Аристократ достал из кармана старую курительную трубку и прикурил. Дым от трубки Альбастро закрутился густыми кольцами над недопитыми кружками. Старик сделал паузу, давая словам повиснуть в воздухе «Морской Свиньи».
— Т-та-акая пры-красота, — пробормотал Уилл, нервно потирая ладони о колени. — Сл-ловно из книжки…
— Книжки, говоришь? — Бен фыркнул, стукнув глиняной кружкой о стол. — Высоко-а-а-а-п-арно, ваше благородие! Прямо как павлиний хвост – красИво, да толку? Мы ж не в опере! Земля круглая, край света – сказки для баб да малых детей! Вон даже Луи, торгаш, знает!
Мартель, до этого смаковавший последнюю каплю эля, важно поднял палец:
— Совершенно верно, мой дорогой Бен. Наука, знаете ли, давно доказала шарообразность нашей планеты. Элементарная логика и наблюдения за кораблями на горизонте…
— Б-б-б-ере-ересь! — вдруг вскрикнул Уилл, вскочив так, что табурет под ним скрипнул. Лицо его побелело. — З-земля плоская! Священное Писание ясно гласит! В Книге Пророка Исаии! Глава сороковая, стих двадцать второй! “Он есть Тот, Который восседает над кругом земли…” Круг, он плоский! Как блин! Как монета! На черепахе стоит и всё! Сказать такое – грех! Ослепнеть можно! — Он судорожно перекрестился, глотая воздух.
Гарри мрачно провел пальцем по шраму на щеке:
— Чушь собачья, вся ваша наука да библия. Какая разница, плоская она, круглая, али в кубик свернута? Главное – история, старик! Выпьем, послушаем, халявный эль получим! И делу конец. — Он нетерпеливо постучал костяшками по столу.
Томми Рид, молчавший до сих пор, вдруг тихо сказал, не отрывая глаз от Альбастро:
— Пш-ш-ш… Тише вы.
Все замолчали, повернувшись к старику. В уголках губ Альбастро играла едва уловимая, загадочная улыбка, словно он наблюдал за возней котят. Его взгляд, казалось, видел не только грязные стены таверны, но и те далекие берега, о которых он говорил.
— Простите, сэр, — вежливо, но твердо продолжил Томми, погасив вспыхнувшую было перепалку одним взглядом. — Не обращайте внимания. Продолжайте, пожалуйста. Мы слушаем.
Альбастро медленно кивнул, словно одобряя Томми. Он снова взялся за янтарный набалдашник своей трости, и его голос, низкий и бархатистый, вновь завладел тишиной.
* * *
Юный я, друзья мои, был тогда моложе самого пылкого из вас, что собрались ныне под сенью этой скромной крыши. Мои дни были наполнены прахом древних фолиантов и терпким запахом формальдегида в аудиториях Гёттингена – того самого храма наук, куда стекались жаждущие знания со всех уголков земли. Я корпел над трактатами Галена и Гиппократа, стремясь постичь тайны человеческой плоти, стать искусным лекарем, чья рука способна одолеть саму Тану… Прилежный ученик – так бы сказали о мне наставники, кивая с одобрением. Но… – легкая, ностальгическая улыбка тронула его губы, – под этой оболочкой прилежности кипела кровь, не знавшая покоя. По вечерам же, когда строгие тени профессоров растворялись в сумерках, юность брала свое. Вино лилось рекой в студенческих тавернах, где воздух был густ от табачного дыма и смелых речей. Звучали песни под гитару, спорили о философии до хрипоты, а взгляды искали встречи с очарованием юных фрейлин, чьи смех звенел, как хрустальные колокольчики… Да, я был тем еще ловеласом. Сердце моё было щедро, а пыл – неистощим. Искал я не столько любви, сколько восхитительного огня мгновения, искры, высеченной взглядом или прикосновением руки в вальсе.
Именно в один из таких вечеров, когда веселье достигло своего бурного апогея, а голова уже кружилась не только от вальса, судьба свела меня с ним. С Марцеллусом д’Аркенти. Представьте: вихрь в камзоле! Молодой бог, явившийся в наш скромный пир горой! Он ворвался в таверну не как студент – как триумфатор! Шелковый жилет, вытканный серебряными нитями, камзол из бархата цвета ночи, кружева манжет – белее первого снега. Его шевелюра, цвета спелого каштана, ниспадала пышными волнами, обрамляя лицо невероятной, почти дерзкой красоты – с высокими скулами, решительным подбородком и глазами… о, эти глаза! Синие, как глубины южных морей, горели они неукротимым огнем жизни, смелости и… бездонного кошелька его отца, одного из тех самых магнатов, чье состояние могло бы купить не остров, а целое королевство. Он был воплощенной дерзостью, рубакой-парнем, для которого мир был устрицей, жаждущей быть вскрытой его перламутровым ножом.
Он не просто вошел – он явился, и атмосфера мгновенно наэлектризовалась. Знал толк в винах, но пил с азартом солдата, говорил о поэзии и звездах с пылом пророка, а танцевал… танцевал так, что дамы теряли головы, а кавалеры – дар речи. Настоящий денди, но не холодный щеголь – вулкан в шелках! Он мог проиграть состояние за карточным столом с небрежной улыбкой и на следующее утро щедро одарить последним дукатом нищего на паперти. Его остроумие было острым, как шпага, а щедрость – безмерной, как океан. Мы сошлись, что называется, в пьяном диспуте о Горации… или это был Овидий? Память осени жизни туманна на детали тех бурных ночей. Но пламя его души, его неутолимая жажда большего – больше жизни, больше знаний, больше чудес! – опалили и мою юную душу. В его присутствии мир казался ярче, границы – шире, а невозможное – всего лишь вызовом для смельчаков. Он горел, этот Марцеллус, и его пламя зажгло во мне искру того самого авантюризма, что позже привела нас обоих на палубу «Лиры Персефоны», в объятия неведомого.
