В начале ноября мы продали «ситроен». Денег едва хватало, чтобы с грехом пополам еще держать мастерскую, но вообще-то дела наши с каждой неделей становились все хуже. Люди ставили на зиму свои машины в гараж, чтобы сэкономить на бензине и налогах, так что какие-либо ремонтные работы выпадали все реже. Мы хоть и перебивались кое-как благодаря выручке от такси, но на троих этих денег было в обрез, поэтому я очень обрадовался, когда хозяин «Интернационаля» предложил мне с декабря снова играть у него вечерами на пианино. В последнее время ему везло: мало того что в одной из задних комнат «Интернационаля» проводило свои еженедельные встречи объединение скотопромышленников, этому примеру последовали сначала союз торговцев лошадьми, а там и «Союз друзей кремации во имя общественной пользы». Я, таким образом, мог переложить работу в такси полностью на Ленца и Кестера, что меня вполне устраивало, ибо по вечерам я часто не знал куда деться.
Пат писала регулярно. Я ждал ее писем, но не мог себе представить, как она живет, и иногда в мрачные и слякотные декабрьские дни, когда даже днем не было по-настоящему светло, мне начинало мерещиться, что она давным-давно ускользнула от меня, что все миновало. Мне казалось, что с тех пор, как она уехала, прошла целая вечность, и тогда не верилось, что она вообще вернется. Потом наступали вечера, полные тягостной, дикой тоски, и тут уж ничто не помогало забыться так, как просиживание до утра за бутылкой в обществе проституток и скотопромышленников.
Владелец «Интернационаля» получил разрешение не закрывать свое кафе в ночь под Рождество. Холостяки всех ферейнов затеяли устроить большую пирушку. Председатель объединения скотопромышленников, торговец свиньями Стефан Григеляйт пожертвовал на это дело двух молочных поросят и кучу свиных ножек. Григоляйт уже два года как вдовствовал. Он был человеком покладистого, компанейского нрава, и встречать Рождество в одиночку ему не хотелось.
Владелец кафе раздобыл четырехметровую ель, которую водрузили возле стойки. Роза, непревзойденный специалист по части душевности и уюта, взялась нарядить елку. Ей помогали Марион и мужелюбец Кики, который в силу своих наклонностей тоже обладал чувством прекрасного. Приступив к работе в полдень, эта троица провозилась до вечера и навесила на дерево огромное количество разноцветных стеклянных шаров, свечей и серпантина. И елка получилась на славу. А особое благоволение наряжальщиков к Григоляйту было отмечено множеством марципановых свинок.
После обеда я на часик-другой улегся вздремнуть. Проснулся же затемно и никак не мог сообразить, вечер теперь или утро. Мне что-то снилось, но что именно, я не мог вспомнить. В ушах у меня еще стоял хлопок, с которым захлопнулась за мной какая-то черная дверь в далеком сне. Тут я услышал, что кто-то действительно стучит.
— Кто там? — крикнул я.
— Это я, господин Локамп, — узнал я голос фрау Залевски.
— Войдите, — сказал я. — Не заперто.
Лязгнула ручка двери, и массивная фигура фрау Залевски заполнила дверной проем, освещенный желтым светом из коридора.
— Пойдемте скорее, — прошептала она. — Там пришла фрау Хассе. Я не могу ей сказать.
Я не тронулся с места — еще не пришел в себя.
— Отправьте ее в полицию, — сказал я немного погодя.
— Господин Локамп! — Фрау Залевски заломила руки. — В доме никого нет, кроме вас. Вы должны мне помочь. Ну хотя бы как христианин!
В светлом прямоугольнике двери она казалась пляшущей черной тенью.
— Ладно уж, перестаньте, — сказал я с досадой. — Сейчас приду.
Я оделся и вышел. Фрау Залевски ждала меня в коридоре.
— Она хоть что-нибудь знает? — спросил я.
Фрау Залевски покачала головой, прижимая платок к губам.
— А где она?
— В своей прежней комнате.
У входа в кухню, вся потная от волнения, стояла Фрида.
