросилась по лестнице. Она быстро пересекла темный коридор второго этажа и ворвалась в спальню. В комнате царил полумрак. Занавешенные шторы едва ли позволяли земному дню проникнуть внутрь. На полу и на ковре валялись смятые рукописные листы. Ада заметила меня на кровати и тут же бросилась ко мне, обнимая с таким жадным рвением, словно спасательный круг или я вот-вот должен был исчезнуть. Я обнимал ее в ответ, прижимая к себе крепче. Она была взволнована, дрожала и никак не могла успокоиться. Плечи ее тряслись, грудь тяжело вздымалась, слезы текли по белым щекам. Ада плакала. — Что случилось? — спросил я в испуге и немного в изумлении. — Я… я думала с тобой что-то случилось, — наконец, спустя некоторое время, вытирая слезы своей тонкой ручкой, робко произнесла Ада. К ее нежным ланитам вновь подступил румянец. — Все хорошо, — успокаивал я ее, не отрывая взгляда от этих очаровательных сверкающих глаз. — Все хорошо. Я немного заработался с книгой, окончил первую часть… Снова боролся со своими демонами. Их было много и они знали куда бить. — Тебе нужно сменить обстановку, — сказала Ада, лежа в моих объятиях. Она подняла голову и посмотрела на меня так, словно хотела в чем-то признаться. — Ты бы хотел уехать из этого города? — Я бы хотел уехать из этого мира. — Серьезно, Тейт. — Ты правда думаешь, что мне это поможет? — Конечно! — воскликнула Ада, в возбуждении сев на кровати. — В дороге ты напишешь о наших приключениях и подашь унылую реальность в увлекательном свете, как ты умеешь. — ее черные глаза загорелись как ночные звезды. От ее оживленной радости заискрилось мое сердце, захотелось смеяться. Какой загадочный огонь плясал в этих туманных грустных зрачках и делал их такими счастливыми? — Ты же мечтал в детстве путешествовать… Что? — спросила Ада немного обижено, немного смущенно, когда заметила легкую улыбку на моих губах. — Порой мне кажется что ты не человек. — А кто же я по-твоему? — удивилась она. — Моя душа, — сказал, проводя рукой по ее волосам. — Ведь только живые души способны так заботиться о ком-то. *** Одно из великих свойств музыки погружать нас в сумрачные пределы разума и доставать из его глубин темные рубины духа. Я поднял с дивана гитару, проверяя на ней струны. Мягко провел по ним кончиками пальцев, отчего возникла квинтэссенция чистых звуков, похожих на заливистый смех маленьких колокольчиков. Коснулся верхних струн, получая в ответ низкий плачущий ливень. Закрыл глаза и неторопливо начал перебирать струны, инстинктивно, словно знал эту песню всю жизнь. Пробуждал жгущие пальцы аккорды, прислушиваясь к их необыкновенному мрачному строю — от медленного грозного гула, долгого и пронзительного, до мучительного крика, переливчатого, которым одаривал слух инструмент, покорный моим повелениям, потворствовавший скорбящей душе, отдававшей ему команды. Постепенно я погружался в это звучание, забыв обо всем на свете. Оно уносило меня, утаскивало за собой, как вихрь, призывая, чтобы я не боялся тех смутных и неуловимых очертаний. Меня охватил порыв — страх, какой свойственен нашей душе, когда ее похищает бесплотная сила, которой не владеешь. Духи открыли мне истину. Страх, которого я боялся больше всего, и он должен был воплотиться в реальность, как мечта чьей-то злой воли… Эти многочисленные бары с крикливыми ведьмами, снежные долины Ванкувера, плескающиеся цветными гирляндами. Пламенный кантон Берн, на кирпичные крыши домов которого садятся голуби. Огненная Швейцария. Я был везде с тобою рядом, моя любовь. Ты моя парижанка. Италийская красотка из мрамора и шелка. Ласковая Сапфо, как же я боялся тебя потерять… Единое распадётся на кусочки. Живое растворится в сумраке дней. Гордость будет суровой, душу предаст тоской. Мой плот плывет в метафизике одиночества. Не изоляция, но вечная скорбь. Память не даст покоя, сердце нальется жиром страстей. Кто я такой, чтобы желать о свободе? Черная птица в мире идей, безрассудства, порока и горя. Черный жемчуг на сером холсте природы — а люди в нем тихие модули случайных событий, беззастенчиво провожающие страдания по путям бесконечности, чтобы погреться в них от холода собственной ничтожности. Великие достигают величия, а большинство остается на уровне песка морского. Но и великие уходят в забытье только сохраняя в себе долю осознанного потустороннего пламени, что однажды коснулось их во время созерцательных игр тишины… Но она не просто скопление звёздной пыли — она как свет, которого мне вечно не доставало. И что если у меня ее после этого отнимут? Если Ада умрет? Призрак должен придти за ней, но я ее не отпущу. Она будет моей. Помню как они явились в мой дом, словно саранча. Помню как насылали казни. О чем предрекали. Ее смерть. Но это не может исполниться. Это не может исполниться. Грубость мира и милосердие музыки. Южная готика и сияющий золотом Пьюджит Саунд после заката, словно вечернее белое платье на девушке, а выделяющаяся на темном фоне башня Спейс Нидл — блестящее колье на ее груди. Люди, эти несчастные мотыльки, кажущиеся потерянными среди мусора, но они будут бродить по ее улицам и кутить всю ночь. И веселье не прекратится — ночь яркая, и она осветит все невзгоды, они просто пыль. Ты желанна и быть с тобою рядом значит не умереть никогда. Значит жить и воскреснуть заново. Значить быть кем-то другим, но не терять себя. Под моей кожей огонь Аргентины. В венах соленый берег солнечной Мексики. Огайо — серый, Калифорния — жёлтый, в воздухе пыль, в лёгких пыль, длинная дорога на Техас, беззаботная Аризона у сердца. Изнуряющей походкой возвращаюсь в Сиэтл, похожий на скелет давно умершего динозавра. Но знаю наши пути расходятся. И я продолжаю зажимать гриф, заскорузлыми пальцами терзать струны. Иглы впиваются в спину, пот смешался с кровью и извилистым маршрутом спускается по шее к низу живота. Нью Йорк — это большое зеленое яблоко, оторвавшееся от земли с горьким вкусом. Ма Шери, жду месяцами. Смерть раздается в ушах, печальное лицо Аделаиды белее самой лилии, отраженное в воде, как в зеркале лесных фей. Невыносимый образ врывается в поток, как ураганный свист и разрывает сознание на клочки. От него у меня сносит крышу, немеет тело, скулы сжимаются от боли. Не хватает сил. Она падает в пропасть. И я вместе с ней. В последний момент хватаю за руку, держу, не отпускаю. Она смотрит на меня с испугом и доверием, я тоже боюсь, уставившись позади нее во тьму. Пальцы предательски становятся скользкими. Она широко открывает рот, но оттуда не вылетает слов, ни звука. Пальцы разжимаются. И она падает. Падает, падает, падает в пропасть. Но кажется, падаю я… Так сочинилась музыка о беззастенчивой любви, требовавшей слишком многого, и в конечном итоге потерявшей все, кроме тех незабвенных ощущений, которые мучили и терзали ее, сводили с ума и заставляли непрестанно говорить о том прошлом, с чем пришлось навеки расстаться. — Какая грустная мелодия, — сказала Ада и закрыла глаза. — Сыграй ее, Тейт. Сыграй. Я играл на гитаре и она танцевала в полумраке комнаты. И я любовался ее стройной изящной фигурой, плавно двигавшейся в лунном сиянии. Вскоре присоединился к ней и мы танцевали в одном ритме, соединившись вместе, словно неразрывное единое целое, которому больше не нужно ничего. — Это и вправду очень грустная музыка, — сказала Ада. — Что она тебе напоминает? — поинтересовался я. Она помолчала. — Мое пятнадцатилетие… Та ночь, перед тем как мы встретились в лесу. Ты заставил меня почувствовать себя снова в прошлом. — Помню тот момент отчетливо. Потому что он должен был раз и навсегда решить судьбу одного человека… Тогда я собирался совершить нечто ужасающее… А потом появилась ты. Поначалу я принял тебя за дриаду — ты была такой… сказочной. Ада скромно опустила глаза, улыбнувшись, и зарделась. — Тейт… раньше бы ты такого не осмелился сказать. — Знаю, ты решишь, что я спятил, да. Мне трудно говорить о своих чувствах. — Нет, Тейт, — сказала она, вновь прерывая, — … Я люблю тебя. ---------- Орфей (Omnium Gatherum) — Что это значит — декдем? — Это греческое заклинание, чтобы заманивать дураков в заколдованный круг. с) В. Шекспир «Как вам это понравится» На скорости восьмидесяти миль в час, прорезая темно-лиловую безликую ночь, черный мустанг 95-года мчался на север, как дикий конь прерий, довольно скачущий по бесконечно простирающимся, утопающим в небесной пыли, лугам и полям. Телефонные столбы, холмы, деревья, электростанция, столбы, деревья — следующие пару сотен миль предвещали одну и ту же картину. Но в ней было нечто особенное, чего я не мог объяснить и довольствовался тем, что чувствовал. По обеим сторонам дороги росли болиголовы. Аделаида спала, прижавшись к моему плечу. «Гробница — грудь моя, рука — спасенья челн» Из старого радиоприемника с шипением доносились глухие звуки. Играла знакомая пост панк группа, исполняя коронный трек «Плач, детка, плач». — У тебя нет против меня никаких шансов Я заставлю тебя рыдать Плач, детка, плач Это наш с тобой последний день Любовь скоро уйдет О да, любовь скоро уйдет Я сделал радио тише, чтобы не разбудить Аду. Позади был Батон-Руж. Мы находились где-то неподалеку от Джексона на границе со штатом Миссисипи. Дорога, озаряемая светом фар, поблескивала от недавно прошедшего ливня. Забавно как еще вчера меня душили сомнения и сердце сотрясало тревогой, как гром ужасного предзнаменования. Но если где-то и вправду существуют трещины, позволяющие почувствовать эту незримую связь чего-то большего чем просто волнение души, — то кажется я случайным образом обрел эту брешь, ведь то что происходит сейчас нельзя назвать обыкновенным- по крайней мере, мне хотелось бы в это верить. Душа как переменчивая река Темзы, в отраженной глади которой переливаются отблески городских фонарей, делая ее похожей на расплавленный свинец. Машина медленно въехала на деревянный мост и из окна открылся дивный вид на серебристую речушку, где исполняли грустный танец блики луны. Ветви плакучих кипарисов, склонившись над рекой, поникшие касались вод. Безмолвно гладили ее размягченными чешуйчатыми листьями, которые от напитавшей их влаги неизбежно гнили. Луна была так близко, что можно было дотянуться до нее рукой, что я неосознанно и попробовал, протянув из окна раскрытую ладонь… Попалась! Она ускользнула от меня, такая недосягаемая. Я улыбнулся ей, вдыхая запах прохладного легкого ветра, дувшего навстречу из открытого окна, и представил себя путешественником открывающим новые земли. На ум вспомнилась одна песня, которую я тихо запел: — Ветер, я бы послушал твои мудрые речи. Ведь небо плохого не скажет. Ты задуешь мирские все свечи. Но пламя в душе не погасишь… Потом понял, что такой песни не существует в мире, и я только что ее выдумал. И продолжил, следуя придуманному в голове мотиву. — Ветер, я бы послушал твой тихий шепот. Как будто отпевающий мертвецов. Твои песни от века в век ласкают. И будят меня от снов. Который откроется мне в конце концов… который откроется мне в конце концов… Что там впереди? За той бесконечной дорогой, тянущейся непрерывной линией? Необъятные королевские земли, засеянные живой растительностью, цветами и красивыми маленькими домиками с такими забавными крышами-шляпками, резной деревянной террасой и синей овальной дверью, на коврике перед которой посапывает белый пушистый кот… — Какой ужасной сон, — пробормотала спросонья Ада. — Привет, красавица. Приснился кошмар? — Услышала как ты поёшь, — улыбнулась она. — В таком случае, буду петь чаще, соня. — Где мы? — спросила она, потирая глаза, чтобы проснуться. — Неподалеку от Бринбака, что в десяти милях от Уолкинстоуна, который рядом с Уайтчепелом. Сейчас мы будем проезжать Шир. — Что? — девушка удивлено захлопала длинными ресницами, совсем не понимая, что я говорю. Глядя на ее растрепанный сонный вид, я не смог сдержать смеха. — Мы только выехали из города. Нам предстоит еще долгая дорога. Машина летела по длинному полуночному шоссе, которое находилось вне времени и пространства, потерянное в изобилии огней, проплывая мимо высоких сосен и теснящихся к берегу елей, преодолевая милю за милей, в пределы запредельного, где мир оживал и жизнь обретала новую непостижимую форму. *** Мы остановились в придорожном мотеле, чтобы переждать дождь, который лил как из ведра. Брызги прозрачных капель, блестевших в фиолетовом тумане, разбивались о черепичную крышу мотеля и струями стекали по карнизу вниз. Падали на лицо и остужали мое тело — Аделаида осталась в номере, а я вышел на парковку, ибо чувствовал себя в комнате не важно. Словно зажатым между стенками коробки. Метали искры молнии, разрезая воздух ярко-синими узорами. Они вспыхивали и сверкали в моем распыленном сердце, сопровождая это раскатами грома. Отражались в глазах и я, зараженный пиетистическим настроем, оставался неподвижен и слаб перед этой красоты. Реальность и вымысел сплелись вместе в едином экстатическом страстном поцелуе и образовали невыносимую картину — невыносимую, потому что я хотел быть частью ее, но был настолько далек… Я безумно люблю этот мир за его красоту и так его ненавижу за то, что он с собой делает. Не перестаю задаваться вопросом: неужели по соседству с этой неисчерпаемой, непостижимой гармонией может каким-то образом сосуществовать зло? И я могу быть частью этого зла. Как это странно. *** Мы прибыли в городок с неброским названием «Потерянные души», Северная Каролина. Люди там вампиры. Сюда как на шабаш слетались почти половина музыкантов — представителей «темной» культуры. Это было что-то вроде местного вудстокского рок-фестиваля с готическими декорациями. Вечеринка вампиров. Здесь же мы повстречали нимфоманку Стеллу… Это имя звучало как танец или сладкий леденец. Стел-л-ла. Ее верный друг и напарник, Виселица, был весьма образованным и галантным субъектом. Мы познакомились с ними в клубе «Полночный поцелуй». Девочки отошли в уборную, чтобы припудрить носик, и мы с Виселицей остались впервые наедине. Он с презрением оглядывал посетителей заведения, искоса смотрел на меня. Затем положил локти на стол, мы разговорились с ним об искусстве, тема зашла так далеко, что не могла уже пройти мимо любви. Тогда он немного разгоряченный выпивкой сказал мне: — У тебя бывают приступы панического страха? — Что? — Ты когда-нибудь чувствовал, что это тело тебе не принадлежит и вообще это не твое тело? Ты словно в чьей-то оболочке. Загнанный в клетку зверь, плененный чужой волей. — Нет, такого я не испытывал… Хотя не знаю, возможно было дело… Только я уже этого не помню. Он усмехнулся. — Ты не знаешь самого себя, а уже пытаешься что-то понять в этом мире. Любовь, страдания, красота… Знаешь что такое любовь? — Это самый сильный наркотик смерти. Поэтому она нас так привлекает. — Неплохо, — похвалил он, откидываясь на спинку дивана. — Любовь — это всегда разрушение. Разрушение себя старого во имя другого существа. Либо разрушение того существа, как идола, которым ты не владеешь. С этой штукой есть два пути. Любовь всегда находится во тьме. Мы ищем ее и когда находим, исполняем роль героев и как истинный герой всех сказок, берем ее замуж, сочетаемся с ней святыми узами брака, — он произнес это с нотками сарказма. — Но есть и второй путь: все это время мы искали