Библиотека Промы была единственным местом в Monday Town, где хранили бумажные книги.
Их никто не читал. Книги стояли за стеклом на высоких стеллажах — шесть этажей корешков, подсвеченных тёплым светом, — как экспонаты в музее. Корпо любили показывать их делегациям из других городов: смотрите, мы бережём прошлое. Студенты сидели между стеллажами в капсулах с нейроканалом и загружали учебники прямо в голову, не открывая глаз.
Сектор С был на третьем этаже, в углу, у окна на море. Здесь стояли старые деревянные столы. Ими почти не пользовались: без капсул неудобно, без нейроканала долго. До-ын пришла за двадцать минут.
Она села спиной к стене, лицом ко входу. Сняла перчатки, положила их на стол ровно, пальцами к пальцам. Жар со спины так и не ушёл. Он сидел у основания черепа плотным тёплым комком, а лоб стал горячим и влажным. Таблетка сбила температуру до приемлемой, но не до нормальной.
Она открыла на запястье профиль Эндрю Сайнза.
Восемнадцать лет. Двойка, квартал Сикамор, дом 14. Мать — Элизабет Сайнз, сорок шесть лет, статус пациентки Lebens: нейрочума, вторая стадия, подписка «Нейро-Стандарт», просрочка платежа. Отец — Ричард Сайнз. Статус: умер. Причина: насильственная смерть, нападение неустановленных лиц. Пять лет назад. Сестра — Лили Сайнз, шестнадцать лет.
Пять лет назад.
До-ын закрыла профиль. Мать Энди звали Элизабет. Эта фамилия, это имя что-то значили — но вспомнить, что именно, не получалось. Будто на месте воспоминания лежала аккуратно вырезанная пустота нужного размера.
[Найти]
Она подняла голову. Энди стоял в проходе между стеллажами и смотрел на неё.
— Ты это подстроила? — спросил он вместо приветствия.
Он не садился. Стоял, засунув руки в карманы куртки, и смотрел на неё сверху вниз.
— Что именно? — спросила До-ын.
— Распределение. У тебя девяносто восемь. У меня семьдесят один. Нас не могло поставить в пару, если только кто-то не влез в систему.
— Или если в системе учитывают не только рейтинг.
— Например?
— Например, позицию на лекции, — она пожала плечами. — Ты единственный, кто возразил Корну. Я единственная, кто это слушал. Может, алгоритм решил, что из нас выйдет спор, а не скука.
— Алгоритм так не решает.
— Ты знаешь, как он решает?
Энди промолчал. Он не знал. Он не пользовался нейроканалом и никогда не лез в устройство институтской сети. До-ын видела, что он не верит ей, — и видела, что ему нечем возразить.
— Сайнз, — сказала она. — Если хочешь, напишу Корну, что прошу другого партнёра. Тебе поставят кого-нибудь с рейтингом пятьдесят, и вы вдвоём будете тонуть. Или сядешь, и мы сделаем проект, который вытащит твой грант. Выбирай.
— Откуда ты знаешь про мой грант?
— Это написано в общем списке курса.
Энди сжал зубы, медленно отодвинул стул и сел напротив.
— Охренеть, — сказал он. — Наследница SORA спасает зиро из двойки. Тебе за это бонусы дают? Благотворительность, налоговый вычет?
— Мне ничего не дают, — ровно ответила До-ын. — Мне просто нужен партнёр, который думает. Таких на курсе двое. Второй — Корн.
Энди смотрел на неё долго. Потом фыркнул — коротко, почти против воли:
— Ладно. Тема?
Темы были в списке. Двенадцать штук, все про ответственность, права и контроль. До-ын предложила «Право на отключение автономной системы». Энди сразу кивнул:
— Только с какой стороны?
— С любой. Можно доказать, что создатель вправе отключить систему. Можно — что нет.
— А ты сама как думаешь?
— Я думаю, что вопрос поставлен неверно, — сказала До-ын. — Важно не право. Важна цена. Если отключение системы спасёт тысячу людей, её надо отключить, даже если она разумна. Если её работа спасёт тысячу людей, её нельзя отключать, даже если она вещь.
