Московский критик Мария Скаф о детской литературе в России
Прорицание и вершение литературных судеб испокон веков казалось у нас более почетным и притягательным занятием, нежели скромная описательная наука, а потому, заводя разговор о тенденциях в искусстве, критики в массе своей тут же берутся рассуждать о пользе, значении и перспективах исследуемого объекта прежде (а как правило, и вместо) того, чтобы составить о нем представление в целом. Убедиться в этом можно на примере повального увлечения критиков идеей “овзросления” детской литературы, которое, в зависимости от нужд исследователя, выражается то в новом спектре тем (от изнасилования до ксенофобии), то в увлечении иллюстраторов мрачными цветовыми сочетаниями и нарочитой “некрасивостью”, а то и просто в попытке заговорить с ребенком о Боге и смысле жизни. Понятно, что в таком ключе относиться к означенной тенденции хоть сколько-нибудь серьезно нельзя. Тем не менее возможность неких реально происходящих изменений никто не отрицает, и действительная задача критика сейчас — уяснить природу этих перемен, не надеясь, что она окажется проста и однородна.
В первую очередь важно понимать, что детской литературы в России вообще-то нет (с этого, конечно, стоило начать, но и сейчас не слишком поздно объявить). Ее нет ни как свода текстов, входящих в круг детского чтения, и ни как плеяды авторов, представляющих национальную литературу миру (хотя и это, кстати, тоже под вопросом), и уж точно ни как ниши на книжном рынке. Ее нет как института, включающего в себя писательский, читательский и профессиональный исследовательский цеха, находящиеся в постоянном, желательно — плодотворном, взаимодействии. Института же нет потому, что, в свою очередь, отсутствуют его составляющие (точнее, раньше были, а теперь — кончились): нет сообщества детских писателей (особенно, например, в сравнении с сообществом современных поэтов), нет академической среды (одна кафедра детской литературы на две столицы, да и та — с библиотечным, а не с филологическим уклоном), не все гладко и с читателем, поскольку ни издатели, ни родители, ни писатели в массе своей до сих пор никак не разберутся, как же им взаимодействовать. Впрочем, проблемы писателей и читателей в данном случае должны волновать нас гораздо меньше, чем фактически полное исчезновение науки, детскую литературу изучающей. Ведь в результате никто не может внятно сформулировать: чем графический роман отличается от комикса, где начинается классицизм в детской литературе и почему антинаучно делить книги по возрастам (и уж тем более — по гендеру), особенно если можно делить их по стилям и жанрам. Понятно, что говорить о тенденциях в искусстве, в то время как не придуман и не разработан еще язык его описания, — занятие довольно странное. Однако только о тенденциях и говорят, с позиций, надо заметить, иногда диаметрально противоположных.
Апологеты новой детской книги заявляют, что трансформировался сам способ ведения диалога с ребенком.
“Современные книги в равной степени адресованы детям и взрослым, — пишет, например, семейный педагог, методист отдела профилактики и преодоления семейного неблагополучия и социального сиротства МГПИ, преподаватель детской литературы Екатерина Асонова. — Они нацелены не столько на поддержку процесса освоения детьми мира взрослых, сколько на создание условий для взаимного узнавания. <...> Привычная двойная адресация произведения, когда заложенные в нем “взрослые” смыслы вряд ли могли быть считаны ребенком (достаточно вспомнить сказочные поэмы Чуковского, повести Гайдара или сказки Андерсена), сегодня серьезно трансформировалась. Авторы — и писатель, и иллюстратор — предлагают своим читателям общее переживание, наблюдение, — а значит, и общий язык для их обсуждения” (OpenSpace.ru).
К тому же Асонова замечает, что детские книги прошлых лет, также частично представлявшие “проблемную” литературу, имели гораздо больший упор на дидактику, нежели на попытки найти точки соприкосновения с мировоззрением ребенка. В качестве примера авторов новой детской книги Асонова называет Шона Тана, Вольфа Эрльбруха, Ульфа Страка, Дину Сабитову, Артура Гиваргизова и многих других.