любовь только чтобы ее убить — окончательно и бесповоротно, без шанса на воскрешение. Здесь мы исполняем роль убийцы. — он на секунду замолчал, пригубляя свой коктейль, — Знаешь, — заговорил он чуть спокойней, — там, во тьме, я нашел свою любовь. И убил ее. Больше ее нет и никогда не будет… Ты спросишь, как мне живется после совершенного мной деяния? И я скажу тебе, в этом мире кому-то нужно играть роль убийц. Да, я убил свою любовь, но таким образом подарил для этого мира другого героя. Возможно, ты не поймешь того, пока не найдешь свою любовь и не примешь решения какому пути последовать. Виселица взглянул на меня сквозь копну черных вьющихся волос. Его юное мальчишеское личико и эти недетские глаза, исполненные грязи и похоти. Он видел многое за свою краткую жизнь, но не переставал искать. — Ты давно знаешь Стеллу? — спросил я. Он задумался, засмотревшись на белокурую официантку, что принесла за соседний столик поднос с бокалами, а затем вдруг внезапно произнес: — Стелла — сок, который сейчас в моем стакане. Стелла земля, от которой исходит свежий запах могилы и это приводит меня в возбуждение. Стелла мой путеводитель по миру вечного перерождения. Стелла — камень, о который я разбил свою голову и пролил свою кровь. Она кобра, она черная дыра, способная засосать в себя все что угодно. И меня засасывает в нее. Я уже себе не принадлежу. Я знаю о чем ты сейчас подумал, это не любовь, нет, не смейся надо мной, это нечто иное… гораздо хуже любви, будь она неладна. У Стеллы была средних размеров грудь и упругая задница, способная вместить в себя любые извращенные фантазии больного безумца. Но она не каждого пускала в свой соблазнительный храм. Она жестоко играла, могла быть доброй, нежной и ласковой, и в любой другой миг совершенно холодной и отчужденной- она была мастером в этой игре. Не знаю, как она встретила Виселицу, но он единственный кто продолжил идти с ней дальше творить безумства в бренном мире. После посиделок в баре, ближе к полуночи мы с Аделаидой, Стеллой и Виселицей отправились через глухие узкие улочки, наполненные костюмированными трупами, прямиком на концерт, где в опьяненной обстановке общей тоскливой эйфории в последний раз звучали песни, которые были пропеты многократно, но ещё никогда не отзывались так искренне, так проникновенно сильно в наших душах, словно за ними безвозвратно уходила целая эпоха. Fin de siecle, как говорится. — Это всегда было так легко, Мне никогда даже не приходилось стараться, Да, это всегда было так легко… Но последний день лета никогда не был так холоден, Последний день лета никогда не был так холоден… Финский вокалист Веллиталте жил на сцене, грациозно двигался, словно в медленном танце в такт со своей красивой партнёршей музыкой. Его голос завораживал и околдовывал всех присутствующих. Целая толпа загипнотизированных поклонников ощущала каждое мгновение — оно проходило по их мокрым возбуждённым телам электрическими разрядами. Энергия мрачного торжества заполнило все помещение и вгоняла в глубокий туманный транс. Когда же смолк последний сюрреалистический аккорд, была сыграна последняя пронзительная нота и голос вокалиста, нежным баритоном взлетевший вверх и опустившийся до низкого рычания, плавно прервался, сцена будто утонула под водой, затаив от напряжения дыхание… Он обвел долгим взглядом публику: девушек и юношей, чьи глаза вдохновенно горели от восторга; чьи сердца бились как один в этой пьянящей духовности. Они хотели разорвать его на части, но лишь потому что обожали его. Сегодняшней ночью он был их полководцем. — «Любовь холоднее чем смерть», — наконец озвучил в микрофон следующую песню. И как будто отдал приказ гитаре, владелец которой искусно начал перебирать на ней струны, изобретательно извлекая заунывно-меланхоличные мелодии, разрывающие помещение. Вскоре присоединились барабаны и вторая гитара, как безумный художник-импрессионист, добавила на холст новые оттенки чувств, чтобы преобразить и оживить сюжет. Трагично звучала музыка. Как полет в небесном эфире над бесплодной землёй, где люди утопают в крови, но жаждут свободы. Он закрыл глаза и полностью отдался тяжелой, непокорной, возбуждающей энергии, сжимая в тонких пальцах микрофон, будто держался за руку любимой. Открыл губы и полилась другая мелодия, летящая из глубин юного готического сердца… О страдающем влюбленном ангеле и его милой возлюбленной, отравленной надежде и жизни, которая невозможна без подлой смерти. Их грешная связь, возникшая на почве святой и невинной любви, должна была закончиться чьей-то смертью. Его возлюбленную убили и поникший от горя Серафим вырвал своё кровавое, обладающее целебным свойством, ангельское сердце из груди, отдавая его ей, дабы она ожила. Он отправился за ней в Царство теней, чтобы, преодолев неописуемые преграды и искушения, вернуть любимую из мира мертвых. Толпа неистовствовала и ликовала. Они пели вместе с ним. У многих на глазах выступали слезы. Я диву давался, как у него это выходит — эта мелодия заставила поверить всех в правдивость романтической истории. Сверх реальность открылась перед нами, обнажила тело и сокровенные ее участки. По щекам Аделаиды также текли слезы. Ее большие темные глаза сияли космическим светом и отражали, словно небеса, концертные огни. Веллиталте же продолжал, пребывая в песенном экстазе, наполнять маленький зал тысячью яркими образами, которые летали по сцене ожившими искрами, эльфами, феями и другими сказочными созданиями. Соединялись в узоры и формы. Был сыгран финальный аккорд, софиты ярко зажглись, но лишь для того, чтобы тут же потухнуть, погружая сцену во тьму. Зрители вздрогнули от волнения. А затем площадка утонула в овациях, криках и писках возбужденной толпы, среди которой по-большей части звучал девичий визг, некоторые парни тоже кричали, поддерживая группу и в частности ее вокалиста, уже сошедшего со сцены. Я решил отойти, чтобы подышать свежим воздухом. Мне вдруг захотелось прогуляться. Я видел какой радостной была Ада, она стояла рядом с Виселицей и Стеллой, наслаждаясь музыкой, пританцовывая, поэтому не стал ее отвлекать, не хотел беспокоить своими мыслями. Улица полнилась различной публикой. Ситуация чем-то напоминала Хэллоуин наоборот. По тротуарам ходила группа разнаряженных людей в каких-то перьях с дикими прическами, похожими на воронову шерсть. На всех лицах был черно-белый макияж. Они пили и весело смеялись, горланя песни. Девушки в платьях словно на балу. Отдалившись на некоторое расстояние, где все еще был слышен рокот музыки и крики толпы на углу переулка я встретил девочку примерно десяти лет. У нее были пушистые черные волосы, уложенные в длинный хвост. Она тихо всхлипывала, закрывая влажное от слез лицо маленькими ладошками. — Почему ты плачешь? — спросил я. Она отвернулась, показывая знак того, что хочет побыть одной. Я собирался уходить, когда наконец прозвучал ее тихий жалобный голос: — Они дразнят меня. — Кто тебя дразнит? — Девочки со школы. Они считают, что у меня глупое имя. — А как тебя зовут? — Джесс, — чуть помедлив, ответила девочка. — Ненавижу его, — горько прошептала она. «Джесс нормальное имя!» — хотелось выкрикнуть мне, но понял, что делать этого не стоит. Неизвестно какие странные нравы у обитателей этого городка. — Эй, ты что? Это классное имя! — попытался ее приободрить. — Я бы хотел, чтобы меня звали Джесс… Она недоверчиво на меня посмотрела, хмуря бровки. — Да, хорошо, я сморозил чушь. Послушай, у тебя редкое для данных, эм, краев имя, но это не значит что оно глупое, — сказал я. — Оно волшебное! Твои одноклассницы тебе просто завидуют. — Я им также говорила, но они все-равно надо мной смеются. Какая умная девочка, подумал я, ломая мозг над тем, как бы ее приободрить. — А какие имена у твоих одноклассниц? Она начала их с интересом перечислять: — Плеяда Стефалка, Ангадка Гадалка, Митра Пасквалина… Что это еще за имена?! Я стоически молчал, кивая головой, при этом в голове моей уже поднялась самая настоящая революция. Надо было с этим заканчивать, пока я сам не рехнулся. — А что ты делаешь на концерте? — У меня здесь родители. И я сама слушаю музыку! — гордо произнесла Джесс. — Мне нравится Призрак! Я опешил, услыхав это имя. Сердце учащенно забилось и по телу побежали мурашки. — Что… что ты сказала? — Мне нравится Призрак, — снова с восторгом повторила девочка. — Он выступает иногда у нас в городе… — Мне пора, — сказал я. — Иди к родителям, не шляйся здесь одна. — Я не одна, родители здесь, на концерте… Джесс еще что-то говорила, но я уже не слышал. Все слова проносились мимо ушей. Я возвращался обратно. Сердце билось как сумасшедшее, словно я пережил дорожную встречу с неуправляемым грузовиком. Нужно было срочно найти Аду. *** В клубе ее не оказалось. Виселица сказал, что она отправилась с каким-то парнем, назвавшимся моим именем. Его лица он не разглядел да и подойти не было времени — они быстро скрылись в толпе. Я отправился в дом, где мы сняли комнату для ночлега в надежде отыскать ее там, но нашел лишь конверт со странным посланием. «Четыре коня Абракхаса ловят в лесу белого голубя» Вороны кричали как новорожденные младенцы, вылезшие из багрового утроба матери. Небо затянуло серой пленкой из паутины туч. Как долго я шел и куда — я этого не знал. Знал только, что могу не успеть и случится нечто ужасное. Мир свернется спиралью и перестанет существовать. Погибнет все живое. Разделится пополам. Провалится под землю. Будет пожрано низшими существами. Скормлено им. Бежал без оглядки, ветки хлестали меня по лицу, цеплялись за рукава куртки и не отпускали, словно скелеты из подземного царства протягивали руки, желая забрать меня с собой. Пробираясь сквозь дремучий кустарник, я выбрался к маленькому прозрачному озеру, окруженному со всех сторон высокими черными стволами деревьев. Внутренний голос убеждал меня, что это не так, нет, это не правда — в воде плавала чья-то фигура. Дыхание сбилось, я остановился как вкопанный и смотрел на нее издалека, боялся подойти ближе. Но я не смел. Невозможно было просто стоять и смотреть. Я подошел ближе. Так осторожно, словно боясь разбудить, вытащил на берег, руками перевернул тело и увидел ее… Ярко красные губы оттеняли белоснежную кожу… Холодную как мрамор… Вывернутые наизнанку кишки покоились сверху распоротого платья, словно мясо прошедшее через мясорубку на выходе выдало продолговатые куски, похожие на розовых червей. Все было в кроваво красных тонах, словно земля усыпанная лепестками роз. — Нет! Нет! — закричал я в ужасе и отчаянии, на ближайшей поляне вспорхнули птицы. Только крик растворился в сумраке леса. Слезы текли по моим щекам, делая силуэт почти не различимым, образы деревьев размытыми, равнодушно-жестокими. Крики разрывали горло, выталкивались из легких наружу, а они с новой силой наполнялись для безнадежного звериного вопля. В районе сердца произошел взрыв. Боль захлестнула разум, раздробило его в щепки как от пушечного снаряда. И вспышка воспоминаний чистой болью пронзила все тело насквозь красными молниями. Я зажмурился, стоя на коленях, и увидел множество дробящихся осколками невыносимых видений — слишком реальных, чтобы от них отбиться. Они мелькали как кадры во сне. Шрам на мужском свирепом лице — глубокий рубец проходил от лба до левой скулы. Мутный левый глаз, второй серо-голубой отражал лицо жертвы и ее страх. Ухмылка, словно он знал, что я наблюдаю. Аделаида стоит на берегу, проводя ладонью по глади озера. Ее крик проносится по окрестности и заставляет сжаться сердце, боюсь оно остановиться, не увидев все до конца. Кто-то причиняет ей страдания — ударил ее по щеке и она, как нежная голубка, повалилась на землю. — Хватит! Я не хочу больше этого видеть! «Она лежала на сырой земле, а он стоял над ней, ухмыляясь, довольствуясь своею властью. Но какое зло и изумление охватило его в то время, когда он понял, что его силы не хватит подчинить ее. Ярость завладела им, команды отдавала похоть и желание. Но получить ее он не мог, и потому совершил убийство, бросив тело в объятие речных вод» — Нет! «Нож вонзился ей в живот, окропляя ткань платья. Он бил ее несколько раз. А затем ушел» — Заткнитесь!! «Ада — бледная, как изумруд, выброшенный глупцом, плыла безмятежно, и осторожно поддержанная рекой, даже в смерти сияла она красотой…» — О боже мой… боже мой… проклятие… проклятие… — бормотал сквозь судорожные рыдания. Она обмякла в моих объятиях. Слезы текли из глаз, но разве сейчас нужны они? Разве они обладают воскрешающим даром и способны вдохнуть дух в опустевшую оболочку? Вернуть ее к жизни. За что? За что? Почему это было нужно? Сердце предвидит и страшится неумолимого приближения безумия. Оно разбито и в смятении ищет способ вернуть все назад. Но летит с поломанными крыльями, как предавший ангел, поверженный в бездну. Тьма окружает его, сдирает кожу и безжалостно, бесцеремонно красными нитками нацепляет на его плоть новую форму. Я долго лежал рядом с ней, не считая минут, часов или лет. Не уверен, что время шло. На земле осталась только ночь. Шептал тайные слова наперснице луне, светившей столь навязчиво и ясно, но без утешения, как будто раздражая мои нервы, распыляя воображение и чувства. Безмерная утрата. Пустой взгляд был устремлен куда-то в неизведанное, неизъяснимое, погребенное нечто, уже не цепляясь за остатки разумного, но неуклонно погружаясь в печаль — так стремительно темнеет небо под гнетом черных туч. Вороны кричали. Как все изменилось. Раньше такого ветра не было. Больше этой тишины не будет. ---------- Буря, трансформация огня Сгинь! Скройся с глаз! Вернись обратно в землю! Застыла кровь твоя, в костях нет мозга. Незряч твой взгляд, который ты не сводишь С меня… Сгинь, жуткий призрак! Прочь, обман! с) «Макбет» Черное солнце. Гноем и язвами кишат дома. Это средневековое черное солнце. Люди корчатся, умирают в муках. Алхимики ищут камень. Сизиф ищет камень. Монахи молятся. Рыцари гибнут в сражении или их пожирает чума. Полусгнившие нищие нещадно бьют себя плетями, восклицая о приближении небесной кары. Луч ослепительного света пронзает темные бойницы ада в поисках застрявшего впотьмах пленника, и рой демонов с шипениями уползает во глубину подземного хребта, где правит лед на самом нижнем этаже. Но в потухших глазах все выглядит невероятно бессмысленным. Пустым вздором, словно я уже говорил об этом. Я был сверхновой, отчаянием вспыхнувшей так ярко, что сиянием тем затмил бы всю галактику, но произошло быстрое выгорание. И я остыл. Место где должно быть сердце занято черной дырой. О, я помню твой взгляд, небо! Ты смотрело на меня с таким суровым пренебрежением, словно я низверг твоего царя. Тогда все в моей душе трепетало. И мир был другим — сошедшим с плоскости. Серое пальто, в которое нарядилась ты, ненастная осень, распахнулось передо мной — так эксгибиционист со сладострастным возбуждением распахивает черный плащ перед встречным людом, не способный ни чем другим выразить свою внутреннюю сущность. Мой дух был сражён. Стихии бушевали в душе, призывая бросаться животом на штыки винтовок. Кровь билась водопадом страсти и я купался в крови, как невинный младенец, родившийся заново. Пришедший в этот мир, непокорный его устоям, и потому испытавший