— На ней шляпа с перьями и брошь с бриллиантами, — прошептала она.
— Проследите, чтобы эта облезлая швабра не подслушивала, — сказал я фрау Залевски и вошел в комнату.
Фрау Хассе стояла у окна. Когда я вошел, она быстро обернулась. Похоже, она ждала кого-то другого. Идиотизм, конечно, но я против воли первым делом взглянул на ее шляпу и брошь. Фрида была права, шляпа шикарная. Брошь не самого строгого вкуса. В общем, мадам расфуфырилась, явно желая пустить пыль в глаза. Выглядела она неплохо, во всяком случае, куда лучше, чем когда жила здесь.
— Что это он, и в сочельник работает, что ли? — не без ехидства спросила она.
— Нет, — ответил я.
— Так где же он? В отпуске?
Она подошла ко мне, покачивая бедрами и обдавая резким запахом духов.
— А зачем он вам нужен? — спросил я.
— Мне нужно взять свои вещи. Поделить пожитки. В конце концов, что-то здесь принадлежит и мне.
— Делить все это нет больше смысла, — сказал я. — Теперь все принадлежит только вам.
Она озадаченно посмотрела на меня.
— Он умер, — сказал я.
Я хотел бы сообщить ей об этом иначе. Не обухом по голове, а после постепенной подготовки. Но я не знал, как начать. Кроме того, в голове у меня еще гудело от послеобеденного сна — такого сна, когда, пробудившись, чувствуешь себя так, что хоть накладывай на себя руки.
Фрау Хассе стояла посреди комнаты, и когда я сказал ей все это, я почему-то совершенно отчетливо представил себе, как она сейчас будет падать, и даже увидел, что, падая, она ничего не заденет. Странно, но я действительно ничего другого не видел и ни о чем другом не думал.
Однако она не упала. Продолжала стоять, глядя на меня. Только перья на ее огромной шляпе задрожали.
— Вот оно что... — произнесла она, — вот оно что...
И вдруг — я даже не сразу понял, что происходит, — эта расфуфыренная, надушенная женщина на моих глазах стала стремительно стареть, как будто время налетело, как буря, и подхватило ее, и каждая секунда была как год. Напряженный вызов исчез, торжество угасло, лицо вмиг одрябло, морщины наползли на него, как черви, и когда, слепо тычась рукой в спинку стула, она осторожно, словно боясь разбить что-то, села, передо мной был совсем другой человек — настолько она выглядела усталой, надломленной, старой.
— От чего он умер? — едва внятно, одними губами спросила она.
— Это случилось внезапно, — сказал я.
Она не слушала меня. Она смотрела на свои руки.
— Что же мне теперь делать? — пробормотала она. — Что же делать?
Я промолчал. Чувствовал я себя отвратительно.
— Но у вас, наверное, есть кто-то, к кому вы можете пойти, — сказал я наконец. — Здесь вам не следует оставаться. Да ведь вы этого и не хотели...
— Теперь все по-другому, — ответила она, не поднимая глаз. — Что же делать?
— Ведь вас кто-нибудь, наверное, ждет. Пойдите к нему и обсудите все с ним. А после Рождества загляните в полицейский участок. Все документы и банковские чеки там. Без этого вы не получите деньги.
— Деньги, деньги, — тупо бормотала она. — Какие деньги?
— Довольно большие деньги. Около тысячи двухсот марок.
Она несколько воспрянула и сверкнула на меня безумными глазами.
— Нет! — взвизгнула она. — Это неправда!
Я не ответил.
— Скажите, что это неправда, — прошептала она.
— Может быть, и неправда. Но может, он откладывал их на черный день?
Она встала. Все в ней теперь изменилось. В движениях появилось что-то автоматическое. Она подошла вплотную ко мне и встала лицом к лицу.
— Нет, это правда, — прошипела она, — я чувствую, это правда! Негодяй! О, какой же он негодяй! Вынудить меня пуститься во все тяжкие, а потом вдруг нате вам! Но я их возьму, возьму и расшвыряю — все в один вечер, расшвыряю, как мусор, чтобы от них не осталось ничего! Ничего! Ничего!