Теория Асоновой вызывает противоречивые чувства. С одной стороны, действительно, дидактическая функция детской литературы перестает иметь такое значение, как в советские годы. Можно смело сказать, что уход от дидактики вполне осознан современными авторами, как зарубежными, так и отечественными. Упомянутая Дина Сабитова, например, считает, что
"основная функция книги — получение удовольствия. И для писателя, и для читателя. Читать именно эту книгу должно хотеться; рассудочно, для пользы дела мы читаем только учебники. Точно так же и со стороны писателя: ему должно просто нравиться, доставлять удовольствие то, что он пишет. Книги, которые пишутся с расчетом кого-то там воспитать, как правило, получаются очень скучными” (OpenSpace.ru).
Однако есть в размышлениях Асоновой несколько весьма спорных моментов. Кажутся абсолютно несправедливыми нападки на книги прошлых лет и утверждение, что трансформировалась классическая двойная адресация (к сожалению, Асонова не сообщает ничего конкретного о природе этих изменений, но, по-видимому, имеется в виду, что отныне взрослые смыслы в книгах могут быть считаны и детьми). Такое предположение заставляет нас думать, что и в романах Сабитовой, и в стихах Гиваргизова, и в книжках-картинках (или все же графических романах? или все же комиксах?) Тана среднестатистическому ребенку будет все понятно, а то, что ему не понятно, родители смогут объяснить (благо авторы выработали новый, универсальный язык). Однако на деле эти книги, безусловно замечательные, адаптированы под детское сознание не больше, чем сказки Андерсена, поэмы Чуковского и повести Гайдара. Предполагать, что в “Ничьей вещи” Шона Тана отсутствует двойная адресация — значит умалять достоинства автора, создавшего глубокую и сложную повесть о трагедии взросления, ведущую диалог и с рассказами Уэллса, и с романом Мелвилла, и с эпопеями Мильтона (это помимо очевидных параллелей с Джеймсом Барри). Более того, совершенно бессмысленно подозревать того же Шона Тана в попытке создать некий универсальный язык, учитывая, что сам он никогда особой разницы между взрослой и детской литературой не видел:
“Мне очень запомнился “Скотный двор” Джорджа Оруэлла. Его мне читала вслух мама, которая думала, что это детская книжка. Тогда никто из нас не понимал, что на самом деле мы читаем сатиру на советских политиков. То, что в ней нет хеппи-энда, очень меня изумляло, тревожило и радовало одновременно. Я до сих пор считаю “Скотный двор” ориентиром” (“Известия”).
Есть и еще один момент, не позволяющий считать своеобразие языка “новой детской книги” осознанным приемом авторов. Дело в том, что речь идет о временном периоде в четверть века: “Чудаки и зануды” Старка впервые были изданы в 1984-м, а, например, “Где нет зимы” Сабитовой — в 2011-м. То есть речь никак не может идти об одной литературной тенденции, неожиданно затронувшей столько стран и поколений. Зато речь спокойно может идти о тенденции издательской, что не менее интересно и показательно.
Рассматривая издательскую тенденцию, стоит, прежде всего, понимать следующее: новая детская книга в России — это огромный пласт “проблемной” подростковой, младше-школьной и дошкольной литературы, писавшейся по всему миру (для России, впрочем, особенно актуальны США, Скандинавия и Япония) на протяжении последних пятидесяти лет. Очевидно, что за те пять лет, в которые отмечается возрождение интереса к детлиту в нашей стране, освоить полувековой мировой опыт решительно невозможно. В результате детская литература сейчас оказывается в ситуации схожей с той, что была в начале 90-х в литературе взрослой: ежедневно, ежечасно координатная сетка в сознании профессионального сообщества вынуждена меняться под давлением новых открытий, новых имен, новых методов. Темы, возникающие в России впервые (как говорить с детьми о педофилии, о наркотиках и насилии в школе etc.), оказывается, имеют во всем мире уже достаточно широкое освещение. Принципы, вырабатываемые на протяжении десятилетий, появляясь в России, вызывают недоумение и даже отторжение, поскольку мы не видим и не можем разом увидеть того пути, по которому шли вырабатывавшие эти принципы поколения писателей. Хуже того — даже сам контекст, в который встроены издаваемые книги, нам не всегда понятен и не всегда приятен.