— То есть всё решает арифметика.
— А что ещё?
— Например, кто считает, — сказал Энди. — Ты говоришь «тысяча людей», будто цифра сама по себе что-то значит. А кто решил, что эта тысяча важнее одного? Кто этот «кто-то», которому позволено ставить людей в столбик?
— Тот, кто способен посчитать правильно.
— Охуенный ответ. Так говорит каждый ублюдок в Нуле.
До-ын не обиделась. Она вообще не умела обижаться на такое — просто отметила: он злится, когда речь заходит о праве решать за других. Записала это туда же, где хранила всё остальное.
— Хорошо, — сказала она. — Тогда давай так. Ты будешь доказывать, что никто не вправе. Я — что вправе тот, кто посчитал. В конце сведём.
— Это не проект. Это драка.
— Корну понравится.
Энди снова хмыкнул и потёр лицо ладонями. Он выглядел уставшим — не за день, а за годы. Под глазами тени, ногти обкусаны, на костяшках правой руки свежая ссадина.
Они работали час. Разбили тему на части, распределили, нашли источники. Энди писал от руки, в бумажном блокноте, огрызком карандаша. До-ын смотрела на это так, как смотрят на редкое животное:
— Ты всегда так?
— Как?
— Руками.
— Да.
— Почему?
— Потому что то, что я пишу руками, — моё, — сказал он, не поднимая глаз. — То, что загружено через порт, может оказаться чьим угодно.
До-ын не нашла что ответить
Ближе к концу Энди достал из кармана наушники, повертел их в пальцах. Провод зацепился за край стола, штекер выскочил из гнезда, и из маленького старого плеера в его кармане тихо, хрипло зазвучала музыка.
Бит. Тяжёлый, медленный, с глухим басом, который отдавался в столешнице. Поверх — что-то вроде старого пианино, записанного с шумом, будто через стену. Несколько нот повторялись по кругу, с ошибкой в одном месте: одна нота каждый раз звучала чуть раньше, чем должна была.
Энди выругался и потянулся к карману.
— Подожди, — сказала До-ын. Он замер. — Что это?
— Ничего. Старьё.
— Чьё?
Энди помолчал.
— Моё.
До-ын протянула руку ладонью вверх. Он смотрел на её ладонь несколько секунд — белую, тонкую, без единой линии дрожи. Потом нехотя вынул наушники из кармана и положил ей в руку.
Она надела их. Бит заполнил голову. Бас лёг куда-то под рёбра. Пианино плыло поверх, хрипло и неровно, и на той самой ноте, которая звучала раньше времени, внутри До-ын что-то дёрнулось.
Она не могла это назвать чем-то. Клубника по утрам была просто текстурой. Это — не было просто звуком. Это было как если бы кто-то в пустой комнате, где никогда никого не было, вдруг тихо сказал её имя. Трек кончился. До-ын сидела неподвижно.
— Давай ещё раз, — сказала она.
— Чего?
— Включи ещё раз.
Энди смотрел на неё с подозрением, но включил. Она слушала с закрытыми глазами. На ошибочной ноте её пальцы на столе чуть сжались.
— Здесь ошибка, — сказала она, не открывая глаз. — Одна нота раньше, чем надо.
— Знаю.
— Почему не исправил?
— Отец так играл, — сказал Энди. И сам удивился, что сказал это. — Это его запись. Старая. Он играл на пианино, когда был жив. Всегда ошибался в этом месте. Я пытался исправить, а потом понял, что без ошибки это уже не он.
До-ын открыла глаза. Энди смотрел в окно, на море. Челюсть сжата. Он явно жалел, что сказал.
— Твой отец, — сказала До-ын. — Он…
— Не надо, — оборвал Энди. — Ты не обязана. Я знаю, что ты скажешь. «Мне жаль». Тебе твои две недели все говорят «мне жаль», и ты, наверное, уже блевать от этого хочешь. Так что давай без.