со стороны его общества, приявшего сию мерзость за благостный источник дождя, враждебный прием — они уже давно привыкли жить без света, в суеверных сумерках справлять обряды, сжигать тех, кто отверг их непреложную заразу, олицетворяющую весь их гнилой век. Их ценности в дырявом кармане дорогого пиджака. Они забылись. Потеряли себя. И я их не виню… Я просто их ненавижу. Чем больше смотрю, тем сильнее наполняюсь отвращением к этому бедламу. Любовь — легкомысленная ведьма, летящая на метле, слала проклятия в мою сторону за то, что не сберег и убежал. Несчастье — всего-лишь миг удовольствия, рефреном повторяющее песню. Я не хотел жить, не хотел быть частью мира, который погиб. Мир казался перверсивным монстром, наполненным злом. Я и есть зло, ибо как еще оправдать свою жестокость? Отчаянием, что не дает покоя, насылая порчу? Тоской, давно растворившей душу? Печалью, смывающей остатки тепла? Конец света давно наступил. Чувствую себя на кладбище под проливным дождем среди десятков могильных крестов, с которых стекает грязь, и я один под небом пасмурным и серым. Слышу голос, который говорит: на самом деле могилы чисты, и единственная грязь на кладбище — это ты. Так и есть, я действительно попал на кладбище. Ветер яростно трепал волосы. Над пеленой туч посреди голых валунов, истершихся древних памятников и склепов, бескрылых поломанных статуй херувимов мрачно стояли деревья, чьи поникшие ветви жаждали прикоснуться к земле жесткими чашеобразными листьями магнолий. На невысоком зеленом холме покоился гроб. Крышка гроба откинулась, словно кто-то с мощным ударом отпер ее изнутри так, что старая трухлявая деревянная коробка затрещала и была готова вот-вот развалится на куски. Из гроба вышел мужчина. Он был вылитой моей копией — длинные волосы цвета ржавчины спутанные и взлохмаченные, непокорно спускались по плечам, серые губы, маслянистые дорожки на щеках, как от высохших слез. Мертвые тусклые глаза, окружённые тенями — пронзительные и совершенно бесстрастные — и мертвенно бледная кожа выделявшаяся в свете луны. Это искалеченное, напитанное формальдегидом тело, которым обычно накачивают трупы, чтобы после проведения хирургических операций провести над ним обряд похорон. Шея, плечи, живот и другие соединяющие части тела друг с другом были изуродованы как попало заделанными швами. Двойник неловко переваливался, словно ещё не освоившись в ходьбе, медленным шагом направился в мою сторону. Встал напротив. — Зачем ты восстал? — спросил я. — Ты знаешь зачем. — Это из-за нее… Как же любовь способна менять людей… Даже таким чудовищным образом. Он хладнокровно улыбнулся и вынул из кармана грязной куртки ржавый пыльный клинок, а затем провел лезвием по своему уже отмеченному широким рубцом горлу. Из раны брызнули отвратительные химические яды, которые остались как следы вмешательства патологоанатомов. После этого он провел клинком по моему горлу и захлестнула свежая кровь. Она била ему на лицо и окропляла кладбищенскую землю под нами, напитывая ее порочным эликсиром. Кто б мог подумать, что в жилах твоих столько крови, не о нем ли говорили: бескровный, как мертвец. — Теперь ты точно обескровлен, — сказал близнец. ---------- Песни орлеанского мертвеца Не слушай тех кто распускает слухи, будто орлеанский мертвец выковыривает непослушным деткам их чудесные глазки. Я делаю это не только с непослушными детьми… с) В чем сила мифа о надежде? Я стоял на краю отвесной скалы, наблюдая за тем, как у подножия вспенивается клокочущая темная жидкость, бросаясь на каменные выступы, словно в лихорадке, в приступе бешенства таранит и намеревается поглотить собою твердыню. Каков прекрасный вид с высоких меловых скал. Внушает трепет, дикое желание, чтобы разбиться здесь. А кто мне запретит? Кроме меня здесь никого. Стою один и думаю над тем, как я сорвусь и полечу сквозь туман как ворон! Вниз… К небесам взлететь, чтобы снова упасть? И вода поглотит мое бренное тело, будет достойным мне склепом. Еще один самоубийца, выскажется кто-то с осуждением, словно безжалостный судья, вынося свой злосчастный приговор за рюмкой спиртного и тарелки с супом. Что-же, в таком случае хоть помяните меня, грешного отступника, что при жизни не следовал божественным законам и отверг их, предпочитая им безрадостный глоток свободы. Но вместо этого плененный собственной яростью, губительной для того сердца, что ее носит, и которая незамедлительно обрушится на любого, кто предстанет перед моим проклятым Создателем сумрачным взором… В пасмурном небе парил ястреб. Овеваемый морским бризом, я закрыл глаза и представил, как он учит меня расправлять крылья и охотиться на пылевых мышей. Мы оба были хищниками. И я хотел быть рядом с ним — нет никого роднее и ближе мне той птицы, гордо парящей в небесной синеве, чьи перья ласкал сподручный ей ветер. Я представил, как мы нашли себе идеальную жертву и наши острые клювы вонзались в ее мягкую, сочную плоть — оно находилось в наших страстных любовных объятиях. Я чувствовал кровь, рвущуюся из глубоких ран горячими гейзерами; свобода струилась по моим губам и не было радости большей на свете. Единство движений. И мы пили кровь, хрустели хрупкие кости, и умирающий человек во мне стонал, а где-то вдалеке на все это бесчинство и разгул молча глядела звезда, потухшая в моих серых отражавших пустынность глазах… Так была окончена картина под номером «два». Моя дорогая, я стал бы твоим навсегда, но как камень привязан навечно к земле. Будь проклят тот день, когда ступил на нее. Нет! Тот день совершенен! Я встретил Аделаиду. И в ужасе вспоминаю о том дне… всего лишь жалкая минута в кармане вселенского духа времени. Беспросветный мрак во мне теперь, и я в нем, словно тень смущенная. Это напоминает мне пустоту, которая еще была до сотворения мира. Тьма над могильной бездной. Лес запустения, которому я принадлежу и в котором не имею себе места. Я слишком часто разбрасывался своим внутренним светом, но не понимал, как он ценен и теперь утратил его вовек. Он остался во мне лишь, как привкус памяти, тревожащий вечно кровоточащие раны. Земля эта больше не взрастит плодов. На ней не появятся розовые цветы, а старые, увядшие превратятся в сухие, пустынные колючки. Прекрасное море — завораживающее в своем природном мятеже, отчего ты так неспокойно? Отчего ты так трагичен, ветер? Поведай мне тайну и дай умереть в твоих объятиях. Не оставь меня одного в моем безумии. Продолжай море свирепствовать и в стихийном буйстве подари спокойствие моему сердцу. Расскажи истину глубины, чтобы я подобно водолазу спустился на дно души своей и увидел того червя, что гложет и снедает ее по кусочкам. Я и это море — мы едины с ним в переживаниях… Ну вот, теперь и дождь полил. Ты тоже здесь, мой милый друг, утешаешь эти голые скалы, на которых не растут цветы, и даже трава отказывается водиться с ними, хотя бы они и не были виновны в своей природной сути. Просто так выпал жребий… Я бросил взгляд на землю и увидел далеко внизу из-за горизонта выныривали силуэты человеческих тел. Их лица были неподвижные рыбьи хари, а спины, как пережиток эволюции, украшали уродливые плавники. — Скорей к реке! К реке! — вопила главная из тварей, которая подобно неистовому проповеднику подгоняла всех остальных невидимым словесным кнутом. — К реке! Скорей! Они бежали вслед за ней, как будто кожу их съедала моль. — Быстрей! Быстрей! Другие не умели говорить, у них отсутствовали рты, они стонали, оглашая побережье своим диким и не утихающим мычанием. Подземный народец. Воздух сотрясало хлюпанье кровавых ног по земле. Кожа слазила с их тел, обнажая истекающие кровью мышцы, подернутые нитеобразной схемой синих вен. Один из них споткнулся, с горки полетел. Упал и больше не вставал. Исчез в бесформенном соку из красных тел. Их было больше тысячи и продолжали пребывать с холма. Каким чудовищным казался их забег? Они стремглав скакали наперегонки. Топтали друг друга, ломали руки, ребра, хребты и ноги, чтобы добраться до заветной цели. К воде. — Скорей! Скорее! Этот несчастливый багровый бесполый сброд вылился в чистое море, желая с ним соприкоснуться, быть им поглощенным. Но встретил сопротивление со стороны последнего. Клокочущая морская пена, набирая силу, с неистовой яростью отбросила их обратно к берегу и они, визжащие, стонущие калеки остались лежать на песке, перевернутые как мокрицы. Сивиллический гнозис открыл мне фабулу всех этих безмозглых мелких созданий, сумбурно копошащихся в воде, их имитацию отношений. Тогда я понял, что не у них мне дано узнать путь к затонувшему царству Атлантиды. Этому кровавому потопу не суждено было переступить черту. Он заражал собою море, и оно в болезненном приступе, сокращая грудь высокими белоснежно-пенистыми волнами, словно в лихорадке изрыгало его обратно на сушу. Земля тряслась, не признавая на себе того постыдного кроваво-красного комка, который растекся по ней желейными сгустками. Безмолвствуя взирало небо, радуясь, что далеко, и не ему на веки выпала тяжкая доля носить на себе проклятое родовое пятно. Их так много и они так одиноки — бездумное скопление вшей, беспечно барахтающихся в воздухе, недоуменных и испуганных, с горящими от возбуждения большими немыми глазами. *** Вот холодное небо провожает взглядом путника. Холодный воздух серой шалью окутывает продрогшие худосочные плечи. Холодно-жестоко-прекрасные дома, окружающие пространство. Холодно небесное озерцо, раскинутое по краям мазутно-синего цвета с беспечным куском облака по-середине, словно оторванным от клокочущей и пышной бороды вечно неуемного Зевса. Над вечно испорченным городом цвета пепла, который чего-то просит, но я не могу ему дать. Не в силах остановить кровопролитие, которое идет у меня изнутри, от сердца. Оно жаждет его как искупления. Истребляй, шепчет пророк, и населяй новой жизнь — и так по кругу, бесконечно. Живи и смейся, но смех твой будет притворным. Холодно, посмотри вокруг, холодно! Я обхватываю себя руками. Нигде нет жизни. Деревья расправили ветки и сбросили последний отряд желтых птенцов, цветы завяли, где-то плачет ребенок. Небо все еще синее и глубинной своею выпуклостью пугает меня. Проклятие матери моей, Цереры, буйством и жестоким нравом наделившей меня от рождения этой чувствительной способностью улавливать движения вокруг и восторгаться тем, что меня в невыносимой муке убивает. О, коварная Цирцея! Преврати меня в свинью, чтобы я мог забыться и быть счастливым! Но не быть вообще. Наверное, и тогда я не пожелал бы мириться и продолжал созерцать глазами узника красоту обреченного мира. Остатки разлагающегося еще живого тела — в них есть что-то прекрасное, возможно от былой цветущей наготы. Нарывы на распухшем животе, обгладывающие щеки, лоб и губы. Они так интригуют, ты словно заглянул в собственное будущее и обозреваешь себя со стороны. Туман гнетет. О, Линкей дальнозоркий! Укажешь путь и мы пойдем вместе. Где хоровод звезд встречает одиноких путников у последней черты с распростертыми лучами сияющей безумным блеском луны. Бледной. И тоже холодной. Холод единственное, что реально, и он оживляет, приводит в чувство, заставляет говорить. Я буду петь, пока не вытошнит из горла все скабрезности и шутки родник и ледяные уста не сомкнутся, исторгнув грубость возвеличенную в бессчетных чудесах, в хриплой и избитой ноте. Люди — зеленые мухи, попавшие в липкий плен меда, который пахнет дерьмом. Когда-то моя жизнь кому-то принадлежала. Кто-то претендовал на нее права. И кто-то присутствовал со мною рядом. Наблюдал, как ангел. Но теперь… В последнее время я часто слышу крики ворон. Может быть, потому что рядом фермы, а может быть они только у меня в голове? И я в темном тумане, наряженный в саван и больничные простыни, иду. Слышу крики ворон. Они совсем рядом. И когда я прошу подать мне немного света, когда я думаю, что здесь устрою себе привал, чтобы отдохнуть, они спускаются с небес и дико начинают кричать — они рвут мой разум на части. Иду по тротуару, бросая мимолетные взгляды на окна. Солнце кровоточит закатными лучами и светит мне вслед. Я умер. И моя кровь давно свернулась как змей, прячущийся от солнца на скальном камне. Кажется, я всегда был мертв. Не получается прикинуться ящерицей и сбросить кожу, чтобы забыть себя настоящего. Сердце окольцовано тьмой и холодом, словно в ванне с утопленником. Ничего не чувствую кроме ненависти. Она бы рассталась с этим недостойным куском мяса и материализовалась во что-то более благородное, чем то, что можно наблюдать сейчас. Она молится и взывает ко злу, которое созерцает, с шипящей злобой глядит из утробы на тупорылых ужасных созданий — им несть числа и они продолжают расти в своей ненасытной черной массе, требуя больше крови, как будто им мало того, что итак вытекает из ран великана. Зрелища достойны! Зрелища достойны! Мохнатые волосатые садистически настроенные первобытные гориллы, живущие моральными принципами себялюбия и не пожелай зла врагу, пожелай ему вечного огня, чтобы ему было теплее. А потом оно очень долго и громко кричало, пока голос не покинул его вместе с надеждой. И оно осталось в абсолютной тишине… Городские верно подумали, что то был крик волка или какого другого лесного создания, обезумевшего от своих диких странствий. Слышишь вопли и плач матерей, скорбящих о детях, которые отправились послушать жалобные рыдания и песни хриплой вороны? В моей голове эта ворона безжалостно с яростью присущей кровожадной акуле вгрызается в печень Прометею за то, что тот по глупости своей был расточителен и добр к тем, кто с этим добром предпочитает не иметь дела, извергает в него свою горячую белую жидкость, а затем, удовлетворившись, надменно плюет в его сторону и отпускает. Вот бесцветное порванное в клочья знамя в сгустках пыли, словно кто-то потоптался на нем грязными сапогами, мрачно реет высоко в небе. Знамя у которого нет иного назначения кроме как поносить милость, воспевать хаос, возвеличивать абсурд и, насмешничая, хулить отродье, надменно зовущее себя человеком. В тот момент, пока ты жрешь грязь и утопаешь в лужах, кто-то пишет тебе о том, что солнце взойдет для тебя и будет светить — но для тебя светящее солнце не столь приятно, ибо с ветром грязь засохнет на твоей огрубевшей коже и превратится в робу. Я не мумия, но перебинтован шрамами и источаю запах смерти, как тюльпан, вросший посреди черной земли, который треплет жестокий ветер. И не пою, и не дышу больше воздухом, а лучи солнца противны мне. Я сух и слышу голоса умерших в земле, они кричат и треплется мой сухой стебель, и когда люди смотрят — думают, это всего-лишь ветер… когда на самом деле ветра нет. Я нахожу дьявольское удовольствие препарировать светлую любовь, которой вы так исступленно поклоняетесь и жестоко пытаете за нее других. Раскрывать ее злачные тайны и вываливать их как кишки наружу. Сдирать нежную шкуру сусальной нравственности и находить под ней давно протухший кусок вяленой добродетели. Обличать ту, что теперь играет на сцене и продается в грязных притонах. Где еще мне сознаться в грехах? Кто услышит меня кроме моих собственных ушей? Я молил Создателя быть со мною рядом и показать путь истины, напитать влагой мудрости высушенное страданиями сердце. Милосердием разрушить