Наша дружба, закаленная в огне юношеских безумств, стала прочнее стали. Вспоминается ночь, когда мы, под хмельным вдохновением, вознамерились измерить высоту шпиля старой университетской библиотеки – не циркулем и секстантом, а собственными ногами! Марцеллус, в шитом золотом камзоле (который он презрительно назвал бы «тряпкой для пикника» на следующий день), первым вцепился в скользкий каменный карниз. Я, с трезвеющим от ужаса умом, лез следом, дрожа не столько от высоты, сколько от мысли о гневе ректора. Мы доползли до самого верха, до креста, подпирающего звезды, и там, вися над бездной, Марцеллус вытащил из кармана… бутылку рейнского! Мы выпили за звезды, за безумие, за саму юность! А когда нас сняли утром сторожевые псы, он взял всю вину на себя, заявив, что я лишь «наблюдал за экспериментом». Его кошелек и имя сгладили последствия, но верность – не купишь. Она была в его взгляде, когда он кричал мне снизу: “Держись, Альбастро! Я тебя не брошу!”
А эксперимент с блохами! В пьяном угаре после лекции по анатомии Марцеллус загорелся идеей доказать, что насекомые тоже могут быть… эстетами! Он наловил блох в конюшне, устроил им «салон» в спичечном коробке, выложенном бархатными лоскутами, и пытался заставить их прыгать под звуки его скрипки! “Смотри, Альбастро! – восторженно кричал он, тыча пальцем в неподвижных тварей. – Они замерли от благоговения перед Моцартом! Или от ужаса перед моей игрой?” Мы хохотали до слез, пока сосед по комнате не пригрозил нам анатомическим театром… для нас самих. Но суть была не в блохах, а в этом неугасимом огне любопытства. Марцеллус дышал неизведанным. Его манили карты с белыми пятнами, шепот о морских чудовищах, тайны египетских пирамид и китайских пороховых ракет. В его комнате, среди гор шелков и флаконов с духами, соседствовали окаменелости, чучело экзотической птицы и трактат Коперника, запрещенный цензурой. Он был первым во всем: первым пробовал незнакомое вино, первым заводил спор с маститым профессором, первым целовал самую желанную даму на балу. Быть вторым – для него было хуже смерти.
Именно это пламя и привело его к идее кругосветного плавания. Но не только жажда славы или открытий. Нет. Марцеллус презирал Церковь. Он видел в ней оковы для разума, пережиток темного прошлого, который душит свет науки страхом ада и догмами. “Они утверждают, что земля – центр мироздания, плоский блин под хрустальным куполом небес? – говорил он, глаза его сверкали ледяным гневом. – Мы докажем, что она – шар! Мы привезем неоспоримые факты, которые заставят этих рясоносцев замолчать навеки! Это будет удар по самой сердцевине их власти над умами!” Его интерес к путешествию был не только географическим, но и бунтарским, вызовом, брошенным в лицо самой инквизиции.
И этот вызов он не мог удержать в себе. Помню, как сейчас. Лекция почтенного профессора богословия, отца Игнатиуса, о незыблемости библейской космогонии. Марцеллус сидел рядом, его пальцы нервно барабанили по переплету книги. И когда отец Игнатиус с пафосом провозгласил: “И утвердил Он землю на тверди, ибо так сказано в Писании! И нет ей движения!”, Марцеллус встал. Весь зал замер.
“Профессор, – голос его звенел, как клинок. – Разрешите вопрос?”
“Говорите, юноша д’Аркенти”, – кивнул Игнатиус, ожидая примерного ученика.
“Вы утверждаете, что Земля неподвижна и плоска, ибо так в Писании?”
“Именно так, сын мой. Слово Божие ясно”.
“А как же, профессор, наблюдения за планетами? Труды Кеплера? Галилея? Математические расчеты, доказывающие движение Земли вокруг Солнца?”
“Ересь! – вспыхнул Игнатиус. – Теории гордецов, ослепленных собственным разумом! Писание – единственный истинный свет!”
“Писание, профессор, – парировал Марцеллус с убийственной вежливостью, – книга боговдохновенная, но писаная людьми для людей своего времени, на языке метафор и символов! Когда Иов говорит: «Он распростер север над пустотою, повесил землю ни на чем», разве это описание механизма, а не восхищение могуществом Творца? Разве Церковь не сожгла Джордано Бруно и не заставила отречься Галилея именно за то, что наука опередила ее догмы?”
“Ты смеешь сравнивать священные тексты с бреднями астрономов?!” – профессор побагровел.
“Я смею утверждать, профессор, – голос Марцеллуса стал холоден как сталь, – что страх перед знанием – вот истинная ересь! Церковь цепляется за устаревшую картину мира не ради истины, а ради власти! Чтобы держать людей в страхе и невежестве! Ваши догмы это саван, которым вы пытаетесь накрыть живой, дышащий разум человечества!”
“Вон! – завопил Игнатиус, трясясь от ярости. – Богохульник! Еретик! Вон из храма знаний!”
Марцеллус лишь презрительно усмехнулся. Он окинул профессора взглядом, полным ледяного презрения.
“Храм знаний? – произнес он громко, на всю аудиторию. – Похоже, я ошибался. Это всего лишь склеп для умирающих идей, охраняемый… жалкими схоластами.”
Он развернулся и вышел. Шелковой треск его камзола был единственным звуком в гробовой тишине. Он не оглянулся. Не попрощался. Даже со мной. Просто ушел. Навсегда покинув университетские стены.
Год, последовавший за этим, друзья мои, был подобен воде в застоявшемся пруду. Я учился. Корпел над трактатами, резал трупы в анатомическом театре, пытался найти утешение в холодной логике медицины. Но пьянки потеряли свой прежний огонь, без Марцеллуса они казались плоской пародией. Гулянки, лишенными его искрометного безумия. Дни тянулись, серые и предсказуемые. Даже учение, моя страсть, не могло заполнить пустоту целыми днями; ум уставал, душа томилась. Авантюризм, которым он меня заразил, чах без его пламени.