Очень характерна в этом смысле статья Елены Ленковской в журнале “Урал” этого года. Ленковская написала текст с тем приблизительно содержанием, что, мол, давайте родители будут внимательнее относиться к тому, что читают их дети, ведь в книге могут встретиться и обнаженка, и нецензурная лексика, и многое другое, к чему ребенок может оказаться не готов. Мысль сама по себе чрезвычайно свежая, как мы понимаем, но речь о том, какое выражение она нашла в означенной статье:
“Вообще, чем больше “перца” — тем привлекательнее. Можно даже написать об инцесте, об изнасиловании дедушкой собственной внучки — подобная литература успешно номинируется на литературные премии, стало быть — официально приветствуется. <...> Западному писателю, чтобы быть в струе, надо писать именно о лифчиках, геях и долгоиграющих поцелуях (и изнасилованиях дедушками, если уж хочешь быть на пике мейнстрима). Как мы уже поняли, сексуальные отношения там занимают другую роль в культуре и жизни, и потому как нельзя более востребован умеренный такой, понятный обывателю, цивилизованный европейский эпатаж”.
Все это великолепие проиллюстрированно Ульфом Старком, Мони Нильсон, Анникой Тор, Беатой Ханика и прочими авторами, принадлежащими к различным поколениям (между тем же самым Старком и на этот раз, скажем, Ханике — все та же четверть века). Понятно, что на их примере говорить о некой мировой установке на телесность — совершенно неуместно (о чем, например, очень хорошо и подробно пишет в “Живом Журнале” Ольга Мяэотс — http://o-funambulo.livejournal.com/56574.html). Зато вполне уместно на примере этого же ряда проследить, как протекала работа по преодолению определенных табу в одной конкретной европейской области из поколения в поколение, как в результате то, что Ленковская считает эпатажем (переживания девочки-подростка о нерастущей груди, воровство лифчиков в магазине, испачканные первыми месячными трусы), стало для скандинавской культуры нормой быта, фоном, на котором писатель решает уже дальнейшие задачи. Но для того, чтобы проводить подобный анализ, нужно и самому принимать такое положение дел (когда твоя дочь в качестве акта самопознания ворует бюстгальтер в магазине) как нормальное. А Ленковская, судя по всему, напротив, чрезвычайно оскорблена:
“В России образованное общество со времен Гаршина, Достоевского и передвижников одобряет другого рода интерес — интерес к слабым мира сего, к униженным и оскорбленным. <...> У нас любят, когда с надрывом... А эротизм европейский чужд в принципе — ведь в нем есть элемент игры (поэтому, кстати, там его так легко включают в детские книги), а у нас же все всерьез”.
Для нее, не переживавшей все стадии искоренения телесных табу вместе со скандинавскими детьми, подобное поведения автора кажется фамильярностью по отношению к читателю, а собственная “провинциальность” (термин самой Ленковской, обозначающий положение России в целом) не требует работы над собой, но допускается как особый путь развития.
На деле отечественное отставание во многом (и в том числе в смысле преодоления закомплексованности) — лишь дань советской (никак не церковной, как считает Ленковская) традиции, где “Устинов не может отличить репродукцию герасимовской “Бани” от живой голой бабы, а Суслов называет ныряльщицу “летающей попой”” (“Русский Журнал”). Это принципиально важный момент, поскольку в таком ключе закомплексованность отечественного читателя уже никак не связана с его возможной духовностью, а проистекает из “подсознательного страха неподконтрольного живого” (там же), то есть не имеет никаких оправданий и должна быть непременно искоренена. Так появляется новая детская книга, чья цель как раз и состоит в проработке социальных табу, причем не только в сознании детей, но и в сознании взрослых.