злые чары. Положить конец этому макабрическому театру лицедейства и заискивающих ласок. Однако как же мне больно сознавать, что я прыгаю на сцене вместе с остальными — скачу от одного акта к другому точно вшивая макака в период брачных игр! Искал спасения в восточном провозвестнике. Нашел пустой сундук, когда открыл его, я выпустил наружу время и раскаялся в совершенной ошибке. Искал книгу мертвых, утратив жизнь с ее непредсказуемой суетой. Нашел ключ к вратам Аменти, но потерял карту и ветер, наславший песчаный буран, при лунном свете в заброшенных развалинах храма демоном наградил меня знаниями, лишив остатков сознания. Несколько миль я нес верблюда на своем горбу. Искал забвения чувств в земной пыли, покоя в разуме мечтал найти, и в поисках был неистов, как ураган. Я нашел смысл в страданиях, но быстро потерял к ним аппетит. Искал истину и утратил последние шансы соединиться с нею. Нашел Любовь, сидящей у окна, одинокой и никому не нужной, обратился к ней, но вместе с нею потерял себя. Навечно… О, эта музыка в моих ушах, гудит и не перестает, как плач орлицы не нашедшей своих птенцов в гнезде, ибо тот кто их похитил видимо желает, чтобы все страдали как он. Пой же мне ветер, пой сонату скорби, какой чудесный апокалиптический звук — он сердце не обманет. Он дразнит его тем, чего сердце не способно постичь, точно шаманское пение в полночной горной пустоши. Там только горе, туда спешу как волк, почуявший кровавую свежую рану. Отправляюсь в город. *** Хочешь доброты? Немедленно отринь эти сумасбродные мысли! Вот они — аскеты, саманы, брахманы, монахи и прочие ищущие духовных утех, которые достигают спокойствия и безмятежности в одиночестве — всезнающие мудрецы! С одним таким однажды мне довелось свести знакомство. Я был в лесах Индии в хижине отшельника монаха, служившего лодочником. Он переправлял всех путников на другой берег, но прежде почтенно предлагал каждому заночевать в его скромной обители. С любезностью я согласился принять ночлег. Ближе к ночи, когда монах тихо стоял у очага, в блаженном безмолвии разжигая огонь, я затеял с ним разговор на вечно беспокойные темы. Он уселся на топчане подле меня, скрестив ноги, и говорил медленно, вдумчиво, оглашая ветхие стены великим секретом. Он кончил говорить и легкая улыбка всезнающего мудреца, сиявшая на его лице, как полуденное солнце, не сходила с потрескавшихся иссохших губ. Я дал ему в морду и в это же мгновение он бросился на меня точно сдерживаемый веками незримым железным обручем и теперь наконец-то освобожденный. Заверещал как доисторическая ящерица-птеродактиль. «Просветленный» нанес мне ответный удар, да так, что искры посыпались из моих глаз, а рот исторг из себя сырые комки крови, забрызгивая боковую стену кельи и топчан. На этом он не угомонился, монах врезал мне с ноги прямо под сердце и я упал, смиряя пыл и умирая от невыносимой боли. Он ногу над моим лицом занес, я думал, что уже пропал, но вовремя перевернулся на бок. Я переломал ему все пальцы на руках, слушая безумные вопли страждущего. Он разбил мне нос. Я откусил ему кусочек мочки уха, оставил его без последних трех зубов. Он выдрал у меня любимый клок волос. И отпечатал здоровенный круг под глазом. Распухло веко, словно от проказы. Теперь для видения мне был доступен только левый глаз. Какой же сильный тот монах, подумал я в секунды передышки, пока душил его, а он тянулся к кочерге. Он знатно саданул меня тогда в плечо. Мы вместе повалились на пол. И так лежали, задыхаясь, где-то минуты две. Затем продолжили сражение в воздухе. Вы думаете, я все это выдумал? Спросите у того монаха, как в Индию прибудете. Он непременно вам поведует об этом. И без прикрас. Монахи честный ведь народ. А мой монах тем паче не солжет. С улыбкою он будет шепелявить без зубов. Только не верьте, что победу одержал он. Ты так долго пребывал в заблуждении собственного разума. Проснулся, наконец! Или остаешься в потоке бестолкового искусства, которым балуешь свое тело и развлекаешь свой отупевший от скуки мозг. Гнилой фрукт на перезревшем дереве! Ты же ничему не научился и ни к чему не пришел, но ослепил себя неведением, ибо страшишься знать правды. Правды всесокрушающей и беспощадной, что растрясла бы твой ветреный ум. И показательно, что все твои деяния отнюдь были лишены не только смысла, но и радости. Я бы дал им в морду всем, только чтобы пробудить в них чувства; увидеть, как наружу рвется зверь и с безумным инфернальным криком — оно живо! Оно живо! — на трансформацию их посмотреть. Каков он — монстр их? Да, есть просветления иного рода, я убедился в этом на собственном опыте. Со временем я научился находить мазки Венеры в последних гнусностях и безобразиях природы, в которых ранее бы не посмел принять участия даже в самом опьяненном состоянии рассудка. Но таково наше естество: мы ищем, постигаем, желаем большего и теряем все, чтобы вновь броситься на поиски. Однако истина, — какая бы она ни была, — все же есть и в крупице безумства, которое мы совершаем, ибо как иначе объяснить наше неуемное стремление погибать от того, что делает нас такими слабыми и ничтожными? Помню в скитаниях забрел в публичный дом — не знаю, что искал, но не мог больше смотреть, видеть ее перед глазами. Образ, который не растворялся в потоке хмурых дней, с которым я не расставался и поверженный полз по земле, раздирая глаза в кровь, чтобы не видеть ее. Лишь бы больше не думать о ней. Запах лилий увядших во мне чувства пробудил к тебе. Еще сильнее чем прежде — во сто крат. Я пальцами зарывался в недобрую почву, ногтями в клочья раздирал плоть земли, пытаясь дотянуться до изгибов нежных твоих рук. До твоих волос. Почувствовать, как бьется твоя грудь в моих ладонях. Как сердце скачет птичкой милой. И голос твой ласкающий мне слух. Жар твоих губ прекрасных и кроваво-красных. Я обессиленный от горя плачу и стону, примкнув лицом к земле, по-прежнему сжимая в руках черный комок. Шумит кровь в ушах. Туман в глазах. И я в безумие вновь срываюсь с колеса, бегу на звук — твой плач стучит в моих висках. Мой милый друг — ты моя душа. Вернись ко мне скорей… но тишина… В роскошном доме меня встретила королева порока — молоденькая черноволосая жрица, надменная девушка двадцати трех лет, которая в столь юном возрасте в совершенстве овладела искусством разврата. Извлечения квинтэссенции — экстракта наивысшего наслаждения, — из тех приземленных плотских утех и горячих телесных наслаждений, которые перерастали в несказанные пределы помутняющего рассудок блаженства. Они были далекими от пресловутой и сентиментальной добродетели. Улыбающиеся губы жрицы, точно спелые виноградинки, пылали алым цветом на смуглом лице. — Почему ты не приходил раньше? — шептала она, покрывая мое лицо россыпью звездных поцелуев. — Со мной ты забудешь ее. — Но я мертвец… — С мертвецами у меня еще не было. Соблазнительная Ламия, истомленная как кошка, надушенная восточными сладкими ароматами духов, будто в тумане обхватила ногами мою костлявую талию. Страстно вцепилась как спрут, обвив руками мою шею. Я опьяненный, вкусив напиток сомы, как будто сквозь призму видел как ее упругое гибкое тело, прижатое ко мне, по-змеиному двигалось неторопливо в такт с моими несмелыми движениями, и нечистый поток напрочь снес мой разум. Словно в тело вселился Вакх. Невероятной казалась эта ледяная связь — ее блестевшие изумрудом глаза, блуждавшие по мне, страстные алые губы, выжигающие печати на дрожащей бледной коже — она сковывала меня и одновременно дарила вялому телу непостижимый заряд, а покойной душе насылала бурю безумия, разбивала легкие и крошила мозг. Я хотел забыться. В пламенном чаду дразнящих и ласкающих объятий, обманчивых и слепых, раствориться в печали своей во тьме и исторгнуть потоки горестных слез. Я упал обессиленный на кровать, изможденный, пораженный духовной слабостью, испытывая муку, раздирающую сердце, словно совершил непростительный грех. Она ленивым плавным движением улеглась рядом, как кошка положив свою маленькую ладошку мне на вздымающуюся грудь. На миг мне почудилось, что у меня остановилось сердце, дыхание прекратилось. — Мой дорогой Тейт, ты должен понять, что в этом мире нет ничего важнее удовольствий. Им мы и прислуживаем, — произнесла гордая Ламия, томно вздыхая. Ее голос с трудом проталкивался как будто сквозь толщу воды. Я продолжал падать в бездну и не видел ничего кроме ее ехидного лица, окутанного густым ледяным мраком. Только ее голос доносился в этой пустоте и казалось мне уже не выбраться к свету. — Ты можешь не любить меня так, как ее… Это все-равно не помешает нашим священным играм… Она учила меня mors amandi. И это была другая любовь. Amor carnal. Я с покорностью прислуживал телесным нуждам, как преданный ученик, отдаваясь ей до последней капли пота. Никогда ещё я не испытывал боли и наслаждений в том беспорядочном единстве какой охватывал меня в тот неприлично-сладостный момент, растекающийся по телу экстатическими волнами стихийного волшебства. Он поднимал меня к вершинам небес, где я видел толпы нагих и сияющих херувимов с белоснежными крыльями и бледно-розовыми задницами, стыдливо прикрывающих свою естественную наготу и смущенно хихикающие, словно совершившие проказу дети. Он опускал меня в ад, в кромешную пропасть с ее чернильными рабами, все лица которых как один являлись копией моего… Страх сковал меня. «Любовь» с презрением улыбалась моему горю и я, разочаровавшись в ней, отверг ее, признав в ней проклятие. Спустя пару недель я покинул Ламию, оставив о себе лишь памятный след той мистической властной ночи — но тот огонь, который воцарился между нами, если бы продолжал гореть, сжег бы нас обоих дотла, и от наших страстных больных сердец не осталось бы ничего кроме пепла… *** Я в урне храню прах милосердия в тщетной надежде, что когда-нибудь оно воскреснет во мне и спасет мою душу. Когда я мучился похмельем и искал вина, открывая свою грудь для других нечистых игр, коими полнился весь город и жил целый мир, я наступил на пятку времени и совсем не заметил, как уже постарел и превратился в нищего полумертвого странника с почерневшими как ночь глазами. На безлюдной дороге возник неясный силуэт, выплывший, словно из густой галлюциногенной дымки солнечного тумана. То был угрюмый и худой сюрреалист. — У тебя есть слова, которых не хватает мне, чтобы окончить книгу, — в гневе сказал он. — Дай мне эти слова! — Глупый сюрреалист, — сказал я, заплетающимся языком. — У меня нет того, что тебе нужно. Ищи в другом месте. — Земля свидетель, ты лжешь! — воскликнул он в негодовании. — Волк! Твой мешок наполнен лунными маками, которыми ты усыпляешь несчастных детей и уводишь их в лес, где на глазах у совы изгаляешься и пожираешь маленькие невинные трупики. Мудрое небо! Твой водоем наполняется горем каждый раз, когда на земле происходят ужасные вещи. Слова эти нужны, чтобы уличать таких как ты! Слова эти нужны, чтобы наставлять людей и отвращать их от гнусностей их развращенной воли! Сердца их наполнять душистой влагой небесного океана. — В тебе нет ни грамма мудрости. И слова-могущества для тебя не доступны, а твои, ограниченные пределами, пусты и бесполезны, также как это небо, чей водоем давно иссох! Тебе даже не хватает слов, чтобы передать их людям, а получив их — сумеешь ли ты достойно донести истину того явления, о котором так напыщенно мне свидетельствуешь? Никто тебя не поймет, а твоему скудоумию лишь посочувствуют. Иди и налей себе вина, вульгарный пустослов. Рассказывай о заплывших жиром облаках кому-нибудь другому, о лодке бороздящей просторы мыслей в поисках затонувшей древней расы. Исследуй руины сознания, откапывай в них по крупицам тайные слова, как ярый антрополог, чтобы потом применить их в своей дурацкой книжке, которую за глянцевую обложку будут боготворить всякие дурни. А меня оставь в покое. — Как же ты жалок! Не могу только одного понять — но это и непостижимо, — почему по воле Создателя ты сумел заполучить такой бриллиант и сейчас владеешь сокровищем, о котором даже не подозреваешь. Неужели тебе даже не интересно? — А что толку, если в нем нет лекарства от моей хандры? — Алхимик, знающий формулу, но не желающий ее применять. Почему ты не хочешь отдать мне эти слова? — Потому что я тебя вижу. — Не понимаю. — И в этом твоя главная проблема. — Мерзавец! Эгоистичный высокомерный мерзавец! Он бросился с рычанием и начал рвать на моей голове волосы. Бил меня по лицу ладонями и тряс за плечи. Мы долго боролись, барахтались в пыли, пока сюрреалист случайным образом своим большим лбом не налетел на торчавший из скалы острый камень. Пробитая рана тут же принялась извергать из себя вещество, постоянно менявшее цвет, как будто не знало на каком остановиться — сначала фиолетовый, затем ярко-зеленый под цвет французского ликера Шартрез (я попробовал слизать его со лба), через секунду что-то тускло сине-голубое, кроваво-красное похожее на египетское море. Он лежал на траве, в бреду восторженно бормоча какие-то слова, словно молитвы Богу: — Это дождь из света… Пусть он в душе взорвется и оросит ее, словно приближением утра… нет, нет, второе рождение… Должен быть свет, но я его не вижу… неужели обман? Великий развод мира… нет, кажется, что-то вижу… туман? А за ним… Солнце! Я вижу Солнце! Ослепительное и теплое. И луга. Смерти нет! — кричал он исступленно. — Если ты слышишь меня, убийца, смерти нет! Смерти нет! — Ты все еще жив, идиот. — Нет! — восторг его сменился подлинным разочарованием. — Нет! Лжец! Ты лжешь! — Твои глаза открыты. Я вижу то же, что и ты. Праведный пыл его куда-то подевался. — Нет, — прошептал он с такой обреченностью, какую мне не доводилось еще видеть ни в одном человеческом лице. — Не может быть… Его разбитый левый глаз, опечаленный, заплывший кровью, помутился. — Глупец, покойся с миром. Я со всей силой опустил булыжник ему на лицо, раскалывая череп как орех. Глухой хруст. И он замолк. Уже навечно. Кровь сюрреалиста, бурная и живая, перестала менять свой цвет. Остановилась на пепельно-сером, потускнела, превратилась в грязь. Непосвященный пилигрим. Покой вечный подай ему, Господи, и свет вечный ему да сияет. Да упокоится с миром… Аминь. *** Все дни и ночи напролет я проводил в кабаках и других увеселительных заведениях. Но на пирах всегда был угрюм и молчалив, рука тянулась к новой чарке. Лишь в душе я смертельно смеялся над тем несчастным, которого загубила жизнь — тем молодым поэтом, что требовал у меня какие-то слова. Но я не понимал, что все это время слепым был не он — а я. Мой взор был направлен не в ту сторону. И не там я искал заветную истину, от которой бежал и скрывался и которую считал причиной всех моих бед. Романтический город Париж потрясла жестокая кровавая трагедия, о которой еще писали все столичные газеты. Ритуальное убийство, совершенное вблизи города, в одной маленькой деревеньке, четырех грудных детей. Их руки были связаны веревками, тела исполосованы багровыми рубцами. Убийцей объявили Призрака и я немедленно отправился туда. Париж встретил меня не самым теплым приемом. Весь день моросил дождь. В одной из многочисленных тесных улочек, залитых грязью, я искал спасения в кафешке Лафонтена. Дюпон любил объяснения сопровождать бурными