Я молчал. С меня было довольно. С первым потрясением она уже справилась. Теперь она знала, что Хассе умер. Все остальное меня не касалось. Вероятно, она все же рухнула бы, если б узнала, что он повесился. Но это ей еще предстоит. Воскресить Хассе ради нее невозможно.
Она рыдала. Исходила слезами. Плакала тонко и жалобно, как ребенок. Это продолжалось довольно долго. Я дорого дал бы за сигарету. Я не мог видеть слез.
Наконец она умолкла. Вытерла слезы, привычным жестом вытащила серебряную пудреницу и стала пудриться, не глядя в зеркало. Потом спрятала пудреницу, забыв закрыть сумочку на замок.
— Я теперь ничего не могу понять, — сказала она просевшим голосом, — совсем запуталась. Наверное, он был хорошим человеком.
— Да, это так.
Я дал ей еще адрес полицейского участка и сказал, что сегодня он уже закрыт. Мне казалось, что ей лучше не идти туда сразу. На сегодня с нее было довольно.
Когда она ушла, из гостиной вышла фрау Залевски.
— Что, в самом деле никого нет, кроме меня? — раздраженно спросил я.
— Только господин Георг. Что она сказала?
— Ничего.
— И слава Богу.
— Как знать. Иногда лучше выговориться.
— Ее мне не жалко, — с нажимом заявила фрау Залевски. — Ничуточки.
— Жалость — самая бесполезная вещь на свете, — сердито сказал я. — Обратная сторона злорадства, да будет вам это известно. Который час теперь?
— Без четверти семь.
— В семь я хочу позвонить фройляйн Хольман. Но так, чтобы никто не подслушивал. Это возможно?
— Да ведь нет никого, кроме господина Георгия. Фриду я уже отпустила. Если хотите, можете взять аппарат на кухню. Шнура хватит.
— Ладно.
Я постучал к Георгию. Давно к нему не заглядывал. Он сидел за письменным столом. Вид у него был ужасный. Кругом валялись клочки разорванной бумаги.
— Привет, Георгий, — сказал я, — что это ты тут делаешь?
— Провожу инвентаризацию, — вяло улыбнулся он. — Подходящее занятие на Рождество.
Я поднял один клочок. Это были конспекты лекций по химии.
— Зачем ты их рвешь? — спросил я.
— Нет смысла тянуть дольше, Робби.
Его кожа, казалось, просвечивала. Уши были как восковые.
— Ты сегодня ел что-нибудь? — спросил я.
Он махнул рукой.
— Пустяки. Дело не в этом. Не в еде. Просто я не могу больше. Надо бросать.
— Неужели до того дошло?
— Да.
— Георгий, — сказал я как можно спокойнее. — Взгляни на меня. Не думаешь ли ты, что я в свое время мечтал о том, чтобы играть проституткам на пианино?
Он хрустел пальцами.
— Я знаю, Робби. Но от этого мне не легче. Для меня учеба была всем. А теперь я понял, что учиться нет смысла. Ни в чем теперь нет смысла. Зачем вообще мы живем?
Я невольно расхохотался, хоть он и говорил с горькой серьезностью и вид его был очень жалок.
— Ослиная ты голова! — сказал я. — Тоже мне открытие сделал! Думаешь, ты один такой жутко мудрый? Конечно, смысла нет ни в чем. Мы и не живем вовсе ради какого-то смысла. Слишком это было бы просто. Давай одевайся. Пойдешь со мной в «Интернациональ». Отпразднуем твое превращение в мужчину. До сих пор ты был школьником. Я зайду за тобой через полчаса.
— Нет, — сказал он.
Видно, совсем скис.
— Пойдем, пойдем, — сказал я. — Уж сделай мне такое одолжение. Сегодня мне не хочется торчать там одному.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Ну, если ты этого хочешь, — сказал он затем, сдаваясь. — В конце концов, не все ли равно?
— Ну вот видишь? — сказал я. — Совсем недурной девиз для начала.