До-ын кивнула. Сняла наушники и протянула ему.
— Спасибо, — сказала она.
— За что?
Она подумала.
— Не знаю, — сказала она. И это было правдой. Впервые за две недели — может, впервые за всю жизнь — она сказала что-то, не зная, зачем.
Энди взял наушники. Их пальцы соприкоснулись.
— Чёрт, — сказал он. — Ты горишь вся.
— Обострение.
— Нейрочума?
— С рождения. От матери.
Энди посмотрел на неё по-другому. Не как охранник. У него самого дома за столом спит мать с серым портом на шее.
— Тебе бы домой, — сказал он.
— Тебе тоже. Ты опаздываешь.
Он глянул на запястье и выругался. Над чипом мигало оранжевое уведомление: [Смена «Кольцевого» начинается через 12 минут]
— Откуда ты…
— Оно светилось у тебя последние десять минут, — сказала До-ын. — Иди, Сайнз. Завтра в то же время.
Он ушёл быстро, не прощаясь. До-ын осталась сидеть.
Она запомнила трек. Весь, до последней ноты, вместе с хрипом и ошибкой. Она умела запоминать всё. Но впервые ей захотелось запомнить что-то просто так.
«Кольцевой» был курьерской службой для тех, кому было некуда больше идти. Курьерам давали временный пропуск через стены — между тройкой, двойкой и первой линией, только на время заказа. Платили за доставку, штрафовали за опоздание. Если опоздал три раза за месяц, пропуск аннулировали. Если пропуск аннулировали, ты оставался в том кольце, где тебя застало.
— Сайнз, ёб твою мать, — сказал диспетчер в наушнике вместо приветствия. Диспетчера звали Гриша, и Энди ни разу не видел его лица. Только голос: прокуренный, усталый, злой. — Четыре минуты до начала смены, а ты ещё на первой линии. Ты охуел?
— Я уже бегу.
— Беги быстрее. У тебя восемь заказов. Первый — первая линия, вилла «Аквамарин», пакет из аптеки Lebens. Второй — тройка, Рыбный ряд, тоже аптека. Потом соберёшь по ходу.
— Тройка после первой линии? Это через весь город.
— А я похож на того, кто это решает? Алгоритм решает. Беги давай!
Энди побежал.
Вилла «Аквамарин» стояла на склоне над частным пляжем. Белый дом, бирюзовый бассейн, три дрона-уборщика полировали ступени, которые и так блестели. Дверь открыла женщина в домашнем халате, стоившем больше, чем вся квартира Сайнзов.
Она взяла пакет, не глядя на Энди. Открыла. Достала флакон, прочитала этикетку.
— Это не та дозировка.
— Я только доставляю, мэм.
— Я заказывала двадцать миллиграммов, а здесь пятнадцать.
— Я не вскрываю посылки. Можете оставить жалобу в приложении.
Женщина подняла на него глаза. Посмотрела на куртку, на ботинки, на наушники, перемотанные изолентой.
— Из какого ты кольца?
— Из второго.
— А, — сказала она, будто это всё объясняло. — Жалобу оставлю на тебя.
Дверь закрылась. Через минуту запястье пискнуло: [Оценка клиента: 1 из 5. Причина: некомпетентность курьера. Штраф: 40 МБ]
Энди стоял на белой ступеньке и смотрел на дрона, который уже полировал место, где только что стояли его ботинки.
— Сучка, — тихо сказал он.
— Сайнз, не стой, — сказал Гриша. — Тройка ждёт.
В тройку он въехал на монорельсе, потом бежал пешком. Рыбный ряд — узкая улица между двумя бетонными стенами домов, сплошь занавешенная проводами, вывесками и сохнущим бельём. Пахло жареной рыбой, мочой и горелым пластиком. Торговцы кричали на трёх языках, с балкона второго этажа кто-то орал на кого-то матом, внизу дети гоняли по лужам самодельного дрона из консервных банок. До аптеки оставалось два квартала, когда улица впереди вдруг замолчала.