жестикуляциями, как будто это облегчало пониманию его мыслей. Я ненавидел его за это. Мне всегда хотелось засунуть его руки в его большой отвисший грязный вонючий морщинистый зад — посмотрел бы я тогда, как он объяснит мне, что ему необходима помощь. — А потом он умер! — закончил Дюпон, с шумом опуская стакан на стол. — И что с ним было дальше? — спросил Конде. — То есть, как дальше? — Ну, что с ним произошло потом? — попробовал пояснить Конде. — Он умер! Не было никакого «потом»! Все, конец! — Как конец? Должно быть продолжение! — пылко возразил юноша. — В реальности таких продолжений я не встречал, — усмехнулся Фронсак, набивая трубку свежим табаком. — Еще вина, пожалуйста, — попросил я, прерывая их. Подбежал официант и быстро налил в чашку. — Раньше я жил в центральной части Европы, — начал рассказывать Фронсак, выдыхая клубы дыма, которые скрыли его старое усатое лицо. — Мои родители в виду некоторых осложнений были вынуждены бежать из Франции в приютившую нас Германию. Я вырос в Берлине. Помнится, в один не столь уже прекрасный вечер у меня выдалось пару свободных минут от работы, которые я хотел посвятить нуждающимся, что жили на краю города в бедных кварталах. Меня избил и обокрал араб Алеф Синк Хар. Я отправился в полицию, оттуда в суд где в пылу негодования заявил о преступлении, несдержанно выражаясь в словах. Судья, любезно выслушав меня, после того как я окончил посадил меня в тюрьму на несколько лет за бестактное отношение к приезжему из дальнего Востока. После того мне было положено оплатить штраф в размере пяти тысяч золотых за разные синонимичные упоминания уважаемого мавританского гражданина. — Да, — протянул изрядно выпивший Конде, — нравы у общества совсем не те, что были прежде. — Позвольте-ка, — перебил его Фронсак с долей возмущения, — что вы хотите этим сказать? — видимо он расценил его слова как упрек на его историю. — Вовсе ничего дурного, — оправдывался Конде. — Все меняется, — вздыхая, сообщил Дюпон. — Интересы, законы, нравы. Такова цена прогресса и капризы времени. А без этого было бы вечное однообразие… Вы слышали, господа, последние новости? Этот жестокий убийца, которого все именуют Призраком, снова нанес удар — и какой! — убил нескольких невинных детей. — Иногда мне кажется, что тут замешано нечто большее чем обыкновенные прихоти больного маньяка, — высказал свое соображение Фронсак. — Что, например? — спросил Дюпон. — Эти ритуальные убийства, жертвоприношения… все это выглядит как некий заговор. — Заговор против кого? — Я бы сказал, чей заговор — правительства. Этих представителей элитного меньшинства, для которых людская жизнь стоит того, чтобы сыграть ей в карты. Посудите сами, друзья, если бы этот Призрак был действительно всеобщей угрозой, оставался бы он в таком случае на свободе столь долгий срок? Если же он, конечно, и в самом деле не призрак. Выдумка, пустая иллюзия, созданная аристократами для прикрытия их дурных и бесчеловечных игр. — Розенкрейцеры, — ответил Дюпон с тоном эксперта. — Все странное связано с ними. Они говорили о чем угодно и столь быстро, но еще быстрее поглощали блюда, богато украшавшие наш стол. Пили вино и никогда не касались серьезных тем, словно обходили их стороной. — Меня волнует другое, не общество в целом, — сказал Конде. — Задайтесь вопросом, господа, что такое зло и возможно ли его пощупать? — Что вы имеете в виду, Конде? — спросил его Дюпон с заметным интересом, когда к столу принесли серебряное блюдо с жаренным цыпленком. — Я хочу сказать вот что. Возьмем, к примеру, конкретную личность и его мысли. Где та грань, за которой мысли человека перестают быть просто его мыслями и перерастают в настоящее злодейство? Когда это можно назвать злом, а не просто размышлениями о чем-то отвлеченном? Или же все начинается с действия? Но не может же оно внезапно выливаться во что-то действительно серьезное и ужасное. — А оно и никогда не происходит внезапно. Вы представляете зло чем-то персонализированным? Наделяете его самостоятельным существованием, так? Но зло не может жить само по себе. Ему нужен субъект, на который оно могло бы воздействовать. — Человек прародитель зла, — наконец за весь вечер нарушил я обет молчания. — Ему мы обязаны появлением тому феномену, о котором вы сейчас говорите. Не будь человека, зла бы не существовало — ему бы просто не было смысла здесь появляться. Все внезапно замолчали, словно задумались. Шумела компания за дальним столиком. Официанты разливали напитки по бокалам, гремели вилки, тарелки и другая посуда, играла музыка, кто-то жаловался на проклятый дождь, который лил вот уже третьи сутки. — Даже сейчас, господа, нас с вами окружает зло, — сказал я, вновь прерывая затянувшееся молчание. — Вы так считаете? — спросил Дюпон и все кто сидел за столом дружно рассмеялись. — А разве вы не ощущаете дискомфорта? — спросил я. — Не чувствуете дуновение сквозняка на шее, словно прикосновение духа? Ставлю все что у меня есть на то, что не найдется в этом заведении хотя бы парочки невинных чистых душ, у которых не было бы спрятано за пазухом кучки дурно пахнущих мыслей. Из кабака Лафонтена я выбрался в одиннадцатом часу. На улице уже стемнело. Стоял холод. Звезды тревожно мерцали на небосводе, едва пробиваясь сквозь темно-серые заслоны туч. За мной из заведения старого француза вразвалочку и в нетрезвом виде выбрался дерзкий юноша в кожаных одеждах, по видимому представитель «бунтарской» знати, какими они себя обычно мнят. Давно потерявший зрение от ощущения превосходства, самодовольный и напыщенный — в общем-то, как и подобает такому человеку. Он подошел к одной девушке и сказал, что хотел бы с ней выпить. Она, представляя в данный момент его состояние, вежливо отказалась, но он был настойчив и взял ее за руку, желая сопроводить туда куда велели его шатающиеся ноги и едва живой, горящий разгулом, разум. Она попробовала высвободиться, только он усилил хватку. Я подошел к ним. — А ты кто? — огрызнулся он, отпуская девушку, чтобы заняться мной. Она быстро убежала. — Я зеркало, — сказал я и вывернул его руку за спину. Рука смачно хрустнула. Он завизжал, как свинка, пытаясь вернуть управление над своим отчужденным телом. Но я крепко держал его и давил сильнее на запястье, выкручивая наизнанку кисть, что без сомнений доставляло ему несказанные страдания. Даже несмотря на то, что он был пьян. Его рот изрыгал из себя потоки зловонной рвоты. Тут я заметил, как что-то, сверкнув, капнуло с его лица на землю. То была слезинка. — Прошу-у-у! Не надо!! — кричал он, захлебываясь тошнотой. — Неужто в тебе говорит совесть? — усмехнулся я. — Да! Да! О Господи, пожалуйста!! — Что? Ты призываешь имя Бога? Ты думаешь, Он слышит таких как ты? — произнес я. — Нет, в тебе говорит не совесть. Это — боль. Лишь только боль, ибо ты, зверь — самый низший из всех существ. Даже свинья имеет больше привилегий к милости, чем ты. В одном доме зажглось окошко, и за прямоугольным стеклом я увидел белый овал лица, который ореолом окружали солнечные кудри. Ему было лет восемь. Он сидел у подоконника со сложенными ручками, одетый в белоснежно-белую пижаму и выглядел как херувим на рождество. Смотрел на нас, омытых блевотиной, как мы боролись друг с другом непонятно за что. Выражение его лица оставалось для меня загадкой. Парень продолжал надрывно кричать на всю улицу, пока не потерял сознания. Мне пришлось оттащить его в темный переулок. Там он и пришел в себя. — Как тебя звали? — спросил я. — Почему звали? — испугано встрепенулся он. — Потому что скоро ты умрешь. — Н-не надо, пожалуйста, — заикаясь, слезно взмолился он. — Так как тебя звали? — Д-далтон. — Тише, Далтон, тише. Успокойся. Сейчас мы с тобой поиграем в игру «Попади в меня ножом». — Что?! — Уворачивайся! — дико закричал я и замахиваясь нацелил нож ему в грудь. Он в панике дернулся, и лезвие вонзилось в плечевой сустав. Далтон заорал. Кровь заструилась из горячей раны. Я выдернул нож и снова повторил. — Уворачивайся! У него не было никаких шансов выйти из этой игры победителем, ибо Далтон был пригвожден к земле. И я всаживал нож в разные участки его немощного тела. Он беспомощно извивался, пытался уворачиваться, но лезвие всегда находило свою цель и он, истекая кровью, корчился, извивался на асфальте, умоляя меня прекратить эту садистскую игру. — Уворачивайся! — Нет… пожалуйста… хватит… — Уворачивайся! — … пожалуйста… — Уворачивайся! — … прошу… нет… — Уворачивайся! Все его израненное, бурлящее и кровоточащее тело дрожало от боли и страха… и сожаления за то, кем он был для этого мира. Только сейчас он осознал это, но уже не мог ничего поделать. И горько рыдал, скулил, всхлипывал, сотрясал криками пустынный темный переулок, когда нож врезался в его плоть. Он каялся в своих грехах, пропуская через кожу очистительный благодатный поток, который делал его свободным, измученным, но легким, как пушинка. Он перестал плакать и кричать. Лезвие избороздило глубокими рубцами, кровавыми желобами все его молодое привлекательное лицо так, что оно уже не походило на человеческое и вообще не поддавалось распознаванию. Я не останавливал себя, уста окаменели. И в ужасе увидел, словно был незримым свидетелем кровавой сцены, тень со стены сошла, и будто по чьей-то злой воле обратилось в моего причудливого близнеца. Он резал тело юноши еще яростнее, чем я. Вспорол ему брюхо, как пузатую тыкву, заправским ножом, и оно поманило близнеца соблазнительными кишками. Он быстро расстегнул ширинку, приспустил штаны и просунул в кровавую влажную дырку свой орган наслаждения. Пружины будто слетели с часового механизма времени, и оно невероятно стало убыстряться. Близнец, лишая девственности извергающую кровь яму, ускорялся, как волчок, вертелся и постанывал, и тело свое тоже протыкал ножом. Кровь водопадом била из него, как гидравлический насос. Наконец он кончил. И с тела слез. Отряхнулся. — Сейчас я тебе кое-что покажу, — сказал он мне и мы покинули тот злосчастный переулок. *** Мы переместились в отель под названием церковь. Здесь, как известно, живут боги. Каждый в зависимости от статуса и почета занимает свой достойный его номер. Смотрите, святой отец собирается исповедать юного грешника. Этот щуплый мальчик бледен и выглядит таким напуганным, как будто его привели, чтобы расстреливать. Не бойся, милое дитя, никто тебя здесь не обидит. — Слушаю тебя, сын мой, — тихо и спокойно говорит священник. — Святой отец, я согрешил, — робко начинает мальчик, склонив голову и крепко сжав вспотевшие руки вместе; и все же его руки дрожат. Он начинает перечислять духовному отцу все прегрешения совершенные им за многие годы, речь его не сбивается, плавно течет как река по течению. Грехов, как оказалось, не столь много. Этот невинный отрок, видимо, намерен вести праведную жизнь. Но вот что-то заставляет его резко замолчать, затаить дыхание, словно боясь выдать сокровенную тайну. — Ты хотел сказать что-то еще, Себастьян? — спрашивает его святой отец. За той перегородкой несколько секунд стоит неловкое молчание, после чего Себастьян, набирая в грудь воздуху, произносит: — Святой отец… я гей. Священник молчит и не торопится комментировать услышанное признание. Возможно, он впал в ступор и от изумления утратил не только дар речи, но и напрочь забыл о молитве. Мальчик берет ситуацию в свои руки и продолжает: — Я хотел спросить у вас, что мне с этим делать. Я читал об этом в Библии и знаю, какой это ужасный грех. — У тебя уже было с кем-нибудь это… — Нет, еще никто об этом не знает. Я сам узнал об этом недавно, на дне рождении Кейси, когда наш одноклассник Родрик снял с себя футболку и я увидел его мускулистое загорелое тело. Тогда во мне проснулось чувство, святой отец, влекущее к нему… Мне стало страшно… Что мне делать? Я урод и буду вечность гореть за это в аду? — Ты не должен бояться, сынок, — по доброму сказал священник. — Гореть в аду ты не будешь, ибо задумываешься над этими вопросами и хочешь поступить правильно. В твоей хрупкой душе есть свет. Обратись к Богу, молись каждый день в течении сорока дней и приходи ко мне спустя это время, тогда мы снова поговорим. Так дал наставление отроку святой отец и с миром отпустил его домой. Юноша поступил как ему велел умудренный годами монах и молился в течении сорока дней, играл в игры с друзьями, ходил в школу и старался не смотреть на Родрика. Спустя исполненный срок он вернулся к святому отцу, вновь оказавшись запертым в темной клетке исповедальни, как запертый труп, обреченный в фамильном склепе. — Я молился, святой отец, — сказал прелестный юноша, стоя на коленях и держа ладошки вместе. — Молился… — тут он не выдержал и заплакал. Щеки несчастного юноши покраснели и сморщились от беспрерывных горестных рыданий. Он задыхался от слез. — Ну ничего, ничего, — успокаивающим тоном бормотал монах, поглаживая мальчика по его чудесным золотистым кудрям. — Не плачь, не плачь, Себастьян, любовь с тобой. — Ничего не изменилось… — сквозь плач причитал Себастьян. — Я… я-я-я по-прежнему люблю мальчиков. — Послушай меня, послушай меня, Себастьян, — сказал доминиканский монах, склонившись над ним на коленях. — Ничего не происходит быстро. Тебе нужно усерднее молиться, соблюдать пост и ты сможешь вернуть себе Божью милость. Твой грех не смертелен, и его можно победить, если не отчаиваться, понимаешь? — Правда? — мальчик заплаканными щенячьими глазами посмотрел на святого отца. Слезы уже перестали течь. Себастьян шмыгнул носом и вздрогнул, как от простуды. — Правда, — ответил монах с уверенностью глядя в глаза мальчика. Себастьян улыбнулся. — Ну все, успокойся, и иди домой к родителям. — Спасибо вам большое, — искренне поблагодарил священника мальчик, вытирая рукавом кофты мокрый нос. Он поднялся с места и уже было направился в сторону выхода из зала, когда его остановили тяжелые могучие руки, которые обхватили его сзади и жестоко сжали маленькое горлышко. Себастьян захрипел и попробовал вырваться, отчаянно колотя руками, трогая своими пальчиками грубые чужие руки. Но ничто не могло ему помочь и он стремительно терял сознание. Воздух быстро заканчивался в легких, которые уже горели от недостатка кислорода. Себастьян засипел. — Сдохни демоническое отродье, умри, умри, — шептал доминиканский монах, с чудовищным рвением крепче сдавливая нежное горло. И продолжал сжимать пока маленькие бледные пальчики не перестали бороться, отпустили его и безжизненно повисли в воздухе. Наступила долгая пауза. — Прости меня, мой мальчик… Монах отпустил маленькое тельце и оно бесшумно ударилось об пол. Некогда прекрасные стеклянные зеленые глаза уставились в пустоту — в центральную часть нефа, — и больше уже не светились радостью и задором. — У святого отца был ум, но отсутствовало сердце — по сути, ум этот давно протух, хоть он и умело пытался им двигать. А язык он себе вырвал, — сказал мой близнец, — проблема, которой страдал его разум и которая сгубила жизнь многих несчастных, пришедших к нему спастись. Злые обезьяны бывают и в небесном воинстве, научись их отличать и перестань смущать народ глупыми баснями. Для тех же кто не поймет сей притчи, я буду подобен тому лишенному языка священнику, буйно помешанному и оскверняющему добро, в котором происходит злое. В