И вот, ровно через год, когда я уже почти свыкся со скукой, пришло письмо. Конверт из плотной, дорогой бумаги, с печатью в виде стилизованной лиры – герб д’Аркенти. Дрожащими руками я вскрыл его. И слова, друзья мои, врезались в память так остро, что я могу повторить их и спустя десятилетия, будто читаю сейчас:
«Дорогой Альбастро,
Перо мое скрипит от стыда, как несмазанный штурвал в шторм. Прости меня, дурака, что унес свои паруса, не бросив тебе якоря прощания. Это недостойно джентльмена и друга. Должен тебе бутылку твоего обожаемого «Рейнского Золота» Spätlese 1734 года, знаю, ты к нему неравнодушен. И, клянусь бородой Нептуна, организую свидание с той самой очаровательной рыжеволосой официанткой из «Золотого Лиса», чьи взгляды ты ловил, как бабочек сачком. Считай это авансом на прощение.
После моего театрального ухода с лекции того мерзкого схоласта, я не стал терять времени. Отправился прямиком к нашему старому казначею, дядюшке Клодомону (ты помнишь его кислую физиономию?) Потребовал аудиенции, изложил свой план с таким пылом, словно уже видел очертания новых земель. Должен признаться, я пригрозил рассказать его жене о его... э-э-э... «ночных занятиях» в портовых тавернах. И вот, золото заскрипело, как несмазанные шарниры, но в итоге он сдался! Деньги на постройку фрегата у меня в кармане! Вернее, в корабельной кассе.
Зачем мне фрегат? Ты знаешь! Мы обогнем этот шар, который они называют плоским блюдцем! Мы пришлем тому самодовольному профессору богословия глобус с нашего корабля, прямо с экватора! Доказательство, от которого у него отвиснет челюсть до самого церковного порога! Это будет не просто плавание, Альбастро. Это будет пощечина невежеству!
И вот, мой верный друг, я смиренно (да-да, я могу быть смиренным, когда надо!) приглашаю тебя разделить эту крайне превосходную авантюру. Место в море для тебя есть. Роль? Разберемся на месте. А в свободное время – изучай селезенки и печенки матросов в свое удовольствие.
Жду тебя в Лиссабоне, у причала Верфей Реала, что в Алкантаре. 13 августа. Не опаздывай – прилив ждать не будет.
Твой до конца света (и, надеюсь, обратно!),
Марцеллус д’Аркенти»
P.S. И дабы окончательно склонить твое упрямое сердце к науке (или просто от скуки): на борту будет доктор Готтхильф Торн. Настоящий немецкий гений скальпеля и пиявки из Йены. Сухарь, циник, но говорят, он знает о человеческих кишках больше, чем сам Господь Бог. Уверен, он сможет научить тебя паре трюков сверх твоей любимой, но такой скучной университетской медицины. Он уже нанят.
Альбастро замолчал, и в таверне повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием углей в камине. Его взгляд, казалось, снова видел тот пожелтевший лист, дерзкий почерк друга.
— Два безумца, — прошептал он, и в его голосе смешались ностальгия и горечь. — Один – сжигаемый жаждой доказать миру, что он ошибается. Другой… — он взглянул на свои морщинистые руки, — …просто не смог сказать «нет» пламени, которое когда-то согревало его юность. И 13 августа 1713 года я стоял на набережной Алкантары, глядя на стройный корпус только что спущенной на воду «Лиры Персефоны», готовой унести нас в объятия неизвестности…
И вот она стояла передо мной, у причала Верфей Реала в Алкантаре, омываемая солеными волнами и восхищенными взглядами толпы – «Лира Персефоны». Друзья мои, даже сейчас, сквозь дымку лет, я вижу ее ясно. Это был шедевр корабельного искусства, элегантность и мощь, слитые воедино. Представьте стройный, стремительный корпус, выкрашенный в глубокий черный цвет, отливающий синевой, как крыло ворона под солнцем. Его линии были не просто красивы – они пели о скорости, о покорении волн. Нос, высокий и гордый, украшала резная фигура самой Персефоны – не скорбной владычицы Аида, а юной и дерзкой, с факелом в одной руке и гранатом (символом подземного царства) в другой, словно бросающей вызов самой Судьбе. Корма же была настоящим кружевом из позолоченного дерева – завитки, гербы, нимфы, несущие фонари. Герб Марцеллуса – лира, перевитая морским канатом и лавровой ветвью, красовался в самом центре, сверкая новизной.
Но красота была лишь оболочкой. То, чего я тогда, юный лекарь, не мог оценить, было ее новаторской сутью, плодом передовых умов, нанятых Марцеллусом за баснословные деньги. Ее корпус, говорю я вам сейчас, зная толк в кораблях, был подводной частью обит медными листами – новшество, только-только входившее в моду после последних войн, чтобы червь-древоточец не смел точить ее днище! А паруса... о, паруса! Их еще не подняли, но они лежали на берегу, огромные, тяжелые полотнища. И главный, грот-марсель, был... пурпурным. Не просто красным, а глубоким, царственным пурпуром, на котором золотом был вышит тот же герб д’Аркенти. Зрелище невероятное! Я и представить не мог, что парус может быть таким. Его рангоут – мачты, реи, бушприт – казался выше и тоньше, чем у обычных фрегатов, сделан из отборнейшего, словно выдержанного, норвежского соснового леса. Такелаж – все эти веревки, блоки, снасти – не был грубой пенькой; он блестел новым, просмоленным сизалем, аккуратно уложенным, как струны гигантской лиры (уж простите за каламбур). Я не знал тогда терминов: что это клиперский нос для лучшей остойчивости, что шпангоуты поставлены чаще, а киль глубже для океанских просторов, что система помп новая, паровые лебедки для подъема якорей... Я просто смотрел и восхищался красотой. Она дышала силой и грацией морского хищника, готового к прыжку.