Тишина в тройке была неправильной. Энди остановился. В конце ряда, перегородив проход, стояли три белых фургона с зелёными крестами. Задние двери распахнуты. Вокруг них — люди в белой медицинской броне, с закрытыми лицами, с изогнутыми инструментами на поясах, похожими на хирургические щипцы, только длиннее. Санитары.
— Ох, бля, — сказал кто-то рядом. — Опять.
Двое санитаров выводили из подъезда мужчину. Он не сопротивлялся — просто шёл, медленно, как во сне. За ним выбежала женщина в домашних тапках, хватала санитаров за руки, кричала:
— Он заплатит! Он заплатит, у него зарплата в пятницу! Три дня! Вы что, три дня подождать не можете?!
Санитар молча стряхнул её руку. Мужчину поставили на колени у фургона. Один из санитаров снял с пояса инструмент, приложил к его затылку, туда, где у всех больных стоял порт. Раздался щелчок. Мужчина дёрнулся всем телом и обмяк. Санитар отсоединил от затылка серый цилиндр, весь в чём-то красном, и аккуратно положил его в пластиковый контейнер с номером.
Женщина закричала. Не словами — просто звуком.
И тройка взорвалась.
Сначала полетела бутылка. Потом камень. Потом с балкона второго этажа на фургон рухнул старый кондиционер. Люди высыпали из дверей, из переулков, из-за прилавков. Кто-то орал «Суки! Твари! Упыри!», кто-то просто бросал всё, что попадалось под руку.
Санитары не побежали. Они отошли к фургонам, сомкнулись. Из-за угла с воем выехали две машины синих.
Первый выстрел прозвучал почти буднично. Энди нырнул под прилавок рыбного лотка. Рядом, прижимая к груди ящик с кальмарами, сидел старик-торговец.
— Резиной лупят? — спросил Энди.
— Пока резиной, — сказал старик, не поворачивая головы. — Потом как пойдёт
Выстрелы участились. Кто-то закричал от боли. Над улицей с жужжанием прошёл полицейский дрон, сбрасывая на толпу облака белого газа. Энди натянул ворот толстовки на нос. Глаза всё равно резануло.
Он смотрел из-под прилавка, как мужчину без порта грузят в фургон. Мужчина больше не двигался. Глаза у него были открыты, лицо пустое. Через неделю он будет сидеть на берегу Утиля и смотреть на воду.
Запястье Энди пискнуло.
[Заказ №2: до окончания времени доставки 6 минут. Опоздание повлечёт штраф]
— Да ты издеваешься, — прошептал Энди.
— Ты чего? — спросил старик.
— Доставка.
Старик посмотрел на него, на пакет в его руках, на запястье. Потом коротко, беззвучно рассмеялся.
— Беги через Седьмой переулок. Там синих нет. Аптека с чёрного хода открыта.
— Спасибо.
— Не благодари, сынок. Это ведь моему внуку лекарство.
Энди бежал через Седьмой переулок, задыхаясь от газа, и думал, что где-то в этом пакете лежит лекарство, за которое люди в этом квартале завтра будут отдавать память. Он успел за сорок секунд до штрафа.
Смена кончилась после десяти. Восемь заказов, один штраф, два «спасибо», одна оценка «1 из 5». Девяносто шесть монбаксов на счету после вычетов. До платежа за подписку матери не хватало ещё четыре тысячи девятьсот. Энди шёл домой пешком через переходную зону — полосу между тройкой и стеной двойки. Здесь было темно: фонари разбиты, реклама не горела, жилых домов почти не осталось. Склады, гаражи, бетонные заборы. Короткий путь до турникетов. Все курьеры ходили здесь, потому что так экономили пятнадцать минут. Тем не менее, все курьеры знали, что ходить здесь нельзя.
Он услышал голос раньше, чем увидел.
— Не торопись, — сказал голос. — Мы никуда не торопимся.
Голос был мягкий. Вежливый. Низкий, с лёгкой металлической хрипотцой, как у старого динамика. Так разговаривают с ребёнком, который боится врача.