таком случае, отврати лице свое от строк сих и не считай их за правду. Я видел как за водительским крылом автомобиля сидел мужчина в черном твидовом костюме. Он ехидно улыбался и жестом приглашал совсем юную обворожительную деву к себе. Она, словно впавшая в транс, медленно садилась в салон его старой потрепанной машины и дверь за ними захлопывалась. Изнутри доносились истошные хриплые крики, рыдания, звуки борьбы, но в радиусе десяти миль царило равнодушное спокойствие. Спустя несколько минут автомобиль трогался с места и осторожно ускользал в леденящие сумерки ночи, оставляя полураздетое хрупкое тело лежать на асфальте. Подобно оборотням, почуявшим запахам свежего мяса, некрофилы облюбовали совсем молоденькое тело девушки и хоронили его своими телами, согревая остывшую плоть горячей влагой — той, что должна давать жизнь. *** — Стой, Джеймс, стой! — просила Мириам, рыжеволосая девчушка с волнистыми кудрями, которые переливались на солнечном свету, когда она бежала через весь зеленый, заросший цветами, луг. Она остановился подле Джеймса. Тот стоял возле цветка и с интересом его разглядывал. Он наклонился к цветку, осторожно провел двумя пальцами по его хрупкому зеленому стебельку. А затем жадно впился ртом, перегрызая этот стебель и запихивая цветок полностью себе в рот, да еще помогая при этом руками. — Ты что делаешь? — воскликнула в изумлении и страхе Мириам, вытаращившись на него большими зелеными глазами. — Все нормально, это Калея Закатечичи, — объяснил парень с набитым ртом. — Растение, которое вызывает галлюцинации и яркие сновидения. Мы обязаны его попробовать. — Дурак ты! — беззлобно сказала девушка. — Вечно несешь в рот всякую ерунду. — Это не ерунда, — отмахнулся Джеймс. — Исследовательский интерес. — И что это тебе даст? — Я установлю контакт с растением. Они общаются с нами, мы можем слышать их голоса. — Ты ненормальный. — Посмотрим. Он удобно улегся на траве, беззаботно подкладывая руки себе под голову, и закрыл глаза. Мириам осталась стоять на месте, уперев руки в бока. — Ты серьезно? Джеймс? — Что? Ложись рядом. — Еще чего! Девушка фыркнула и отвернулась. Но после некоторых колебаний все-таки сдалась и легла рядом с другом. — И что дальше? — спросила она. — Лежим, расслабляемся, — беззаботно сказал парень. — Почувствуй запах сирени, присутствие теплого ветерка, солнечных лучей на твоей коже. Просто закрой глаза и наслаждайся. Минуту девушка хмурилась, но затем, повинуясь, закрыла глаза и отдалась ощущениям, о которых говорил Джеймс. Ей и в самом деле было приятно лежать вот так на мягкой травке, греться под солнцем. Вскоре она почувствовала как мышцы на ее теле расслабляются и она провалилась в глубокий сон. Джеймс тоже уснул. Ему снилась странная сцена. Таинственный человек с татуировкой змеи на левом плече похищал различных людей и уносил их в зловещий особняк. Сумрачная гостиная, в которой горел камин, создавая приятное тепло и потрескивание поленьев. Элегантная мебель обставленная не слишком вычурно, так что создавала домашний уют. На стенах висели картины весьма причудливые, ибо классическое художество как-то странно гармонировало с искусством специфическим, бросающим в дрожь андеграундом, который вряд ли возможно встретить в обычной городской художественной галерее. Веласкес или Гойя перемежался с каким-нибудь Отто Раппом или Тицианом. Потолок украшала изысканная лепнина, изображавшая древнегреческие, шумерские и египетские величественные сюжеты. В углу просторной гостиной сжавшись в маленький трясущийся комочек стояла полуголая заплаканная девушка, прикрывая руками места на платье, где ткань оказалась порванной. Ее нагие белоснежные плечи испещряли мелкие порезы, лилейные щечки, некогда прекрасные и цветущие, побледнели и осунулись от дикой усталости. Рядом с камином возле мольберта высился художник, чья длинная властная тень падала на освещенный камином деревянный пол. Он сосредоточено рисовал ее с натуры, делая вдохновенные мазки, макал кисть в краски и с садистически-извращенным научным интересом исследовал предмет своих вожделений. Только приглядевшись получше можно было увидеть, что в акварели вместо красок находилась кровь. Бескровные уста. Расслабленная улыбка, словно он сидел в кресле и наслаждался вкусовым букетом напитка. Иногда лишенный чувств сообщник художника безжалостно пытал и мучил натурщиц для того, чтобы гений искусства, как будто смакуя момент, мог подобрать из них нужную эмоцию и запечатлеть ее подлинную на холсте, по которому уже стекали кричащие багровые краски боли. Дьявольский особняк растворился, как прах дурного воспоминания, и перед взором Джеймса предстала иная завораживающая фантастическим пейзажем картина. На поляне лежал андрогин на фоне пламенной зари, одевающей оранжевыми лучами спящую природу. Это существо кого-то напоминало. Как долго продлилось сонное состояние — парень не знал, но через пару часов он проснулся, встал, и не обнаружил возле себя Мириам. На ее месте сидел какой-то зверь. Он проворно подобрался к Джеймсу — тот даже не успел закричать. — Ты кто? — спросил ошарашено парень, ощущая дыхание зверя у себя на шее. — Малум Аурора, — ответило существо. Сверкнув желтыми как рассвет глазами, оно вцепилось Джеймсу в грудь и принялось с достоинством тигра или гиены раздирать ее. Парень закричал, попытался проснуться, но не получилось, словно нечто удерживало его в сновидческом мире. Он чувствовал боль, он кричал, но не мог ничего сделать, а существо наслаждалось его бесконечными муками, продолжало терзать юное тельце, пока зрачки парня не закатились и он не перестал дышать. Мириам проснулась первой. Она потянулась, разминая мышцы, когда Джеймс только приходил в себя после съеденной им пару часов назад травы. — Нам пора идти, — сказала Мириам, — а то скоро стемнеет. Джеймс посмотрел в глаза Мириам и в его зрачках проскользнули яркие отблески порочного золота. Сердце девушки больно завибрировало от того, что она увидела. Сначала ей показалось, что это оптическая иллюзия, вызванная игрой солнца — но солнце почти скрылось за стеной из высоких деревьев, и она была точно уверена в правоте своего зрения. Но как бы не силилась, девушка не могла разгадать эту невероятную чудовищную загадку случившуюся с ее другом. — Джеймс? Парень молча наблюдал за ней плотоядным взглядом, затем двинулся к ней навстречу. — Мириам, о, моя милая дорогая малютка Мириам, как я тебя люблю. — Джеймс… — голос девушки дрогнул, — что ты делаешь? Джеймс… — Я не Джеймс, милая. Мириам отступала назад, в отчаянии выставляя перед собой руки. — Не подходи ко мне! Нет! Нет! Не трогай меня! — Какая ты прекрасная. Мы будем вместе, родная, будем вместе. Он обхватил ее и крепко сжал в своих могучих объятиях, словно хрупкий благоухающий цветок. *** В саду психоделических растений я пою арию небесной птицы. Язык, и в частности слово, — это великая возможность, и вместе с тем великая проблема, как неспособность выразить мысль о том предмете, который никто и никогда не видел. Выразить то чувство, которое никто и никогда не испытывал. Как нечто фантастическое, что фактически приходится буквально выдумывать на ходу и опускаться в своих измышлениях до примитивного. Низвергать возвышенное, небесное до уровня земли, чтобы оно было хоть как-то понято ее смертными обитателями. Такова стоит задача перед искусством. Меня остановил мужчина где-то в городе на каменной безлюдной площади в вечернее время суток. Уже и не знаю где нахожусь. — Простите, вы же тот самый кто пел «Любовь бессмертна»? — Нет, ты спутал меня с кем-то другим. — Нет, правда, сэр, вы исполняли ту песню однажды, когда я был в баре «Полночная мышь». Сидел подавленный личным горем, размышляя о своем никчемном будущем: пистолет или столовый нож? Что надежнее? А может быть яд? На такой случай можно и разойтись, потратиться. К смерти всегда следует подходить ответственнее, чтобы ее не обидеть. — он грустно усмехнулся. — Подходить к ней как к даме высоких кровей, соблюдающей на первом свидании манеры приличия. Но мои размышления прервал голос до того проникновенный, что я не сдержался и заплакал. Я лил слезы, словно попал в прошлое, и мне снова стукнуло шесть лет: чувства обнажились и я был бессилен пред ними, не мог найти им укрытия. Это были исцеляющие слезы, а тот юный голос, вытягивающий их, как искусный врач, продолжал свою дивную песнь, вместе со своим ручным зверем. Перебирал кончиками пальцев по струнам послушной ему лиры. Это были вы. — Возможно, когда-то было так, — сказал я после недолгой паузы. — Но сейчас я лишь разбитый сосуд, из которого нечего черпать. Из него бесконечно течет одна лишь желчь. — Я вздохнул, собираясь сказать последнее и уйти: — Мертвецы не поют песни. — Ошибаетесь, сэр — ответил он с неожиданной твердостью в голосе. — Как еще по вашему им связаться на том свете со своей безвременно ушедшей любимой? Странное чувство до селе не владевшее мной вдруг проявило себя. В груди что-то забилось, как будто в издевке вновь родилось на свет заново. Когда я повернулся к тому незнакомцу, чтобы рассмотреть его облик, его уже не было со мною рядом- он словно растворился в воздухе, как мираж. Или призрак. *** В моей семье все были с крыльями и только я по неведомым причинам родился с рогами. Люди отшатывались от меня, как от урода из бродячего цирка, что гастролирует по миру, разжигая где бы то ни был смуту, ненависть и отвращение. Однако же те, кто все-таки рискнул завязать со мной разговор, еще надолго были пленены речами, которые притягивали их, как склизкие щупальца хромого осьминога и душили, душили, душили пока они заходились в судорогах и синели, испуская слюни и пену, как бы в возражении, болтая в воздухе языком… Они спрашивают меня, почему я так часто обращаюсь к смерти? Она говорит со мной на моем языке. И потом: при жизни умереть несколько раз и возродиться все же лучше, чем умереть единожды, но навечно, так ничего и не осмыслив. Я пляшу на костях смерти вместе с остальными декадентами, чьи черепа застывшие в ухмылках и ужасающих гримасах, изрыгают потоки гниющей правды и ветер подхватывая этот невыносимый гиблый запах тлена, несет его, распространяет по земле. Успеть бы закончить дела до рассвета. Худое бледное существо стояло перед зеркалом с обнаженным торсом и играло на гитаре. По запястьям текла кровь, но пальцы отточено проводили по звонким струнам, словно лезвиям ножей. Песня смерти. Я исполнял мелодию осеннего вальса и в воспоминаниях вставал образ Ады — почти реальный. Ее шелковые волосы, добродушная улыбка и темные глаза, обведенные густыми тенями. Я рвал глотку от криков, высвобождая из души монстра, коим всегда являлся. «Мертвец с гитарой» — ко мне намертво приклеелась эта кличка. Намертво — забавно. Итак я отправился туда где духи устраивают свидания с живыми — на кладбище. Но ее не было среди духов. Один из них косо взглянул на меня, когда уста, дрожащие то ли от холода, то ли от страха, с безрадостной надеждой изрекли из ледяного чрева запретное имя любимой. Он сказал мне: — Ты желаешь смерти больше всего на свете и боишься ее. Безумец! Будь благоразумен! Обратись к своему сердцу! Но сердце молчит и по-прежнему не желает мне отвечать. И я оправдывался так: — Когда-то я объявил своему сердцу бойкот и не разговаривал с ним несколько лет. С тех пор я больше не слышал от него советов. Тогда он сказал: — Может быть теперь настало время прислушаться к его зову? ---------- Песни орлеанского мертвеца - продолжение А я могильный червь и ем людскую суть с) Сочится смерть из моих жил и вянут от нее цветы на могиле дикой розы. Смерть — здесь ее шепот слышится гораздо сильнее, чем где-либо еще. Как будто вырвался из привычного измерения, оказавшись где-то на периферии между этой реальностью и реальностью мертвых, чей зов слышится здесь и простыми обывателями списывается на затхлое дыхание ветра. Вернулся к истокам. Куда подевался комфорт? В двести милях отсюда располагается город с обширной развлекательной программой — но, как по мне, здесь программа будет куда повеселее. В вихре удовольствий там люди, и их тысячи, пьющие и едящие, играющие в казино и занимающиеся сексом в бельевой комнате пока никто не видит — они реальны и полны жизни. Но что я вижу здесь? И что тянет меня сюда? В эту черную бездну отчаяния, гнили и беспросветной темноты, где из друзей есть только черви. И я червяк могильный, ем людскую суть — их души все мертвы, они живьем гниют. Их кладбищенский дождь польет — они бегут, как будто кожа, как прилепившаяся к ним сырая грязь, спадет, оставив жаться в неглиже. И вот я здесь стою. Темная масса надгробий, поломанная, заросшая мхом в прозрачной синеве луны выглядела островком затонувших кораблей. Неприлично торчали из черной земли могильные плиты, покосившиеся и в трещинах, словно зубы похотливой старухи. Луна была не везде. Свет ее не касался тех участков где я проходил, будто она нарочно меня не замечала. Слева простирался дремучий лес, к которому вела запущенная тропка, словно возникшая из старых сказок Братьев Гримм. Раздался хруст ветки и я резко обернулся на звук. Рядом со свежевырытой могилой стоял невзрачного вида старик, держа лопату, наконечников воткнутую в кучу сырой земли. Кажется, он переводил дух после утомительной физической работы. — Спрячь нож. Я не причиню тебе вреда. Я тот, кто устраивает для этих несчастных последние покои. Я могильщик, — с почтением провозгласил он. — Скромный служитель смерти, сэр. — Ты видел ее когда-нибудь? — Смерть? Каждый день она одаривает меня своим незримым присутствием. Когда ко мне привозят новых господ или же их почивших жен. Все хотят знать, какая она: вздорный ребенок или же мудрая старуха? Нет, сэр, это не скелет, наряженный в балахон и с косой. Это не юноша с привлекательными чертами лица, черными, как смоль волосами, одетый во фрак, и непомерной глубиной мысли. Проще наградить кого-то теми чертами, которыми отчасти обладаешь ты сам: очеловечить то, что никогда человеком не являлось — это так по-человечески. Ведь мы боимся… — Тогда какая она? — Вы хотите увидите ее, сэр? — Разве бы я имел на это право? Один мой знакомый ушел раньше срока. Это было его личное решение. Но почему он это сделал? Он хотел мне что-то сообщить, но внезапно, как будто не способный хранить больше тайну, или испугавшись чего неведомого, распрощался со своей благоприятной жизнью. — Может быть, это было вовсе не его решение? Некоторые наши мысли только кажутся нашими, но если зайти чуть глубже в исследованиях, окажется, что мы и не способны были подумать о чем-то подобном. Мы удивляемся порой тому, как иногда приходим к той или иной не привычной для нашего ума мысли. И чем больше задаемся вопросами, тем сильнее в нас возгорается пламя интереса. Знаете, сэр, как она на самом деле действует? Вы перестанете испытывать счастье. Любовь к жизни — она лишает ее вас постепенно, как снедающее в груди горе постепенно лишает беднягу рассудка. Смысл утрачивает свое природное свойство, и вы увянете, как цветок, про который хозяева забыли и перестали его поливать. Тогда на сцену выходит смерть, чтобы с профессионализмом отыграть в финальном акте. Через пару дней мысль, которая казалось ранее безумной, становится