Вокруг кипела жизнь, контрастирующая с элегантной мощью корабля. Как муравьи, сновали матросы и грузчики. Они несли тюки с солониной и сухарями, бочки с пресной водой и ромом, ящики с пушечными ядрами (скромные шесть пушек по борту – для защиты) и порохом. Но взгляд выхватывал и нечто иное. Грузчики, кряхтя, вкатывали по сходням... рояль! Да-да, дорогой черный рояль для каюты Марцеллуса! Несли ящики с хрустальными бокалами, фарфоровыми сервизами с гербом, тюки с шелками и бархатом для его гардероба. Внесли даже массивный, искусно сделанный глобус на резной подставке – символ самой цели плавания. И библиотеку, ящик за ящиком с книгами по астрономии, навигации, ботанике. Это был не просто корабль исследователей, это был плавучий салон эксцентричного аристократа.
И вот, среди этой суеты, у подножия сходней, стоял он. Человек-гора. Лысый, как колено, его череп блестел под лиссабонским солнцем. Лицо... лицо было картой жестоких битв. Через левый глаз, давно затянувшийся бельмом, наискось шел ужасный шрам – глубокий, багровый, словно его рубанул топором сам дьявол. Второй глаз, маленький и свинцово-серый, холодно, без тени суеты, наблюдал за погрузкой. Он был одет просто, но крепко: грубая рубаха из парусины, открытая на мощной, покрытой татуировками (я разглядел якорь и что-то вроде русалки) груди, широкие морские брюки, заправленные в сапоги из толстой кожи. На широком ремне висел тяжелый медный свисток и... трёххвостка, короткая плеть, которой боцманы внушают уважение матросам. В руках он сжимал толстый суковатый дубовый шток, не трость, а явно орудие убеждения. Каждое его движение, каждый окрик низкого, хриплого голоса (“Неси, черти! Шевелись, сонное отродье!”) заставлял людей прибавлять шагу. Он был олицетворением грубой силы и порядка, необходимым противовесом мечтательной роскоши Марцеллуса. Я не знал тогда, что это наш боцман, и что его свисток и плеть станут неотъемлемой частью нашего морского ада... Но его вид, друзья мои, врезался в память сразу. Гора плоти и кости, охраняющий изящную «Лиру Персефоны», словно свирепый цербер у врат Аида.
И вот, мой взгляд, скользящий по этой картине мощи и роскоши, зацепился за нечто… абсолютно нелепое. На верхней площадке сходней, ведущих на квартердек, стоял он…
Марцеллус.
Друзья мои, представьте! Экстравагантность, доведенная до абсурда. На нем был камзол из алого бархата, расшитый золотыми астрономическими символами – кометы, созвездия, фазы луны. Поверх – короткий, явно театральный, пиратский кожух из искусственно состаренной кожи, отороченный мехом выдры. Штаны – широкие, синие, морские, но заправлены в сапоги из тончайшей кожи с золотыми пряжками. А на голове… венец этого безумия! Настоящая треуголка капитана Флинта, но вместо жуткого черепа с костями на тулье был вышит… идеально круглый, изящный глобус Земли! И под ним – два перекрещенных пера, павлинье и страусиное, выкрашенные в синий и золотой. Это был не пират, не ученый, а вздорная помесь того и другого, сотканная из шелка, бархата и дерзкой мечты. Он сиял, как маяк в тумане, его улыбка озаряла все вокруг ярче лиссабонского солнца.
— Альбастро! Мой верный проказник! — его голос, звонкий и полный жизни, перекрыл гул пристани. — Неужто приплыл? Или это призрак моей совести, явившийся в обличье друга? Хотя совесть моя, кажется, где-то затерялась в подвалах «Золотого Лиса»!
Он сошел вниз по сходням с грацией акробата, игнорируя испуганные взгляды боцмана-горы, и схватил меня в объятия, пахнущие дорогим табаком и цитрусовым одеколоном.
— Марцеллус, ты… ты выглядишь как… — я запнулся, не находя слов.
— Как гений, готовый покорить океан? — подхватил он, сверкнув зубами. — Или как попугай, сбежавший из королевского зверинца? Неважно! Главное – эффектно! А ты, дружище, выглядишь так, будто год жевал университетские чернила вместо хлеба! Бледный! Тощий! Надо тебя откармливать, как каплуна перед плаванием!
Он хлопнул меня по плечу, и мы начали подниматься по трапу обратно на корабль, болтая, словно расстались вчера.
— Помнишь тот злополучный бал у канцлера? — рассмеялся Марцеллус, ловко перепрыгивая через канат. — Когда ты, пытаясь произвести впечатление на фройляйн фон Штайн, перепутал менуэт с сарабандой и врезался в торт с безе? Твоя белоснежная рубаха превратилась в шедевр кондитерского искусства!
— А ты! — парировал я, чувствуя, как давнее смущение сменяется смехом. – Ты же, вместо того чтобы помочь, начал декламировать ей Овидия о превращениях! Говорил, что я новый вид съедобного памятника страсти! Она чуть не задохнулась от смеха!
— Сработало! — Марцеллус щелкнул пальцами. — Она потом неделю вздыхала по «герою-пирожному»! А помнишь нашу «Великую анатомическую диверсию»? Когда мы подменили скелету в аудитории доктора Мюллера череп на тыкву с вырезанной рожицей?
— И он целую лекцию читал «Гамлету»! закатился я. — Пока ты из-за шкафа не гаркнул: "Быть или не быть, вот в чем вопрос, господин профессор!" Его лицо! Как у той тыквы!