Энди замер у угла склада. Под единственным работающим фонарём, в пятне жёлтого света, на коленях стоял человек. Худой, в рабочей куртке Lebens, с серым портом на затылке. Руки у него тряслись так сильно, что он даже не пытался их поднять.
Перед ним, тоже на коленях, сидел Садо.
Энди знал, кто это. Его знал весь город — по слухам, по обрывкам видео, которые удаляли из сети через минуту после публикации. Огромный, больше двух метров, даже стоя на коленях выше любого человека. Тело почти целиком из металла: чёрные пластины брони, хромированные суставы, толстые кабели, уходящие под пластины, как вены. От лица осталась половина — левая, человеческая, бледная, гладко выбритая. Правая была чёрной маской с одним красным оптическим глазом. Человеческий глаз — серый, спокойный — смотрел на стоящего перед ним мужчину с вниманием и почти нежностью.
Перед Садо на чистом белом платке, расстеленном прямо на грязном асфальте, лежали предметы. Энди не сразу понял, что это. Короткий нож. Длинный нож. Что-то похожее на крючок. Маленькая чаша.
Садо взял короткий нож. Неторопливо протёр его краем платка — сначала одну сторону, потом другую. Положил платок, сложенный вчетверо. Каждое движение было медленным, точным, будто он выполнял старинную церемонию.
— Вы должны SORA восемнадцать тысяч, — мягко сказал Садо. — Вы пытались продать оборудование компании на чёрном рынке. Это нехорошо.
— Я верну, — прошептал мужчина. — Я всё верну, у меня дочь, у меня…
— Конечно, вернёте, — сказал Садо. — Всё, что у вас есть.
Энди увидел синих. Полицейская машина стояла в тридцати метрах, у ворот склада. Двое полицейских курили, облокотившись на капот. Один смотрел в телефон. Второй смотрел на Садо, на мужчину, на нож — спокойно. Потом отвернулся и щелчком отбросил окурок.
Садо начал. Энди не смотрел. Он прижался спиной к холодной стене склада и смотрел на свои ботинки. Но слышать он не мог перестать. Первый крик был громким. Второй — тише. Потом крики стали чем-то другим, не похожим на человеческий голос. Между ними, в паузах, звучал мягкий голос Садо: он что-то говорил, спокойно, ласково, будто объяснял. Что-то о терпении. О том, что всё имеет порядок.
По асфальту, по трещине вдоль стены, к ботинкам Энди медленно поползла тёмная струйка. Она блестела в свете фонаря.
Энди не мог пошевелиться. Внутри него кто-то кричал: сделай что-нибудь. Позови на помощь. Брось камень. Беги к синим. Но синие стояли в тридцати метрах и курили. И Энди понимал — с ясностью, от которой хотелось блевать, — что если он сейчас выйдет из-за угла, его положат на тот же асфальт, рядом. И никто не придёт. И Лили останется одна с матерью.
Крики кончились. Стало очень тихо. Где-то далеко, в порту, глухо стрельнули дважды. Над головой прогудел монорельс.
— Ты можешь выйти, — сказал мягкий голос.
Энди перестал дышать.
— Я знаю, что ты там, — сказал Садо. — Ты стоишь там четыре минуты и двенадцать секунд. Пульс сто сорок. Выйди.
Энди вышел. Садо стоял. Огромный, чёрный, в пятне жёлтого света. Белый платок был сложен у его ног. Человеческий глаз смотрел на Энди внимательно и почти с любопытством. Красный оптический мигнул — сканирование.
За его ногами на асфальте было то, на что Энди не стал смотрить. То, что осталось от человека.
— Курьер, — сказал Садо, констатация. — «Кольцевой». Двойка. Сайнз.
Он произнёс фамилию медленно, будто пробуя её на вкус. Человеческий уголок рта чуть дрогнул.
— Сайнз, — повторил Садо. — Знакомая фамилия.