Екатерина Асонова совершенно права, утверждая, что “Современные книги... нацелены не столько на поддержку процесса освоения детьми мира взрослых, сколько на создание условий для взаимного узнавания”. Однако речь не о том, что авторы вдруг выработали некий универсальный язык, а о том, что само общество постепенно отказывается от идеи необходимости такого языка или какого угодно другого специального языка для общения с ребенком. Речь о том, что само общество очень медленно и неуверенно, но все же начинает воспринимать ребенка как равного собеседника (а не таинственного инопланетянина с совершенно потусторонней психикой). Узнавание, которое якобы происходит благодаря усилиям автора, на самом деле происходит само по себе – как побочный эффект того, что авторы находят в себе отвагу говорить максимально честно. Точно так же поступали и Андерсен, и Чуковский, и прочие прекрасные писатели во все времена, однако именно сейчас общество ценит эту честность в литературе превыше всего остального.
Потребность общества в приближении ребенка к себе (и к реальности), установку на “раскурочивание” болезненных зон очень остро переживают консервативные критики, для которых происходящие изменения означают не становление чего-то нового и чудесного, но крушение всей их системы ценностей, и, следовательно, воспринимаются ими как нечто вредное и опасное.
Так, например, отзываются об адаптированной для детей Декларации прав человека два постоянных автора “БиблиоГида” Ирина Линкова и Ирина Казюлькина:
“Не в первый раз взрослые нападают на детей со своими взрослыми проблемами. Если бы издатели и авторы... вовремя познакомились с Корнеем Ивановичем Чуковским, может быть, они были бы чуточку осторожнее в своем стремлении научить малышей всему и сразу. Только Чуковский нужен другой: не тот, что подарил нам Айболита с Бармалеем (неплохую, кстати, “книгу противоречий”), а тот, что внятными словами, на примерах из истории детской литературы предупреждал об опасности бестактного вторжения в детство”.
Конечно, воспринимать хоть сколько-нибудь серьезно такого рода высказывания нельзя: ни содержательная сторона, ни сам тон их не настраивают на конструктивный лад.
Во-первых, нужно понимать, что перед нами (осознанная или неосознанная) подмена. Чуковский говорил об опасностях раннего развития, а никак не о посвящении детей во “взрослые проблемы”:
“Многим учителям и родителям не терпелось приобщить ребенка к тем сведениям, которые у них, у взрослых, почитались в данную эпоху нужнейшими… В Англии в XVI веке нашелся такой Вильям Коплэнд (William Copland), который изготовил для трехлетних детей в высшей степени полезную книгу “Тайна тайн Аристотеля” и рекомендовал ее в качестве “очень хорошей”… Другой детский писатель XVI века — Уинкин де Уэрд (Wynkyn de Worde) — так и назвал свою книгу: “Трехлетний мудрец”, где он, между прочим, обращался к трехлетнему младенцу с вопросом: “Мудрое чадо, как сотворены небеса?”” (Чуковский К.И. “От двух до пяти”. – М., 2012, с. 282).
Подмена тем более очевидна, если принять во внимание, что сам Корней Иванович никогда не отказывал себе в удовольствии решать через детскую литературу “взрослые” задачи (вспомним хотя бы “Крокодила” или “Тараканище”).