В семь вечера я заказал телефонный разговор с Пат. После этого времени действовал половинный тариф, и я мог говорить вдвое дольше. Я сел на стол в передней и стал ждать. На кухню не пошел. Там пахло зелеными бобами, а совмещать этот запах с разговором с Пат даже по телефону мне не хотелось. Минут через пятнадцать мне дали санаторий. Пат сразу оказалась на проводе. Услышав так близко ее теплый, низкий, неторопливый голос, я до того разволновался, что почти не мог говорить. Меня затрясло как в лихорадке, кровь застучала в висках, и я ничего не мог с этим поделать.
— Боже мой, Пат, — сказал я, — это и в самом деле ты?
Она рассмеялась.
— Где ты сейчас, Робби? В конторе?
— Нет, я сижу на столе у фрау Залевски. Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, милый.
— Ты встала?
— Да. Сижу на подоконнике в своей комнате. На мне белый махровый халат. За окном идет снег.
Я вдруг ясно увидел ее. Увидел, как кружатся снежные хлопья, увидел темную точеную головку, прямые, чуть выступающие вперед плечи, бронзовую кожу...
— О Господи, Пат! — сказал я. — Будь прокляты эти деньги! Если б не они, я бы сел сейчас в самолет и к ночи был бы у тебя.
— Ах, милый мой...
Она замолчала. Я услышал тихие шорохи и гудение провода.
— Ты меня слышишь, Пат?
— Да, Робби. Но лучше не говори со мной так. У меня совсем голова пошла кругом.
— И у меня чертовски кружится голова, — сказал я. — Расскажи, что ты там поделываешь наверху.
Она стала что-то рассказывать, но скоро я перестал вникать в смысл ее слов. Я слушал только ее голос, и пока я так сидел, примостившись в темной передней между кабаньей головой и кухней с ее бобами, мне вдруг почудилось, будто распахнулась дверь и меня подхватила волна тепла и света — ласковая, переливчатая, полная грез, тоски, юных сил. Я уперся ногами в перекладину стола, крепко-крепко прижал трубку к щеке, смотрел на кабанью голову, на открытую дверь кухни и не замечал ничего этого — меня обступило лето, ветер веял над вечерним пшеничным полем, и зеленым светом отливали лесные дорожки. Голос умолк. Я глубоко вздохнул.
— Как хорошо говорить с тобой, Пат. А что ты собираешься делать сегодня вечером?
— Сегодня вечером у нас маленький праздник. Он начинается в восемь. Я как раз одеваюсь, чтобы пойти.
— Что ты наденешь? Серебристое платье?
— Да, Робби. Серебристое платье, в котором ты нес меня по коридору.
— А с кем ты идешь?
— Ни с кем. Это ведь здесь, в санатории. Внизу, в холле. Тут все знают друг друга.
— И тебе будет трудно удержаться, чтобы не наставить мне рога, — сказал я. — Особенно в серебристом платье.
Она засмеялась.
— Только не в нем. У меня с ним связаны определенные воспоминания.
— У меня тоже. Я ведь помню, какое оно производит впечатление. Впрочем, я не хочу ничего знать. Можешь изменить даже, только я не хочу об этом знать. А когда вернешься, будешь считать, что это тебе приснилось, что это забытое прошлое.
— Ах, Робби, — проговорила она медленно, и голос ее стал еще глуше. — Не могу я тебе изменить. Для этого я слишком много думаю о тебе. Ты не знаешь, каково здесь жить. Сверкающая роскошью тюрьма — вот что это такое. Все стараются отвлечься как могут, вот и все. Как вспомню твою комнату, так на меня нападет такая тоска, что я иду на вокзал и смотрю на поезда, прибывающие снизу, вхожу иногда в вагоны или делаю вид, будто встречаю кого-то, — и тогда мне кажется, что я ближе к тебе.
Я стиснул зубы. Никогда еще она со мной так не говорила. Она всегда была застенчива и проявляла свои чувства больше жестами или взглядами, чем словами.
— Я постараюсь как-нибудь навестить тебя, Пат, — сказал я.
— Правда, Робби?
— Да, может быть, в конце января.