Энди молчал. Ноги не держали. Он не знал, почему всё ещё стоит. Садо сделал шаг. Асфальт под его ногой хрустнул. Ещё шаг. Он подошёл совсем близко, и Энди почувствовал запах — машинное масло, озон и что-то сладкое, медное.
Садо наклонился. Огромная металлическая рука поднялась к лицу Энди — и аккуратно, двумя пальцами, поправила воротник его куртки. Отцовской куртки.
— Иди домой, Сайнз, — мягко сказал Садо. — Уже поздно. Тебя ждут.
Он выпрямился, отвернулся, поднял белый платок и пошёл к машине синих. Полицейские распахнули перед ним заднюю дверь. Один кивнул Садо, как начальнику. Второй посмотрел на Энди.
— Ты слышал, пацан. Вали домой. Ты ничего не видел.
Машина уехала. Энди пошёл к турникетам. Он прошёл анализ крови — зелёный. Приложил запястье — зелёный. Сел в пустой вагон монорельса, доехал до своей станции, поднялся на свой этаж. Всю дорогу он не чувствовал ни рук, ни лица. Только в лифте посмотрел вниз и увидел, что носки его ботинок в чём-то тёмном, засохшем.
Он стоял перед дверью квартиры и тёр ботинки о коврик. Долго. Пока не убедился, что ничего не осталось. Потом ещё немного. Потом открыл дверь.
На кухне пахло едой. Не разогретыми полуфабрикатами, которые Энди закупал пачками на неделю. Едой. Жареным луком, специями, чем-то тёплым и домашним, о чём он успел забыть.
Свет был включён весь — не одна лампа над плитой, а все. Стол был чистым. На столе стояли три тарелки. Бутылок не было.
У плиты стояла мать. Волосы вымыты и собраны в аккуратный пучок, как когда-то. На ней было старое платье в мелкий синий цветок, которое Энди не видел лет пять. Она мешала что-то в сковородке и напевала. Тихо, без слов — ту же мелодию, что была в отцовской записи.
Лили сидела за столом и смеялась. Она смеялась так, как Энди не слышал давно: громко, взахлёб, держась за живот.
— Энди! — Лили вскочила. — Мама готовит рагу! По папиному рецепту!
Мать обернулась. Она была трезвой. Энди увидел это сразу — по глазам, ясным и немного испуганным, по рукам, которые почти не дрожали. Только левая, чуть-чуть.
— Привет, — сказала Элизабет. — Ты поздно.
— Смена, — сказал Энди. Голос не слушался. — Мам…
— Садись. Остывает.
Он сел. Он смотрел, как мать раскладывает рагу по тарелкам, и не мог понять, что происходит, — будто он ошибся этажом и вошёл в чужую квартиру, в чужую жизнь, где ничего не случилось за эти пять лет.
— Где… — начал он.
— Вылила, — сказала мать. Она села напротив. — Все. Шесть бутылок. Лили...
— Видела, — подтвердила Лили. — Она плакала, и выливала, и ругалась. Очень смешно ругалась. Я не знала, что она такие слова знает.
— Лили!
— Ну что? Правда же!
Мать рассмеялась. Коротко, хрипло, но по-настоящему. Энди не слышал её смеха так давно, что не сразу понял, что это за звук.
— Я сегодня позвонила в школу на Двенадцатой, — сказала Элизабет. — Им нужен учитель биологии. Старый уволился. Я… когда-то была неплохим биологом. Сказали, могу прийти на собеседование в четверг.
— Мам, — сказал Энди. — Это… это правда?
— Правда. — Она помолчала, глядя в тарелку. — И я позвонила в Lebens. Попросила рассрочку на подписку. Сказали, рассмотрят, если будет подтверждение дохода.
Энди смотрел на неё. Внутри было что-то тяжёлое и горячее, оно поднималось к горлу, и он не знал, как его остановить.
— Ешь, — сказала мать мягко. — Ты же не ел ничего весь день, да?