— Превосходно! — Марцеллус вытер мнимую слезу. — А потом эта дуэль на... скальпелях! Из-за той самой черноглазой аптекарши! Мы же чуть друг друга не зарезали, пока не поняли, что она флиртует с обоими!
— И кончилось все тем, — добавил я, — что мы напились в ее же аптеке настоем валерианы и сочиняли ей дурацкие стихи до рассвета! "О, дева реторт и мензурок, твой взгляд – сильней настойки чемерицы!"
— Шедевр! — Марцеллус ударил кулаком по перилам трапа. — А помнишь, как мы залезли на крышу собора в Валпургеньевскую ночь? Ты боялся, что нас сожгут за колдовство, а я кричал стихи Катулла в звезды! И мы пили то самое «Рейнское Золото», пока сторож не погнался за нами с метлой! Мы тогда поклялись, что однажды уплывем туда, где нет скучных правил! — Его смех внезапно сменился теплой улыбкой. — Ну вот, Альбастро. Мы уплываем. Как и клялись на том шпиле, под звездами и сторожевой метлой.
Мы достигли верхней площадки трапа. Марцеллус что-то крикнул боцману насчет скорости погрузки. Я же, прежде чем ступить на начищенную медными полосками палубу «Персефоны», машинально обернулся, чтобы бросить последний взгляд на берег.
И замер.
Лиссабон. Город, который только что был шумным портом, предстал передо мной в ином свете. Он был… серым. Уныло-серым. Каменные дома казались вымытыми дождями до блеклости. Воздух был тяжел от дыма первых мануфактур на окраинах – грязного, удушливого, застилавшего небо сажей. Толпа на набережной превратилась в безликую массу теней: сгорбленные фигуры в поношенной одежде, лица, стертые нуждой и безысходностью. И среди них – пятна уродства и отчаяния.
Вот религиозные фанатики, трясущие деревянными крестами, их голоса, хриплые от крика, вырывались из серой массы:
— «Покайтесь! Конец времен близок! Море вздыбится и поглотит гордецов! Шар земной – дьявольская ложь!» – вопил один, с горящими нездоровым блеском глазами.
— «Господь покарает тех, кто дерзает мерить Его творение! В адскую бездну уплывет их корабль!» – вторил ему другой, брызгая слюной.
Рядом ковыляли инвалиды недавней Войны за Испанское наследство: без ноги, с изувеченным лицом, с пустым рукавом, засунутым за пояс. Их глаза были пусты, как окна брошенного дома. Нищие протягивали костлявые руки. Проститутки с вымученными улыбками и потухшими глазами ловили взгляды матросов. Безумцы бормотали что-то себе под нос, кружась на месте. Безбожники в дорогих, но запачканных камзолах глумились над фанатиками, выкрикивая похабные частушки.
Это был не город. Это был Лимб. Место потерянных душ, застрявших между жизнью и смертью, между верой и отчаянием, между прошлой войной и неясным будущим. Серое, безрадостное, дышащее тоской и гнилью.
И вот я стоял на трапе прекрасного, пурпурного корабля, этого детища мечты и дерзости, готового унести меня прочь. Один шаг – и я оставлю этот серый ад теней позади. Шаг навстречу неизвестности, которая, как я тогда еще не знал, окажется куда страшнее Лиссабона или Лимба. Я посмотрел на сияющего Марцеллуса, на его треуголку с насмешливо круглой Землей.
— Ну что, доктор? – спросил он, сверкнув глазами. – Готов сменить серость Гёттингена на синеву океана? Пусть даже в ней скрывается Ад?
Я сделал шаг. На палубу. Трап убрали. Звук дерева о борт прозвучал как щелчок затвора, отрезавший нас от серого лимба Лиссабона. Я стоял на палубе «Персефоны», ощущая под ногами легкую зыбь и запах свежей смолы, краски и моря. Вокруг кипела работа. Матросы, словно муравьи в гигантском муравейнике, сновали по рангоуту и шканцам. Я отметил про себя несколько характерных фигур, которые потом станут частью нашего морского быта: Длинный Джек. Худой, как жердь, матрос с лицом, изборожденным морщинами, но невероятно ловко бегающий по вóнтам с кошкой в руках. Его длинные руки казались созданы для работы с такелажем.
Рыжий Пэдди, крепыш с огненной шевелюрой и веснушками по всему лицу. Он тащил катушку толстого линя, напевая похабную песню на непонятном наречии. Глаза его блестели озорством.
Молчун, смуглый, коренастый человек с пустым взглядом и шрамом через губу. Он молча и методично драил медную планку у люка, будто от этого зависела его жизнь. От него веяло холодной сосредоточенностью.
Тогда я еще не знал их имен, их и прочих членов экипажа этого коробля. Имена людей, многие из которых стали для меня верными соратниками, а часть, даже, отдала за это свои жизни.
Мой взгляд скользнул к левому борту. Там, в тени грот-мачты, стояла группа из шести человек, резко выделяясь на фоне суетящихся матросов. Они были в походной, но крепкой форме с едва заметными следами былого шитья – солдаты морской пехоты. Их лица были непроницаемы, а руки привычно лежали на рукоятях шпаг и пистолетов, заткнутых за широкие кожаные пояса. Они о чем-то тихо, но напряженно совещались, бросая осторожные взгляды по сторонам. Их присутствие казалось инородным на этом научно-авантюрном судне, как стальной клинок в шелковом чехле.
— ...и водоизмещение под 600 тонн, мой друг! – Марцеллус, не замечая моих наблюдений, с жаром продолжал свой рассказ, гордо обводя рукой палубу. – Длина по ватерлинии – 120 футов, ширина – 33! На пять футов длиннее и на полтора шире лучших французских фрегатов после войны! Осадка всего 14 футов, но киль усилен дубовыми балками – будет резать волны, как нож масло! Под полными парусами даст 12 узлов, а то и больше! Артиллерия – шесть 12-фунтовок на бортовых портах, не для войны, для предупреждения! Но главное – медная обшивка! Весь подводный борт! Ни червь, ни ракушка не посмеют прикоснуться к моей красавице! И штурвал – новейшей конструкции, с штуртросом, проходящим под квартердеком! Поворотливость – загляденье!