Я знал, что вряд ли сумею сделать это, так как в начале февраля надо было снова платить за санаторий. Но я сказал это, чтобы хоть как-то ее подбодрить. Потом можно будет под разными предлогами откладывать свой приезд до того времени, когда она поправится и сама сможет уехать из санатория.
— До свидания, Пат, — сказал я. — И чтобы все у тебя было хорошо, ладно? Будь весела, и тогда мне будет легче. Повеселись сегодня как следует.
— Да, Робби, сегодня у меня счастливый день.
Я кликнул Георгия, и мы отправились в «Интернациональ». Старая прокопченная развалюха была неузнаваема. Ярко горели огни на елке, и их теплый свет отражался в бутылках, бокалах, в меди и никеле стойки. Проститутки, увешанные фальшивыми драгоценностями, с лицами, полными ожидания, чинно сидели в вечерних туалетах за одним из столов.
Ровно в восемь часов в зал строем вошел хор объединенных скотопромышленников. Они выстроились перед дверью по голосам: справа — первый тенор, на другом конце, слева — второй бас Стефан Григоляйт. Вдовец и свиноторговец достал камертон, раздал ноты, и полилось пение на четыре голоса:
Святая ночь, пролей, пролей небесный мирв сердца.Приветь ты странника, пролей,утешь до смертного конца.Уж звездный в небе сонм горит, со мной онтихо говоритИ на небо к тебе влечет,Как агнца.
— Как трогательно, — сказала Роза, вытирая глаза.
После того как отзвучала вторая строфа, раздались громовые аплодисменты. Хор благодарно раскланялся. Стефан Григоляйт вытер пот со лба.
— Бетховен есть Бетховен, — заявил он. Возражений не последовало. Стефан спрятал носовой платок. — Ну а теперь — к орудию!
Стол был накрыт в большой комнате, отведенной объединению. Посредине на серебряных блюдах, поставленных на маленькие спиртовки, возвышались оба румяных и поджаристых поросенка. Ничему уже больше не удивляясь, они держали в зубах ломтики лимона, а на спинках маленькие зажженные елочки.
Появился Алоис. На нем был свежевыкрашенный фрак, подарок хозяина. Алоис внес полдюжины больших бутылей со штейнхегером и стал наполнять бокалы. С ним вошел и Поттер из общества друзей кремации, задержавшийся на очередном сожжении, которым он руководил.
— Мир сей земле! — провозгласил он с пафосом, пожал руку Розе и сел рядом с ней.
Стефан Григоляйт, сразу же пригласивший Георгия к столу, встал и произнес самую короткую и самую лучшую речь в своей жизни. Он поднял бокал со сверкающим штейнхегером, обвел всех сияющими глазами и воскликнул:
— Будем здоровы!
Затем он снова сел, и Алоис втащил в зал тележку со свиными ножками, квашеной капустой и соленой картошкой. Вошел хозяин с подносом, уставленным высокими стеклянными кружками с золотистым пильзенским пивом.
— Ешь медленнее, Георгий, — сказал я. — Твой желудок должен сначала привыкнуть к жирному мясу.
— Сперва я сам должен ко всему привыкнуть, — сказал он и посмотрел на меня.
— За этим дело не станет, — сказал я. — Нужно только избегать сравнений, тогда все быстро наладится.
Он кивнул и снова склонился над тарелкой.
Внезапно на дальнем конце стола вспыхнула ссора. Послышался громкий каркающий голос Поттера. Он хотел чокнуться с Бушем, табачником, но тот отказался, заявив, что не желает пить, так как хочет побольше съесть.
— А я говорю — чушь! — бранился Поттер. — За едой надо пить! Кто пьет, тот может съесть гораздо больше.
— Глупости! — прогудел Буш, тощий длинный человек с плоским носом и в роговых очках.
Поттер вскочил с места.
— Глупости? И эта говоришь мне ты, филин с трубкой?
— Тихо! — крикнул Стефан Григоляйт. — Никаких ссор на Рождество.