Он ел. Рагу было горячим, острым, точно таким, как у отца. Лили болтала без остановки — про школу, про учительницу, которая сказала, что её рисунок отправят на городской конкурс, про мальчика из параллельного класса, который пялится на неё на переменах. Мать слушала, кивала, смеялась. Чарли из динамика над холодильником молчал. Впервые за много месяцев он молчал весь вечер.
После ужина Лили принесла альбом и попросила их не двигаться. Энди и мать сидели рядом на старом диване, и Лили рисовала их — быстро, сосредоточенно, высунув кончик языка, как в детстве.
— А папу? — спросила мать.
Лили подняла глаза.
— Я по памяти, — сказала она. — Можно?
— Можно, — сказала мать.
Лили рисовала долго. Когда она развернула альбом, на диване сидели четверо. Отец сидел с краю, обнимая мать за плечи, и улыбался той улыбкой, которую Энди почти забыл. Лили нарисовала его точно. Даже маленький шрам на подбородке.
Мать смотрела на рисунок и не говорила ни слова. Потом протянула руку и провела пальцем по лицу отца на бумаге. Осторожно, как будто могла его разбудить.
— Он бы тобой гордился, — сказала она Лили. Потом повернулась к Энди. — Вами обоими.
Энди встал.
— Я… сейчас.
Он ушёл в ванную, закрыл дверь и включил воду.
Он не плакал с похорон отца. Пять лет. Пять лет он держал всё — долги, мать, Лили, школу, грант, работу, — держал на одном упрямстве, потому что отец всегда держал. Сегодня он видел, как человеку вырезают порт на глазах у жены. Сегодня он стоял за углом и слушал, как другого человека режут на куски, а полиция курит рядом. Сегодня огромная рука психопата поправила воротник его куртки, и он не смог даже пошевелиться.
А теперь мать вылила бутылки и приготовила отцовское рагу. И Лили смеялась. Кажется, что динамика его жизни перевернулась к чертям.
Энди сидел на краю ванны, зажав рот ладонью, и плакал так, что болела грудь.
Когда он вышел, мать стояла в коридоре. Она ничего не спросила. Просто обняла его. Он был выше её на голову, и ей пришлось встать на цыпочки.
— Прости меня, — сказала Элизабет ему в плечо. — Прости, Энди. Ты не должен был тащить это один. Я знаю. Я всё знаю. Я больше не буду.
— Мам…
— Я больше не буду, — повторила она. — Я обещаю.
Лили выглянула из комнаты, увидела их, ничего не сказала — подошла и обняла их обоих сбоку, уткнувшись лицом брату в куртку.
Они стояли так в узком коридоре долго. Над городом за окном горела надпись про вечный понедельник. Но в квартире Сайнзов в ту ночь было тихо и тепло. Почти как в воскресенье.
На сорок третьем этаже первой линии было темно.
До-ын лежала на кровати поверх одеяла, в одежде, с мокрым полотенцем на лбу. Температура держалась на тридцати восьми и девяти. Суставы ломило. Линии вдоль позвоночника пульсировали тупой, тёплой болью.
Она не спала. Она слушала: в голове, ровно и чисто, с идеальной точностью, звучал трек Энди. Бит. Бас. Хриплое пианино. И нота, которая всегда приходила раньше времени.
Она проиграла его в голове сорок три раза. На каждой ошибочной ноте внутри что-то отзывалось. Каждый раз слабее, но не исчезая совсем.
На сорок четвёртом проигрыше она открыла на запястье поиск.
Ввела имя. [Элизабет Сайнз]
Профиль. Фото пятилетней давности: светловолосая женщина в лабораторном халате, бейдж SORA на груди. Подпись под бейджем почти не читалась. До-ын увеличила.
[Отдел разработки. Нейрокартография]
Что-то внутри — не та часть, что отзывалась на музыку, а другая, холодная, ровная, — сдвинулось и встало на место. Как деталь, которую долго искали.
[Найти]
[Найдено]
[Адрес: двойка, квартал Сикамор, дом 14]
До-ын долго смотрела на светящийся адрес над запястьем. Потом закрыла его и глаза. В голове продолжала играть музыка. Она не стала её выключать.