— Красавица, не спорю, господин д’Аркенти, — раздался новый голос, сухой и резкий, как скрип сухого дерева. К нам подошел человек, чья сама осанка кричала о море и дисциплине. Он был высок, строен, в безупречно сшитом синем мундире капитана, с золотым аксельбантом на правом плече. Его лицо, загорелое до темноты ореха, было изрезано сетью морщин у глаз, смотревших на мир с холодной, оценивающей проницательностью. Седая, аккуратно подстриженная бородка клинышком обрамляла твердый подбородок. Это был капитан Элайджа Варгас. Он поклонился с безупречной, но холодной вежливостью. — Капитан Варгас, к вашим услугам, мистер де Монфор. Добро пожаловать на борт.
— Капитан! — Марцеллус сиял. — Как вам моя «Лира»? Не правда ли, чудо?
— Корабль крепкий, — признал Варгас, его взгляд скользнул по рангоуту, оценивая чистоту работы. — Хорошие линии. Постройка добротная. Но, с позволения господина владельца, — его голос стал чуть жестче, — Я бы не назвал чудом необходимость грузить на борт рояль, библиотеку в три десятка ящиков и гардероб, достойный королевского дворца. Это не плавучий салон, сэр. Это исследовательское судно. Каждый лишний пуд груза – уменьшение запасов провианта, воды или... места для действительно ценных находок. – Он кивнул в сторону ящиков с книгами, которые с трудом втискивали в трюм.
Марцеллус нахмурился, его щеки слегка окрасились румянцем негодования.
— Лишний груз, капитан? — его голос потерял теплоту, став холодным и острым. – Музыка это пища для души в долгом плавании! Книги – источник знаний! А мой гардероб... — он откинул полу своего алого камзола, — ...это вопрос репутации! Мы представляем не только науку, капитан, но и Дом д’Аркенти! Мы не дикари!
Напряжение повисло в воздухе гуще смоляного дыма. Я поспешил вмешаться, желая сменить тему:
— Капитан Варгас, простите мое любопытство, — сказал я вежливо, — Но сколько же всего душ будет делить с нами это плавание? Сила корабля в его команде.
Варгас перевел на меня свой пронзительный взгляд, благодарный за отвлечение.
— Команда укомплектована полностью, мистер де Монфор, – отчеканил он. – Всего 75 человек. Разбивка такова: матросы и старшины – 48 душ. Солдаты морской пехоты: 10 человек. Для охраны и... непредвиденных встреч на суше. — Он кивнул в сторону группы у борта.
— Офицеры – 8 человек. Включая штурманов, шкиперов, плотника, парусного мастера. – Он указал на строгого мужчину в синем мундире, остроносого, с тщательно подстриженной бородкой, который что-то отмечал на свитке у грот-мачты. — Лейтенант Ренард, наш старший штурман. Ученый муж и фанатик точности. — Ренард мельком взглянул на нас, кивнул с холодной вежливостью и продолжил работу.
— Специалисты – 5 человек. Два кока – Старина Жан-жак и его молодой помощник. (их можно узнать по заляпанным жиром фартукам). Боцман – господин Гуннар Волк. – Варгас показал на лысого великана со шрамом, который как раз оглушительно рявкнул на Длинного Джека. — Доктор Готтхильф Торн и его помощник (то есть вы, мистер де Монфор, формально). И отец Люциан, наш капеллан. – Я заметил мрачную фигуру в сутане, стоявшую у борта и смотревшую на удаляющийся берег с выражением глубокой скорби.
— Пассажиры/Командование состоит из 3 человек. Господин владелец Марцеллус д’Аркенти, я капитан Элайджа Варгас, и вы – господин Альбастро де Монфор, помощник врача и по совместительству заместитель владельца.
Я быстро сложил цифры в уме: 48 + 10 + 8 + 6 (включая капеллана) + 2 = 74. Я пересчитал мысленно еще раз. Семьдесят три.
— Простите, капитан, — осторожно сказал я, – вы упомянули 75 человека. Но вы в сумме перечислили только… Семьдесят четыре? Где же еще один? Или я ошибаюсь?
Варгас на мгновение замер, его глаза сузились. Он явно перебирал в уме список. Марцеллус же вдруг хлопнул себя ладонью по лбу с таким звонким шлепком, что даже Гуннар Волк обернулся.
— Один?! Боже мой, Альбастро, ты гений чисел! — воскликнул он, но в его глазах мелькнула неловкость. — Я совсем забыл! Капитан, простите молодую голову! Мы же брали дополнительно... э-э-э... специалистов по флоре и фауне! Но нет! — Он вдруг схватил меня за руку, его пальцы сжали мое запястье с силой. — Я вспомнил! Один! Один человек! Самый важный! Иди сюда, друг! Я должен тебе его показать немедленно! Он... он в моей каюте! Капитан, вы уж извините!
Не дав Варгасу вставить ни слова, не дав мне опомниться, Марцеллус потащил меня прочь от капитана, чье лицо стало похоже на грозовую тучу, в сторону роскошной ахтердек-каюты. Его хватка была железной, а в глазах горело что-то странное – смесь азарта и... тревоги? Кто же был этот 75-й член экипажа, спрятанный в каюте владельца? Загадка висела в воздухе, как предчувствие бури, когда мы спускались вниз, оставляя капитана Варгаса на палубе с его недовольством и недосчитанной командой.
Марцеллус почти втолкнул меня в свою ахтердек-каюту, захлопнув дверь за нами с глухим стуком. И мир перевернулся.