Ему объяснили, из-за чего весь сыр-бор, и он принял соломоново решение — проверить дело на практике. Перед каждым из спорщиков поставили одинаковые миски с мясом, картофелем и капустой. Порции были огромны. Поттеру разрешалось пить что угодно, Буш должен был есть всухомятку. Чтобы придать состязанию особую остроту, было решено заключить пари, а сам Григоляйт вел тотализатор.
Поттер соорудил перед собой настоящий венок из бокалов с пивом и поставил между ними маленькие рюмки с водкой, сверкавшие, как алмазы. Пари были заключены в соотношении три к одному в его пользу. Когда все приготовления были закончены, Григоляйт дал старт...
Буш навалился на еду с ожесточением, низко пригнувшись к тарелке. Поттер вел борьбу в прямой и открытой стойке. Перед каждым глотком он злорадно желал Бушу здоровья, в ответ на что тот лишь свирепо, с ненавистью зыркал на него глазами.
— Мне как-то нехорошо, — сказал Георгий.
— Пойдем со мной.
Я отвел его к туалету и присел в передней, чтобы подождать его. Сладковатый запах свечей смешивался с ароматом потрескивавшей от огня хвои. И вдруг мне почудилось, будто я слышу звук легких шагов, который так люблю, будто ощущаю теплое дыхание и близко-близко перед собой вижу темные глаза...
— Вот наваждение! — пробормотал я, вставая. — Что это со мной?
В этот миг раздался оглушительный рев:
— Поттер!
— Браво, Алоизиус!
Кремация победила.
В задней комнате, окутанной сигарным дымом, разносили коньяк. Я все еще сидел возле стойки. Появились девицы и начали оживленно шушукаться.
— Что у вас там? — спросил я.
— Для нас ведь тоже приготовлены кое-какие сюрпризы, — ответила Марион.
— Ах вот оно что.
Прислонившись головой к стойке, я задумался и попытался представить себе, что теперь делает Пат. Мысленно я видел холл санатория, пылающий камин и Пат за столиком у окна. С ней Хельга Гутман, еще какие-то люди. Все это было страшно давно... Иногда мне казалось: вот проснусь в одно прекрасное утро, и вдруг окажется, что все прошло, позабыто, исчезло. И ничего прочного — даже воспоминаний.
Зазвенел колокольчик. Девицы всполошились, как куры, и побежали в бильярдную. Там стояла Роза с колокольчиком в руке. Она, помахав, и меня поманила к себе. Я подошел. Под небольшой елкой на бильярдном столе были расставлены тарелки, прикрытые шелковистой бумагой. На каждой тарелке лежали карточки с именем и свертки с подарками, которые девушки делали друг другу. Ни одна из них не была забыта. Все это организовала Роза. Подарки ей передавали заранее в упакованном виде, а она разложила их по тарелкам.
— Что же ты не берешь свою тарелку? — спросила меня Роза.
— Какую тарелку?
— Да ведь и для тебя есть подарок.
И в самом деле: на бумажке изящным круглым почерком и даже в два цвета — красный и черный — было выведено мое имя. Яблоки, орехи, апельсины, от Розы — связанный ею свитер, от хозяйки — ядовито-зеленый галстук, от Кики — розовые носки из синтетики, от красотки Валли — кожаный ремень, от кельнера Алоиса — полбутылки рома, от Марион, Лины и Мими общий подарок — полдюжины носовых платков и от хозяина кафе — две бутылки коньяка.
— Братцы, — сказал я, — братцы мои, вот уж не ожидал.
— Сюрприз? — воскликнула Роза.
— Еще какой!
Я стоял среди них смущенный и, черт бы меня побрал, растроганный до глубины души.
— Братцы, — сказал я, — знаете, когда я в последний раз в своей жизни получал подарки? Не могу даже вспомнить. Наверное, еще до войны. Но ведь у меня-то для вас ничего нет.
Последовал взрыв восторга из-за того, что им так блестяще удалась затея.
— Это за то, что ты нам всегда играешь на пианино, — сказала Лина и покраснела.
— Вот-вот, — подхватила Роза. — Может, и сейчас сыграешь? Это и будет твой подарок.