целью всей вашей жизни… Вы ищете ее в смерти. Она завладевает всем вашим существом. Мысль, которая внезапно обретает плоть и кровь. Вы хотите знать, что такое смерть, не познав сущности жизни? Вы хотите увидеть ее, сэр, а между тем боитесь, что она настигнет вас, как шкодливого мальчишку, крадущего в чужом саду драгоценные яблоки. Знайте же, она приходит к тем, кто в ней нуждается и никого из страждущих не оставляет без утешения… За то время, что я проработал здесь, на кладбище, я видел много чего интересного… и ужасающего. Истории тех кто ушел. Любовные интриги, обманы и лесть, коварство и заговор… Мы отрицаем существование души, а меж тем это пожалуй самое таинственное, самое завораживающее и прекрасное из всех имеющихся в мире явлений. Могу ли я рассказать вам о том, что происходит здесь почти каждую ночь? Могу ли совладать с собой, чтобы речь моя не была сбивчивой, а губы не дрожали от ужаса, с которым я каждый раз сталкиваюсь, когда тьма опускается на эту грешную землю? — Мне нужна только истина. — А вы не боитесь, что истина может вас разочаровать? — спросил гробовщик. — Я не ищу удобную для себя истину. Лишь единственно верную, даже если бы она сулила мне все скорби и печали мира… Я уже так близко подобрался к пропасти. Если уже не свалился в нее… И лечу вниз, пока еще не достигнув дна. В таком случае подняться к небу для меня уже не представляется возможным. Разве что… — Разве что? — Разве что у меня вырастут крылья, — закончил мысль. — Но даже если так, кто даст мне эти крылья? — Бог. — Бог? — переспросил я со злой усмешкой, поворачиваясь к нему лицом. — Вы разве не в курсе, друг мой? В аду нет Бога. — Иногда во имя спасения грешников, сэр, Бог спускается даже в ад. *** Кладбище осталось позади, однако прежде я труп тоски похоронил в могиле рядом с могилою любви. — … да, потом он сказал, что смерть приходит к достойным. Скажите, доктор, разве таковые еще существуют в мире? Покажите мне хоть одного, чтобы я мог разоблачить его порочную душу. Все эти достойные сейчас спят в колыбели вашей больницы. А что до меня, то… я напивался вином до беспамятства, слушал речи подземного Гадеса. Что это доказывает, доктор? — Ну, это доказывает, что у вас очень развито воображение. На моём лице сороконожкой проползла тень улыбки. — Или же вы безумны, — добавил он, улыбнувшись в ответ. — Прошу вас, доктор, не говорите мне об очевидном… — начал я, тяжело вздыхая и закатывая глаза. — Ну хорошо, — сдался он наконец. Он сложил руки вместе и закинул ногу на ногу. — Позволю предположить, что в детстве вы были слабым ребенком, задумчивым, с нервным темпераментом. Вы были одиноким. — продолжал он, напрягая свой немолодой лоб, отчего тот покрылся морщинистыми складками. — Но однажды встретили сверстника, такого же как и вы: меланхоличного, подверженного болезням, слабого, но с пылким воображением, тяготеющим к сверхъестественному, который и стал вашим другом. Вы оба с увлечением часами толковали о суеверных сказках и призраках, которые как бальзам ложились на ваши больные души. Было условие… — доктор внезапно прервался, словно припоминая, — Вы поклялись друг другу, — у вас была преданная дружба, — что когда Эдмунд умрет, на третью ночь он придет к вам в виде духа. Несколько лет спустя произошло непоправимое… Эдмунд покончил с собой. Вы ждали его столь долгое время, но он так и не пришел в условленный вами обоими срок. — Это полный вздорь! — вскричал я в порыве злости и доктор замолчал. Мое сердце сотрясалось в груди, а руки в порыве ярости душили подлокотники кресла, и мне пришлось встать. — В таком случае, — снова сказал доктор, — если вы знаете, что я не могу вам помочь, зачем вы сюда пришли? Чего больной в таком случае жаждет? — Вы правы — после минутной паузы процедил я сквозь зубы и рот ощерился в улыбке, скорее напоминавшей львиный оскал, — вы не способны мне помочь. Моя болезнь вам не под силу. На самом деле я искал того с кем можно было бы поговорить. Мне кажется, я отыскал первоисточник сей чумы, убивающей во мне все человеческое. В одном вы правы. И ключ к освобождению лежит через детство. — сказал я и медленно направился к креслу доктора. — Я жил на ферме, когда еще был совсем малым ребенком. Однажды отец разбудил меня ранним утром и отвел в хлев. То утро должно было быть особенным… Свинья истошно визжала, пыталась вырваться, а я смотрел, как он ее убивает на моих глазах. На миг взгляд свиньи устремился на меня. Наши глаза соприкоснулись и я интуитивно почувствовал боль этой твари, ее страх и отчаяние. Как будто я был на ее месте. Я был свиньей, доктор, меня собирались резать и слезы брызнули из моих глаз. Я плакал. Никогда ещё я так не рыдал. Отец это увидел и рассвирепел. Свинья просила меня о помощи… А сейчас вы, доктор, стоите передо мной на коленях и просите пощады. В ваших зеницах я узнаю те же жалостливые глаза свиньи, и воспоминание о том дне причиняют мне страшные страдания. Я бы хотел помочь вам, помочь ей. Не нужно плакать, доктор, мы вместе освободимся от этой боли… *** Мальчик Эндимион любил сказки. Я обещал ему рассказать одну. Этот похищенный сосуд крови раздетый догола связанный лежал на столе. Его тело было настоящим предметом для обожания — ровная гладкая кожа, пышущая здоровьем, без единых морщинок, складок и прочих других дефектов. Скуластое тонкое лицо с раскосыми темными глазами. Как будто перед мной на жертвенном алтаре лежал языческий бог — мудрый Гермес или глупенький роскошный юноша, Адонис. Прелестная белая грудь, блестевшая от пота, тяжело вздымалась, и я чувствовал, как под ней в волнении стучало сердце. Я разговаривал с ним, убаюкивал сладкими речами, как капризного ребенка. И он начал успокаиваться, даже поверил в искренность моих слов. Тогда я перешел к действиям. Через каких-то пол часа тело покрыли ссадины, рубцы, порезы. Правая нога оказалась обрубленной, а за место кисти левой руки уже торчала отвратительная кровоточащая культя, образовавшая подобие жалкого огрызка, и безвольно трепыхалась в сети веревок. О, какая это была пара безумных глаз. Какой широкий открытый рот — он показывал дыру, где некогда ютились друг к дружке прелестные белоснежные зубы, — теперь это была пустая воронка, наполненная кровью до краев, ибо все зубы были вырваны и брошены в тарелку подле стола. А в центре воронки шевелился и изгибался, как неукротимый песчаный змей, его соблазнительный красный язык. Ангел Эндимион, я дошел до пределов исступления, потерял над собой контроль в порыве злосчастной сумасшедшей идеи, которая сулила мне награду, открытие в масштабах всего мира — открытие мира сверх реального. Он орал и я вторил его песне. Затем, когда боль отступала, и мы могли расслабиться, я успокаивал беднягу, обещая райские сады, влюбленную музу и конечно море наслаждения. Как это ни странно, но он продолжал надеяться, что я отпущу его. Эти преданные ребяческие глаза, уставившиеся на меня своею глубиной поражали меня — я полюбил его за эти благородные очи. И, проникшись, даже захотел его спасти. Спасти несчастного мальчика. Тогда обряд был завершен, наша любовь получилась взаимной — он делал это, чтобы освободиться — я же — чтобы он поверил в данную мной ловушку — и этот смешной замкнутый круг продолжался. Пока я, понимая всю плачевность нашего состояния, не перерезал ему горло, освобождая от рабских цепей. *** Ничто не приносило мне упокоения. Я бежал в лес, желая там скрыться. Но почувствовал на себе незримые взгляды тысячи объектов. Это был чудовищный лес, где все деревья — изящные и корявые, гладкие и бугристые так страшно походили на людей. Обнаженные и беспомощные, чьи корни глубоко вросли в землю, а сухие толстые ветви, устремленные ввысь, становились тоньше и разбивались на десятки более мелких веточек, словно человеческие руки в молитве распростертые к небу. Блуждая по этому диковинному месту, сильнее усиливался мой фантасмагорический бред. В обращённой вниз зоне ствола и сучьев осины в виде кажущегося утолщения и потемнения совершенно откровенно изображался женский половой орган, бесстыдно зиявший у всех на виду. А вот слева, чей жирный шероховатый ствол, как туловище, со множеством изгибов и неровностей представлялось дородным мужчиной, прикованным к почве с жалостливо-страдальческим видом, который не способен был вырваться и неуклюже тянулся вверх зелеными и серыми суставами. Корявые, извилистые, тонкие, роскошные, словно молодые девицы, большие и неповоротливые, старые и сморщенные, зачахшие — вне всякого сомнения, они были живыми и даже умели говорить. Я отворачивался, чтобы не смотреть на них, поднимал взор вверх и наблюдал выпуклое небо с тонкими полосками белых облаков, которые смешались с кощунственными и извращенными образами, терзающими голову неустанно пошлым тленом. Очередные приступы наваждений. Где заканчивался сон и начиналась истинная реальность? Безумие граничило с обыденностью — от того оно казалось непостижимым. В лесу кто-то был. Они появились из ниоткуда. Зловещей наружности гномы — пара горбатых созданий ростом не выше четырех футов шли по лесу, держа в руках рабочие инструменты, о чем-то вели диалог. У этих пришельцев были серые морды, покрытые бороздами морщин, маленькие хитрые глаза, крупные приплюснутые носы и низко посаженные брови. — Велик Творец создавший их, — угрюмо произнес тот, которого звали Горгун. — Или же он ненормален, — сказал Бурс. — А разве это не одно и то же? — Нет, — отвечал Горгун. Он поднял топор в воздух. Подошел к растению, смущенному своею наготой. Горгун замахнулся топором и плач донесся из лона несчастного живого создания диковинно-уродливого вида. Лезвие с размаху смачно вошло в бугристый ствол и из глубокой дыры, оставленной орудием, хлынул темно-красный сок. Противно захрустели позвонки, зачавкали жилы и вены. Горгон же неутомимо продолжал насильственный обряд, нанося удары, резал голые суставы веток. Затем принялся за толстый «человеческий» ствол, обрубки которого извергали все новые и новые потоки густой крови, хлещущей, как городской фонтан. Земля багрянцем залилась, окрасилась в вишневый цвет. По ней бежала смерть, косила всех, бессилен был пред нею человек. Горгун неистово трудился, словно яростный ландскнехт. Он по колени погрузился в кровь, вновь замахнулся топором. И мощным острым лезвием артерию у древа напрочь снес. Предсмертный крик людской ему благую весть принес — то дерево теперь мертво. Такой печальный и невыносимый стон, как крик пытуемого, разорвал мой сон. Я с воплями проснулся. Но вскоре в сновидения ушел. Опять те существа и тот кошмар, напоминавший массовую казнь. Что это за планета, где люди, как живая рожь, растут, чтоб пожинаемыми быть? Над ними совершали зверства, странные создания рубили их суставы и кровью бились раны. И как они убийственно стонали, и в каждом вздохе приносили в этот мир невыразимую печаль и ужас. Вопил сам воздух, проклиная все вокруг. Нельзя было без слез смотреть на тот кошмар… Но я смотрел. И в ужасе дрожал. Через некоторое время лес изменился и теперь передо мной возникла необозримо гигантская скала из человеческих туловищ, рук, ног и ступней, которые торчали в общей массе. Сотни и тысячи голов неприлично выпирали из различных участков голых тел. Они сношались друг с другом или просто были сплетены вместе, как бусы — этого я не ведал. Но по голосам я понял, что им было не комфортно. Они громко вопили, и экстатическими криками словно стремились достичь небес. Дергались паучьими движениями и извивались, словно в адском наслаждении. Им было больно, бесконечный плач стоял над скалой, как неугасимое пламя. Небо поливало их серебром. Капли летели вниз. Я присмотрелся и учуял острый запах спермы. Плач пронзал меня незримыми спицами и я кровоточил, глядя на них. Здесь от людей почти что ничего. И выглядело это так, будто некий живодер наделил жалких букашек сознанием и приказал в бесчеловечной давке заниматься непотребством. Спариваться и совокупляться как жукам. Бесцельно, без надежды на остановку. Как корчащийся в жутких судорогах великан, чье тело предалось разврату с самим собою на альтамонском кладбище. И если бы я не сумел заставить себя проснуться… то остался бы там навсегда. *** Луизиана, старый родной край. Новый Орлеан — как давно это было? Я вернулся домой, туда где фермерские дома, холмы, лес и равнины с желто-зелеными полями, украшенными зеленью и лепестками цветов. В бесцветном небе черные вороны с мерзким карканьем несли в когтях остатки воспоминаний. Еще до трагической смерти семьи я познакомился с Эдмундом. Мы были почти неразлучны с ним, везде ходили вместе, вместе интересовались священным, непознанным. Нас привлекал мистицизм — все потому что реальность какая была в нашей жизни являлась кошмарным сном, из которого необходимо было выбраться. Эдмунд спасал меня… а я его спасти не сумел. Почему он покончил с собой? Его слишком мучили кошмары, он не вынес реальности. Именно после его смерти я отправился в орлеанский лес, где потом встретил Аделаиду. Если бы не смерть Эдмунда… мы бы с ней никогда не увиделись. Как это ужасающе странно и одновременно коварно — его смерть, пускай даже на краткий миг, сделала меня безумно счастливым. Свела меня с Адой. Что было бы, если бы мы не встретились, не нашли друг друга? Если бы Эдмунд остался жив? На пшеничном поле давно висело, одетое в плащ, хмурое пугало. Еще с тех незапамятных лет. — Мы все так люто ненавидим друг друга и так сильно в друг друге нуждаемся, — произнесло пугало. — Зачем ты пришел, брат? — Собираю сюжет по кусочкам. Я писал рассказ… Это должно было быть нечто удивительное. Но главное — финал. Безнадежный, как чернила дождя, падающие с неба и смывающие строчки, начертанные на глине. — Ты помнишь, как прибил меня к этому столбу? — Помню… Эдмунд. Помню только это. Скажи, где то светлое, что могло зажечь во мне огонь? — Ты ищешь ее? — И не перестану искать! — с вызовом сказал ему. — Ты не там ее ищешь, Тейт, — произнес он со скорбью. — Она не в этом мире, но ты почему-то вообразил ее здесь. Если бы ты заглянул вовнутрь и открылся ей там, то возможно не допустил бы той ошибки, какую совершил я однажды. — Он тяжело вздохнул. — Не нужно бежать, избавляться, прикидываться мертвым. Пора открыть сердце для другого чувства, в котором нет ни страха, ни пустоты, которое имеет совершенно противоположную им форму и уничтожает их, гонит от тебя прочь, как побитых с выдранными перьями стервятников. И это чувство, которому ты посвящаешь себя, — с ним ты готов и умереть, и принять страдания, какими бы ужасными они ни были. Это чувство, сродни голосу Вселенной, словно говорит, кто ты есть и широко открывает твои веки для духовных творческих созерцаний. Ты мертвое, обреченное и безнадежное тело. Но это великое чувство открывается именно сердцу. Так просыпается человек, увидевший ночью удивительно прекрасный сон, но который и по пробуждению обещал не оставлять его и быть с ним всегда рядом — это любовь… А воля без любви пуста, черства, жестка, насильственна и, главное, безразлична к добру и злу. Она быстро превращает жизнь в каторжную дисциплину под командой порочных людей. — он задумчиво помолчал, а затем, словно ведя диалог с самим собой, вслух произнес итог тех споров: — Нет, нельзя без любви: она есть великий дар — увидеть лучшее, избрать его и жить им… Именно из поющего и созерцающего сердца, исполненного Любви, рождается Истина. — Уже едва ли есть понимание того, что такое любовь. Мы замолчали, наблюдая за горизонтом. — Что я могу для тебя сделать? — спросил я и слезы жгли кожу. — Скажи мне. Но он молчал, словно больше не хотел говорить. — Пожалуйста, — попросил я, — если бы ты мог меня простить. — Я уже давно тебя простил, — сказал он, а затем с легкой грустью добавил: — Если бы ты только знал чего желаешь, а не гонялся за пустыми призраками. Твоя любовь была бы с тобой и твоя жизнь не была бы наполнена такой невыносимой болью и столькими смертями. Смерти не существовало бы. — Наверное, я не только плохой писатель, но и плохой ученик, — горько усмехнулся. *** «Диалектика любви» Любовь заманчива как грех яд И скользкая как гололёд Сладка как мед. И красная Как кровь в октябрьскую ночь Средь листьев льется, словно Сок. Амброзия для небогов Испить попробуй, чтобы смог Почувствовать себя рабом Свободным от оков. Любовь, как ад смерть Наоборот… Как жизнь. Но кто ее отыщет Тот умрет… с) Тейт Томас Брукс Меланхолия показала мне все грани и углы одиночества, провела меня в своё серое царство, окутанное мглой сплина, открыла наслаждение в тишине. Но проблема была в другом… Я вечно с ней, с моей госпожой Меланхолией, но она не со мной, как будто где-то совсем рядом, и я не могу к ней прикоснуться… Мы пили с ней вино и она шептала мне на ухо сказки. Она единственная к кому я испытывал такую сильную любовь — и Меланхолия любила меня, клялась мне в верности. Мы были с нею вместе… Я разбил своё сердце во имя нашей любви. И обвенчался с Меланхолией — печальной девой темной красоты. Навечно. Пусть и некому будет служить по мне тризны, но иного пути нет. И в страдании я обретаю счастье. Вместе с нею, моей беспощадной и несчастной любовью, моей прекрасной и ужасной госпожой Меланхолией. Все эти раны однажды станут цветками. И разрастется мой богатый шипами цветник. Самая больная, самая глубокая рана, оставленная ею, обратится в самый прекрасный королевский цветок — дикую розу, которая украсит мой цветник и пустое, словно заброшенный дом, мертвое сердце… *** Заклинатели людского счастья! Кто любит фейерверки и чудесные мистификации. Те, кто как демоны, кружатся над людскою волею, тщеславием и жаждут в центре ее оказаться. Путь к разуму ищут, доступ к душе возбраняют, как ошибку или неудачно получившееся дитя, которое лепят по иному, словно дьявольский ремесленник. Вы подарили людям надежду, и она походкой дамы легкого поведения повернулась к ним спиной, вульгарно наклоняясь до земли; вы открыли знания, повергшие в оцепенение наготой, и разбудили низменные страсти; научили смеяться над пошлостью. Нет, вы не колдуны или волшебники! Не чернокнижники из глубин ада, скорее гнусные шарлатаны, краснобаи и авантюристы, пришедшие в мир победителями. Но мы все в нем погибнем, и вы в том числе, хоть уже и источаете трупный запах, а в волосах копошатся черви, предвкушая, как будут пожирать вашу гнилую плоть. Пустословие о несбыточном, которое якобы уже претворяется в замысел, ничего кроме смехотворной надежды не вызывает. Но еще больше являет отвращение к самому себе за то, что ты повелся на удочку и стал жертвой иллюзий шарлатанов, выступающих перед наивной публикой, словно перед детьми. Вы и мораль научитесь совращать и нравственность обратите в свои планы под предлогом всеобщего блага, которое так и останется для всех лишь неутолимой надеждой. Власть эфемерна. Сегодня ты управляешь и отдаешь распоряжения, а завтра уже раб. Жизнь такая же. Но что важно, где все непостоянно, где все преходящее и подвержено тлену? Важно сохранять себя. Чтобы уйти из мира, забрав из него только лучшее в себе. И даже в царстве теней не быть падалью. Почему я в это верю? Почему стал верить сейчас? В дыму вырисовывался силуэт моей смерти. Это было отражение. Я задыхался в нем. Вечная рекурсия обреченного. Тьма целовала всех в лоб, кто был чист, но помазан грязью, смывающей ладан. Но ее руки пахли ладаном. Она должна была меня спасти. А я потерял ее… Ночью когда они разбили священные скинии, кои сиянием своим вторили звёздному небу — я был не там, но где-то в другом месте. И они ушли. Гнетущему солнцу я писал с возмущением «отпусти меня с ними, дай уйти». Но в тот раз, не смотря на жару, оно было холоднее льда… Я помню, как пахли ее руки святым маслом. Днём проклинаю ее, а ночью жду, пламенно призывая, словно в бреду фантазий. — Аделаида… Аделаида… Ада… Мы сидели в темной алькове, любуясь в окне звездой. Это был наш личный Эдем, укромный уголок. Шептались о чем-то сокровенном — то, что волновало нас обоих. Нот вот взгляд падал на ее руки. — Почему у тебя порезы на ладонях? — спрашивал ее. — Ты отправишься со мной на ту сторону света? — Да! Да!! — кричал и образ растворялся в ночном сумраке. Я пытался обнять ее, но только воздух ловил. С рассветом просыпался, проливая кровавые горькие слезы, истощенный и измученный видениями… Небо разваливалось на части, как пепел. Цвета тускнели, стирались в пыль и теперь светились серым и черным цветом. Я ждал ночи, как спасения, когда бы оно соединило меня с моей возлюбленной. На закате плывущие цепочкой облака пылали погребальным облачением, словно священники-жрецы на богослужебной мессе. Багрянец солнца, садящегося за горы, взрывал небеса пугающим кровавым морем, в котором плыли и тонули облака, залитые красным отблеском, безнадежно раненые, усталые и отверженные самим небом. Их белизна была осквернена темнотой. Они редели, бежали и их подстегивал кнутами разбойник ветер… Истощенная душа, что ищешь ты в тумане наваждений? Надежда больше не служит тебе опорой. И только ночь твоя верная подруга. Тот темный альков, некогда убежище для влюбленных, теперь служит тебе образом одиночества и могилы. Но я не сумел умереть, томимый в этом теле, словно проклятый Агасфер, скитающийся по миру целую вечность. Вечность! Она умерла вчера, но кажется с тех пор миновало сотни лет. Ее образ по-прежнему видится мне во снах. Он зовёт с собой. Любовь (или страстное желание) растет. Деревья пустыни, жаждущие капли дождя, сгорели в ее беспощадном пламени. То пламя обжигает льдом, но не греет… Я отравлен, словно сполна испил яда Белладонны. Мне снился сон, где мертвое воскресло из могилы, и налагало лапы на него, творя свои бесчинные молитвы, прожорливое, как болото, зло. Нет сил больше кричать. Кричать! Кричать! И рвать на себе волосы. На помощь звать. Молчания боюсь… Молчать! Молчать! Мне бы заполнить чем-то пустоту. Как я боюсь тишины — не от того ли так бросаюсь в каждый омут, чтобы забыться и не помнить ни о чем? Каждое воспоминание врезается в память, как острый камень, которым был убит любвеобильный брат. Висельник болтается на веревке в предсмертных муках, но конец не близится, словно смерть не желает иметь с ним дела. И воздуху становится все меньше. Этому демону нигде не найти покой. ---------- Неоконченная песня Ну что-ж, как вы чувствуете, кажется, он уже гниет. Да, пора заканчивать, иначе будет слишком поздно. Воскресный парк, кошмарный день, воскресшее прошлое. В пруду плавали лебеди, лавируя между трупами. Мать с коляской катит ее по аллее. Собаки не лают, дети не смеются. Молодая пара тихо гуляет возле водоема, держась за руки. Фиолетовые и синие цветы растут, пахнет сиренью. А где-то там за пределами воздвигнуты дома, их каменные крыши пробиваются сквозь просветы между верхушками зеленых деревьев. Наступают многочисленные тучи и заволакивают все небо. Люди продолжают гулять. Я был в парке, когда ко мне подошел этот незнакомец с белыми волосами и черной шляпой. Мы с ним присели на скамейку. Он чувствовал себя здесь уютно, улыбался, словно удовлетворившись чем-то и теперь удерживал это чувство внутри себя, как если бы оно наполняло всю его сущность. — Так кто вы? — обратился я к нему. Блондин молча вынул из пальто, словно материализовал из воздуха, рукопись с пожелтевшими, помятыми листами, какие мне довелось однажды видеть в одном дневнике. Буквы были начертаны красными чернилами. На титульнике не содержалось ни имен, ни даты написания, но стояло название давно забытого романа — «Убийство дикой розы». Я его не завершил. — Все здесь, — сказал блондин, вкладывая его мне в руки. — Все готово. Я все завершил. Я продолжал сидеть не двигаясь, но в голове все помутилось. Напало сначала оцепенение, страх, затем растерянность и ужас. Он видел какие метаморфозы происходили на моем лице, но реагировал абсолютно спокойно, словно не первый раз сталкивался с подобным. — Ты…, - произнес я и комок от безысходности застрял в горле, — тот о ком я писал. — Нет, — улыбаясь, сказал он. — Ты ошибаешься. Это ты мое творение. Герой моего романа. — Ты Призрак… — Я — писатель, — сказал он. Я был готов провалиться сквозь землю, вылететь из отяжелевшего сразу на сто фунтов тела, осточертевшего мне за последние годы. Но оставался сидеть на месте, словно конечности не слушались меня и мне не принадлежали. — Ты хочешь сказать, что моя жизнь вымышленная? — произнес охрипшим сухим голосом, убеждавшим о гигантском возрасте того, чьему владельцу принадлежал. Блондин вздохнул, ожидая этого вопроса, но не желал на него отвечать. — В каком-то смысле все нереально, — попробовал философски изречь он. — Я тоже живу в мире, где все — это сплошная иллюзия, созданная автором. Важно то, как мы воспринимаем данное нам знание и что с этим делаем. — Нет! — громко вскричал я, утопая в злобе. — Нет! Лжец! Я не верю тебе! — Твое право… если оно у тебя есть. — Ты же убийца! — Все это было сделано во имя искусства, — отвечал он все с той же хладнокровной улыбкой. Меня распирало от бешенства. Кажется, и это замешательство вызывало у него неподдельную радость и смех, хоть он и не смеялся вслух, оставив это за страницами романа. Я с безумием вцепился ему в горло и принялся давить на кадык, выпирающий из гортани. Писатель захрипел, заерзал, завертелся на скамейке, руками пытаясь отпихнуть меня, но я был одержим единственной идеей, всеми силами уверенный воплотить ее в реальность. Его глаза расширились в дикой панике, как будто он и не предполагал такой исход. Тут внезапно что-то блеснуло, когда он доставал из кармана, продолжая визгливо стонать и хрипеть. Он ударил меня ножом в бок и хватка моя ослабла. Воспользовавшись этим, писатель попытался сбежать. Вскочил со скамейки и, все еще вяло пошатываясь, кашляя и тяжело вздыхая от недостатка кислорода, устремился вон из аллеи. Я с кровоточащим боком, зажимая рану, погнался за ним. Прохожие встречали нас хмурыми безразличными лицами, словно тени спектакля, всего-лишь манекены или ожившие скульптуры — была одна девочка, терзавшая маму за воротник куртки и энергично тыкающая в нас пальцем, но женщина только строго на нее цыкала. Так вот я добрался до этого мерзавца, навалился со спину и мы вместе повалились на листья. Он кричал — я хотел сдавить его черепную коробку и вызвать кровоизлияние в мозг, но потом понял, что силы почти на исходе. Рана на животе обжигала кожу и мысли требовали поскорее с этим закончить. Поэтому я проник пальцами мерзавцу в глазницы. И чернильно-красная кровь забрезжила, как багровый закат, из двух гнусных отвратительнейших дырок, служивших ранее для вдохновенных поэтичных очей. — Сдохни, тварь! — брызгая слюной, громогласно вопил на весь парк. — Сдохни, сука, сдохни! Я схватил готовую рукопись, оказавшуюся так кстати под рукой, и принялся запихивать ему прямо в рот, заталкивать прямо в горло, стараясь добраться до нутра. Он дергался, сипел, протестовал блеянием, как овечка, которую режут, но вскоре заколебался, размахивая руками, а потом внезапно затих… умер. Все… Все? Я поднялся с земли, содрогаясь от озноба. Трясся как осенний лист на ветке посреди пустой аллеи, оглядываясь по сторонам. Больше никого нет. Неужто вправду я убил его? И что теперь? Очередное погружение в сюжет? Или спасительный конец? Последним был сигнальный звон. Колючие красно-синие мигалки прорезали ночной воздух. Сейчас же вроде день? Они едут сюда, я знаю зачем. Но не хочу в это верить. Не должно все заканчиваться так. Я бы окончил по другому, если бы дали шанс. Его отняла у меня судьба, которая, как жестокий поводырь, водила меня по краю бездны. Однако что-то там вдалеке забрезжило тусклым огоньком. Тот огонь усиливался с каждой секундной, словно двигался в мою сторону. Из этого ослепительного света возникла фигура женщины, которая своим завораживающе прекрасным обликом затмевала всю красоту этого никчемного мира. Это была Ада. Она приблизилась ко мне, ступая босыми ступнями по черной глине. Осторожно прикоснулась к лицу, мягко проводя тонкими пальцами там где зияли шрамы. — Что ты с собой сделал, — проговорила она невероятно нежным голосом. — Как же я скучал по тебе… Ада взглянула на меня печальными, исполненными любви и ласки, ясными глазами. — Не уходи! — из последних сил молю ее хриплым и несчастным голосом. — Милый мой, родной мой, мы увидимся утром, — с горячей надеждой шепчет она на ухо, прижимая к себе крепче, словно не желая расставаться, так, что кажется даже мне хочется верить. Но ночь длится бесконечно. Она разворачивается и направляется в сторону яркого теплого света… Теперь и я ухожу. Прощай божественное существо, прощай свет. Да здравствует тьма! — слепая и всепоглощающая. Так подобает окончанию всем рассказам. Занавес! Дописана финальная строка. — Прости меня, Ада… «Осеннее кладбище» Красно-желтый ковер из сухих лепестков Небесный покров из темных туч Черно-белых безжизненных красок Осенняя грусть — время мечтательных сказок Ты просила остаться, побыть с тобой. Но я ушел… Отец, Ты спас столько гиблых душ Неужели я не был достоин спастись? Я теперь внутри пуст, как кувшин И холодный покой во мне все убил… Дорога домой. Но я не смогу вырваться и забыть тот сон «Где я в плену. Черной землей я был рожден и чистой росой омыт Тот образ бледен и мертв. Мир покрылся льдом. И камнем падает вниз Ветер мысли унес, равнодушное небо на миг стало влажным от слез Я лежал в снегу один, словно это мой гроб Слышал тихий звук, что ласкал мне слух Пение мертвых соловьев…» Как призрачен и прекрасен сегодня рассвет Он мог быть для нас двоих. Но тебя больше нет — Однажды ветер печальный затихнет — окончится этот мятеж И в минуты надежды настигнет смерть… Еще жив, но попал в плен. Боль приходит огнем. Только пепел в душе… «Стелился туман над багровой рекой и плыл по траве мой траурный гость Опавшие листья к ногам моим нес. Словно письма, которые мне не прочесть. Не почувствовать и не вдохнуть запах роз. И лилий, цветущих в саду Могильный поэт, любовь умерла здесь. Давно. И не воскреснет любовь… Не закончится дождь; если бы только увидеть проблеск света во тьме… Он словно был одинок — как шип на увядшем цветке В духовном лесу, сотворенном из слов, из молитв и молчаний, И мрачных грез. Из трагедий чужих воспоминаний… Туманный саван окутал его…» Мой безымянный гость, пепел развеется на ветру На мгновение все затихнет… Мы с тобой хоронили весну… Ты оставила след — я иду по нему Сколько лет я ищу дорогу к осеннему кладбищу… ----------