После скромной университетской кельи и даже после блеска «Персефоны» на палубе, это пространство ошеломило. Каюта владельца была не комнатой – плавучим дворцом. Стены, обшитые полированным красным деревом, отражали свет массивных латунных подвесных фонарей с хрустальными подвесками. Под ногами персидский ковер, густой и мягкий, поглощающий шаги. Слева – резной письменный стол из темного дуба, заваленный картами, циркулями и… разобранным астролябием. Справа – книжные шкафы с остеклением, доверху набитые фолиантами в кожаных переплетах. В углу, прикрытый чехлом, стоял тот самый рояль, его черный лак блестел, как мокрая ночь. У дальней стены – широкая походная кровать с балдахином из тяжелого шелка цвета морской волны. Воздух был пропитан ароматом дорогого табака, воска для дерева и едва уловимыми нотками жасмина.
И в центре этого великолепия, в глубоком кресле-качалке с бархатной обивкой цвета спелой вишни, сидела…
Она.
Лампа, стоявшая на резном столике рядом, озаряла ее мягким светом. Темные, как отполированный агат, волосы были убраны в небрежно-элегантную прическу, из которой выбивались несколько упрямых локонов, касавшихся высокой шеи. Лицо – овал совершенства, с фарфоровой бледностью кожи, оттененной лишь легким румянцем на скулах. Но главное, это еë глаза. Огромные, широко распахнутые, цвета южного неба после шторма: ярко-голубые, почти синие, с темными ободками радужки, придававшими взгляду невероятную глубину и… загадочность. Она была погружена в книгу, тонкие пальцы с аккуратными ногтями перелистывали страницу.
Наш вход заставил ее поднять взгляд. Сначала он скользнул по Марцеллусу – быстрый, оценивающий, с едва заметной тенью… терпения? Или легкой усталости? Но затем те бездонные голубые озера остановились на мне. Не просто посмотрели, а изучили. С холодноватым, но живым интересом. Взгляд был прямым, спокойным, лишенным жеманства, но и без тени кокетства. Он будто проникал сквозь кожу, читая потаенные мысли. Мое сердце вдруг забилось так громко, что я боялся, что его услышат в Лиссабоне.
— Элеонора, свет моих очей! — воскликнул Марцеллус с театральным размахом рук, но в его голосе прозвучала искренняя неловкость. — Тысяча извинений за вторжение! Я совсем забыл предупредить! Мы нарушили твое уединение с великим Дефо!
Девушка медленно закрыла книгу, не сводя с меня глаз. На обложке я успел разглядеть название: «Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо».
— Марцеллус, твои вторжения, как весенние грозы, предсказуемы, но все же внезапны, — Ее голос был низким, мелодичным, с легкой, изысканной английской интонацией. Он лился, как темный мед. — Кто твой спутник? Он выглядит… ошарашенным великолепием этой каюты. Или, быть может, моим? — Губы ее тронула едва заметная, едва ли не насмешливая улыбка.
— Представляю! — Марцеллус сделал широкий жест в мою сторону. — Мой самый старый и самый верный друг, Альбастро Эмерсон де Монфор, будущий светило медицины и ныне мой помощник капитана! Альбастро, позволь представить тебе леди Элеонору Кавендиш… – он сделал паузу для драматического эффекта, – …мою невесту!
Слово повисло в воздухе. Леди Элеонора подняла одну идеально очерченную бровь.
— Потенциальную невесту, дорогой Марцеллус, — поправила она мягко, но не оставляя сомнений. — Я лишь принимаю твои ухаживания. Пока. Отчасти от скуки ожидания этого великого плавания. Отчасти… — ее взгляд снова скользнул по мне, — …из любопытства к твоим эксцентричным затеям. Согласия я еще не давала. — Она изящно поправила непослушный локон, скользнувший на лоб. Движение было исполнено такой естественной грации, что захватывало дух. Когда ее пальцы коснулись темных волос, а взгляд на мгновение, словно случайно, встретился с моим, внутри что-то ёкнуло, замерло, а потом забилось с новой, безумной силой. Это был не просто интерес. Это было… узнавание? Притяжение? Я стоял, словно пригвожденный, ощущая лишь этот взгляд и бешеный стук крови в висках.
— Леди Кавендиш, — наконец выдавил я из себя, низко кланяясь. — Для меня величайшая честь…
— И для меня, мистер де Монфор, — она протянула мне руку. Кисть была маленькой, изящной, в тонких кружевных манжетах. Я, запнувшись, сделал шаг вперед, склонился и коснулся губами ее пальцев. Кожа была прохладной и нежной, как лепесток. Я почувствовал легкое, едва заметное дрожание… Ее или мое? И поспешно выпрямился, чувствуя, как горит лицо.
— Рада знакомству, — сказала она, отводя руку. Ее голубые глаза смотрели на меня с тем же спокойным, изучающим интересом. — Я уверена, мы найдем время побеседовать позже. Марцеллус столько рассказывал о ваших… академических подвигах. Но сейчас, — она снова открыла книгу, ее взгляд мягко, но недвусмысленно вернулся к страницам, — я была бы вам признательна, если бы вы позволили мне вернуться к мистеру Крузо. Его борьба за выживание на необитаемом острове кажется мне куда менее хаотичной, чем подготовка к нашему собственному… приключению.
Тон был вежливым, но отстраненным. Приглашение к отступлению. Марцеллус, поймав сигнал, снова схватил меня за локоть.
— Конечно, моя светлая! Читай! Наслаждайся покоем! Мы удаляемся! — Он почти выволок меня из каюты, бросив на прощание: — До ужина, Элеонора!
Дверь закрылась за нами, отрезав вид на роскошь и на ту, чьи голубые глаза и темные волосы уже горели в моем сознании ярче любого пурпурного паруса. Мы снова очутились в узком коридоре, ведущем на палубу. Марцеллус вытер воображаемый пот со лба.