— Сыграю, — сказал я. — Все, что захотите.
— Что-нибудь из времен нашей молодости, — попросила Марион.
— Нет, что-нибудь веселое! — запротестовал Кики.
Его голос потонул в общем гаме — как гомика его вообще не принимали всерьез. Я сел за пианино и начал играть. Все запели:
С юных лет, с юных лет,Песенка, ты со мной.Эх, того уже нет,Что дарило покой.
Хозяйка выключила электрический свет. Теперь горели только неяркие свечи на елке. Тихо булькало пиво из бочки, словно далекий родник в лесу, а плоскостопый Алоис сновал по залу, как черный Пан. Я заиграл второй куплет. Девушки облепили пианино с горящими глазами и самыми добродетельными лицами. Но что это? Кто там рыдает? Ба, да это же Кики, люкенвальдский пижон Кики.
Тихо отворилась дверь из большого зала, и под мелодичный напев гуськом вошел хор во главе с Григоляйтом, курившим черную бразильскую сигару. Певцы встали позади девиц.
Когда я простился —Мир был полон, ура!А потом возвратился —Ни кола ни двора.
Тихо отзвучал смешанный хор.
— Как это прекрасно, — сказала Лина.
Роза зажгла бенгальские огни. Они с шипением разбрызгивали искры.
— Ну хорошо, а теперь что-нибудь веселое! — крикнула она. — Надо же развеселить Кики.
— И меня тоже, — заявил Стефан Григоляйт.
В одиннадцать часов пришли Кестер и Ленц. Мы сели с Георгием за столик у стойки. Он был бледен, и ему дали несколько ломтиков подсушенного хлеба, чтобы он успокоил живот. Ленц вскоре растворился в шумной компании скотопромышленников. Через четверть часа он выплыл у стойки вместе с Григоляйтом. Скрестив руки, они пили на брудершафт.
— Стефан! — воскликнул Григоляйт.
— Готфрид! — ответил Ленц, и оба выпили по рюмке коньяку.
— Готфрид, завтра я пришлю тебе пакет с кровяной и ливерной колбасой. Годится?
— Еще как годится! — Ленц хлопнул его по спине. — Мой старый добрый Стефан!
Стефан сиял.
— Ты так хорошо смеешься, — восхищенно сказал он, — вот за это люблю. А я чаще грущу, это мой недостаток.
— И мой тоже, — сказал Ленц, — оттого-то я и смеюсь. Иди сюда, Робби, выпьем за нескончаемый мировой смех!
Я подошел к ним.
— А что с этим малым? — спросил Стефан, показывая на Георгия. — Он, похоже, тоже грустит.
— Его легко осчастливить, — сказал я. — Ему бы подошла любая работа.
— Хитрый фокус в наши-то дни, — сказал Григоляйт.
— Любая, — повторил я.
— Теперь все соглашаются на любую работу. — Стефан несколько протрезвел.
— Ему бы семьдесят пять марок в месяц.
— Чушь. Этих денег ему не хватит.
— Хватит, — сказал Ленц.
— Готфрид, — заявил Григоляйт, — я старый пьяница. Согласен. Но работа — дело серьезное. Ее нельзя сегодня дать, а завтра отнять. Это еще хуже, чем женить человека, а на следующий день отнять у него жену. Но если малый честный и работящий и может прожить на семьдесят пять марок, считай, ему повезло. Пусть приходит во вторник в восемь утра. Мне нужен помощник для всякой беготни по делам объединения и все такое прочее. Сверх жалованья буду подкидывать ему время от времени немного мясца. Подкормиться ему, кажется, не мешает.
— Это твердое слово? — спросил Ленц.
— Слово Стефана Григоляйта.
— Георгий, — позвал я. — Поди-ка сюда.
Когда Георгию сказали, в чем дело, он весь задрожал. Я вернулся за стол к Кестеру.
— Послушай, Отто, — сказал я, — если б тебе предложили начать жить сначала, ты бы согласился?
— И чтобы все осталось так, как было?
— Да.
— Нет, — сказал Кестер.
— Я бы тоже не согласился, — сказал я.