Во-вторых, предполагать, что раньше к детству относились гораздо трепетнее (а на этом и строится вся теория критиков о несостоятельности новых детских книг), довольно нелепо: адаптированной Декларации прав человека предшествовали детские стихи Маяковского, Введенского, Сапгира и Родари, книги Сэллинджера, Крапивина и Кауфман, которые никак нельзя обвинить в невовлеченности во взрослую жизнь. И хотя это еще вопрос, что беспардоннее вторгается в детство: “Чем пахнут ремесла” или книжка-картинка о том, что все люди равны, — стоит просто признать, что для каждого времени характерен свой контекст — будь то борьба с буржуями или борьба с ксенофобией. И не вовлекать детей в этот контекст возможно лишь в ущерб качеству детской литературы, которая, как всякое искусство, является отражением своего времени.
Хотя нападки на новую детскую литературу весьма спорные, нужно согласиться с Линковой и Казюлькиной в одном (если предположить, что они именно это имели в виду): повышенный интерес к проблемной литературе действительно связан с увеличением потока информации о мире, поступающего в детское сознание; без увеличения этого потока подобный интерес был бы попросту невозможен. Другое дело, что высказываться против абсолютно естественного процесса (и к тому же процесса неизбежного) кажется малопродуктивным. Гораздо важнее разобраться, как и почему мы оказались в этой ситуации и что теперь делать.
В первую очередь нужно понимать, что сейчас сформировалось не только поколение детей, но и поколение родителей, характеризуемое исследователями как digital natives. Это люди, для которых Интернет, современные способы коммуникации и современные способы получения информации являются единственно знакомыми, единственно возможными. Все чаще можно видеть родителей, судорожно гуглящих ответ на детское “Это что?” и “Почему?”, все больше детей уже к двум годам понимают, как устроены планшеты и что при желании в них может найтись и картинка с кошкой, и мультфильм про нее же, и книжка, и магазин, где этих кошек продают. Все это (в случае совсем маленьких детей — через родителей, в случае подростков — минуя каких бы то ни было посредников) дает ребенку значительно больше информации, чем привыкли потреблять старшие, более того, современный мир провоцирует совсем другой способ восприятия этой информации, ранее возможный, но нераспространенный.
Дело в том, что теперь всякое знание представлено совершенно иначе, чем, скажем, двадцать лет назад. Короткие резюме-ссылки на развернутый материал, каты, превью — все это дает возможность не только выстраивать дополнительные фильтры, но и бегло потреблять самые разнообразные сведения, которые раньше никогда бы не попали в сферу нашего внимания. К тому же (и в этом многие видят недостаток Интернета) информация теперь не имеет очевидной иерархии. Безусловно, есть более и менее авторитетные ресурсы, но для ребенка нет принципиальной разницы между Википедией и Институтом русского языка. Так же для него стираются и границы временные: “Мифы Древней Греции” не предшествуют сказкам Бормора, а сказки Андерсена — книгам Ульфа Старка, они идут рука об руку, формируя у ребенка чуткость к интертекстуальным и иконографическим связям, способность комплексно рассматривать всякое явление.
Детский психолог Екатерина Мурашова пишет:
“Игры детенышей у млекопитающих имеют совершенно отчетливый и никем вроде бы не оспариваемый смысл: они готовят зверят к взрослой жизни, развивают необходимые в ней навыки и умения. <...> Смотрим, что делают теперешние дети, к чему они готовятся. Разговаривают (куда лучше, чем мы, в их возрасте мы были почти бессловесными)… Знают языки и вообще больше и разнообразнее информированы (мы ничего толком не знали о мире, а железный занавес считали естественным предметом международной обстановки). Что же имеем на выходе? Вербально (может быть, на нескольких языках) развитый… способный длительно (почти до старости) обучаться индивид” (Snob.ru).
Разумеется, такому индивиду гораздо проще “переварить” книгу о трагедии в Хиросиме: к моменту чтения этой книги у ребенка, вероятно, уже есть некоторое понимание происходящего, а если и нет, он потенциально способен усвоить достаточный объем знаний, чтобы как-то истолковать для себя те события. Помимо “сложных сюжетов” современный ребенок гораздо лучше подготовлен к восприятию уже упоминавшейся двойной адресации: когда-то казавшиеся “взрослыми” смыслы современному ребенку вполне по плечу. Это проявляется и в том, что книги, предназначавшиеся когда-то для старшеклассников, теперь читают лет в одиннадцать (как, например, “Мастера и Маргариту” или романы Кундеры), и в появлении моды на чтение детям неадаптированных сказок братьев Гримм, Перро, Андерсена.