— Ну вот, друг, познакомился с недостающим членом экипажа! — пробормотал он, но в его голосе не было прежней бравады. Было что-то… озабоченное. — Элеонора. Мое самое большое и самое опасное приключение. Пока что. Идем, капитан Варгас, наверное, уже послал за священником, чтобы отслужить молебен о моем скоропостижном помешательстве. — Он толкнул дверь на палубу, и нас снова встретил крик чаек, скрип снастей и хмурый взгляд капитана Варгаса, все еще стоявшего на том же месте. Мои же мысли были далеко, в каюте с красным деревом, вишневым бархатом и бездонными голубыми глазами, читавшими о Робинзоне Крузо. Плавание только началось, а я уже чувствовал, как почва уходит из-под ног, уступая место бурному, незнакомому морю чувств.
Капитан Варгас, увидев нас выходящими из рубки, направился к нам. Его взгляд, острый как скальпель, скользнул с Марцеллуса на меня, а затем, казалось, деревянную переборку, туда, где осталась леди Элеонора. Он знал. Это было написано в резкой складке у его губ, в едва заметном напряжении челюсти. Он не видел ее, но знал о пассажирке, не внесенной в официальные списки, о женщине на борту – вечном источнике ссор и смуты среди моряков по старым суевериям. Неудовольствие, холодное и тяжелое, как якорь, витало вокруг него. Он не спросил. Он не упрекнул вслух. Он лишь смерил Марцеллуса долгим, безмолвным взглядом, в котором читалось все: от презрения к легкомыслию до трезвого расчета – спорить с владельцем корабля, чей кошелек оплачивал эту авантюру, было бессмысленно. Камень неодобрения лег за пазуху капитана, где и остался, добавляя тяжести его и без того мрачному виду.
— Корабль к отплытию готов, господин д’Аркенти, — произнес Варгас сухо, отчеканивая каждое слово. — Провиант и снаряжение погружены. Команда на местах. Жду вашего приказания.
Лицо Марцеллуса, еще секунду назад озабоченное после встречи с Элеонорой, просияло с новой силой. Вес неодобрения капитана скатился с него, как вода с утиных перьев.
— Приказание? — воскликнул он, срывая с головы свою треуголку-глобус и маша ею, как знаменем. — Какое может быть приказание, кроме одного? В путь, капитан! Поднимайте якоря! Распускайте паруса! Пусть «Лира Персефоны» покажет этим серым водам Тежу, что значит лететь навстречу будущему! На юг! К экватору! К истине! Вперед!
Его голос, звонкий и полный безудержной веры, разрезал суетливый гул пристани. Капитан Варгас, не меняя выражения лица, лишь резко кивнул. Он повернулся и рявкнул что-то невероятно громкое и невероятно быстрое в сторону боцмана Волка. Тот, как эхо, перевел крик на язык свистка и лая, понятный каждому матросу. Заскрежетали лебедки, застучали молотки, запели снасти. Начался сложный танец отплытия.
Я же отошел к левому борту, к самому фальшборту. Мне нужно было видеть. Видеть этот город в последний раз.
Лиссабон уходил, но не становился красивее. Он оставался морем серости, выплеснувшимся на холмы. Каменные громады домов, лишенные солнца под слоем мануфактурной сажи, казались надгробиями. Движение на набережной превратилось в хаотичное мельтешение муравьев-теней. Люди толкались, спешили, торговали, спорили – но все это было лишено искры жизни. Глаза, которые я мог разглядеть даже на удалении, были пусты или полны тупой злобы, животного страха, безысходной апатии. Нищета висела на них лохмотьями, въелась в кожу, сгорбила спины. Равнодушие было всеобщим – к чужим страданиям, к собственному будущему, к самому себе. Они существовали, а не жили. Дрейфовали по течению грязной реки дней, не пытаясь даже грести.
Корабль, набирая ход под первыми наполненными ветром стакселями, медленно отходил от пирса. Расстояние росло. Серые фигуры сливались в безликую массу. Шум города: гул голосов, скрип телег, лай собак, начал стихать, уступая место плеску волн о борт и крикам чаек. Но одно прорывалось сквозь нарастающее расстояние, ясное и зловещее:
— «…поглотит безднá! Грéшники в вóдах погибнут! Мóре восстáнет на дерзкúх! Небéсный свóд сокрушúт корабль гóрдецов! Их дýши неприкáянные! Вéчно брóдить им в преддвéрии! Без нáдежды! Без свéта! Без спáсения! Покáйтесь! Конец бли́зок!»
Голоса религиозных фанатиков, искаженные истерией, долетали через воду, как проклятие. Их слова о преддверии, о неприкаянных душах, вечно бродящих без надежды, эхом отозвались в моей памяти. Я смотрел на удаляющийся берег, на этот серый, безрадостный, дышащий тленом и отчаянием город, где люди уже давно перестали бороться, где они лишь влачили жалкое существование в тени страха и невежества.
— Вы уже там, – прошептал я, не обращаясь ни к Марцеллусу, весело командовавшему несуществующему оркестру, ни к хмурому капитану Варгасу у штурвала. – Не нужно плыть к Краю Мира. Вы уже в своем преддверии. Вы уже… там.
«Лира Персефоны», расправив свои пурпурные марселя и взяв курс на открытый океан, уносила нас прочь от этого берега скорби. Я стоял у борта, чувствуя, как свежий морской ветер треплет волосы, и смотрел, как серый Лиссабон, с его криками о вечной погибели и безмолвным отчаянием жителей, медленно тонул в вечерней дымке. Мы плыли в неизвестность, к реальным островам, призракам и чудовищам, что не могут присниться даже в снах, но в тот момент я знал одно: какой бы ужас ни ждал нас впереди, мы уже покинули один Ад. Ад безверия, равнодушия и потерянных душ. И крики фанатиков, все еще долетавшие сквозь наступающие сумерки, были лишь погребальным гимном этому месту, уже обреченному на вечное блуждание в преддверии собственной гибели.