В результате оказывается, что издательский (и читательский тоже, что бы ни говорили противники прогресса) интерес к проблемной литературе — лишь попытка угнаться за стремительно меняющимися потребностями детей, для которых книги прошлых лет уже не могут быть ориентиром: несмотря на вечные ценности, в них заложенные, они больше не являются отражением реальности, от которой, увы, никуда не деться.
Поэтому основная задача сейчас — и авторская, и издательская — заполнить те ниши, без которых ребенку просто невозможно будет функционировать в современном мире. Конечно, есть проблемные области, в достаточной мере освещенные и отечественными, и зарубежными авторами. Кажется вполне проработанной тема развода родителей и взаимоотношений отчима, мачехи с ребенком. Более или менее отрефлексирована тема смертельных или неизлечимых болезней. Однако то, что окружает ребенка ежедневно, в современной детской литературе фактически отсутствует.
“Почти вымер, например, жанр школьной повести, — говорит Дина Сабитова (сама фактически в одиночку разрабатывающая темы сиротства, приемных детей и детских домов). — Конечно, понятно, почему школьная повесть исчезла: если писатель начинает писать о школе, в большинстве случаев становится ясно, что написанное — абсолютная выдумка, к реальности не имеющая никакого отношения. Школа очень сильно изменилась за последние двадцать лет. Человек, выросший в 60-е годы, в начале 80-х мог спокойно писать книги о школе, потому что хорошо себе представлял, как оно там все внутри устроено: школа была практически неизменной. Но мы, взрослые люди, учившееся в 80-е, просто не знаем, что сейчас делается там, внутри школы, какой там сленг, какая там обстановка, что вообще происходит там с нашими детьми”.
Конечно, есть несколько совсем недавних примеров, вроде Марины Аромштам, Тассиеса, Юханны Тидель (хотя для нее проблемы школьных взаимоотношений являются, скорее, фоном для рассмотрения других вопросов), которые предлагают детям хотя бы частичное отражение реальности, однако большинство возможных школьных проблем никаким образом в детской литературе не отражено, и ребенок, сталкиваясь с ними, не имеет возможности переработать травму через художественное произведение.
Еще более плачевно обстоят дела с вопросами расовой и религиозной терпимости, толерантности к сексуальными меньшинствам, хотя, казалось бы, именно эти вопросы встают в современном обществе наиболее остро. Существует лишь несколько книг, весьма косвенно затрагивающих подобные вопросы, но и те слишком оторваны от реалий сегодняшнего дня: “Коричневое утро” Франка Павлоффа — аллегорический рассказ о фашистской Германии — никак не может заменить романа о буднях кавказского ребенка в Москве, уже упомянутая Декларация прав человека в картинках не заменит истории о том, как мальчик-подросток осознает, что он — гей, “Одного поля ягоды” Перниллы Сальфельт не объяснят ребенку причины религиозных войн.
Понятно, что отсутствие подобной литературы вполне закономерно, учитывая, что и в мире взрослых все эти проблемы остаются нерешенными. Однако именно сейчас детская литература стала площадкой, идеально приспособленной для постановки, может быть, весьма болезненных, но — объективно — важных вопросов. Более того, кажется, что теперь дети действительно подготовлены к тому, чтобы решать эти вопросы — самостоятельно или вместе со взрослыми. И основная задача литературного сообщества на данный момент представляется сложной, но однозначной: попытаться проработать до сих пор не проработанные травмы, чтобы в будущем они не настигли наших детей.
Мария Скаф
Источник: http://magazines.russ.ru
Комментарии
comments powered by Disqus