Дверь открылась ровно настолько, чтобы в щель просунулось дуло.
— Стоять. Руки на виду.
Голос был молодой, срывающийся, и я не сразу понял, что он принадлежит человеку с автоматом, а не с игрушкой. Я поднял руки. Нож выпал, звякнул о бетон, и по ту сторону двери кто-то судорожно втянул воздух.
— Это он, — сказал детский голос из темноты. — Это дядя с батарейками.
Дуло дрогнуло и опустилось.
Меня втащили за шиворот, захлопнули дверь, и тяжёлый засов лёг на место с глухим, окончательным звуком. Потом чья-то рука зажгла фонарь. Розовый, на детской ручке, его свет делал всё вокруг похожим на сцену из чужого сна.
Котельная оказалась длиннее, чем можно было предположить снаружи. Низкие потолки, трубы в рваной изоляции, старые котлы вдоль стен. У дальней стены на сдвинутых ящиках сидели люди, и все они смотрели на меня.
Марина стояла ближе всех, прижав к себе Соню. Лицо у неё было серое, постаревшее на десять лет с тех пор, как я видел её в последний раз. Рядом, привалившись спиной к трубе, сидел парень лет двадцати в рваной футболке. Марина потом сказала, что его зовут Рома, он студент и жил этажом выше неё. Он держал на коленях пустую бутылку из-под воды, как талисман. Чуть дальше на брезенте лежал солдат. Совсем мальчишка, лет девятнадцати, в бронежилете и каске. Левая штанина у него была срезана по колено, а под ней, на перетянутой ремнём ноге, расплылось что-то тёмное, слишком густое для крови.
И у самой двери, широко расставив ноги и придерживая автомат, стоял старик в рабочем ватнике и вязаной шапке. Я узнал его сразу: наш дворник. Степаныч, как звали его все, хотя фамилии его я не знал.
— Ты кто? — спросил он глухо. — Живой? Покажи ладони.
Я показал. Он долго смотрел на мои пальцы, потом на шею, потом велел открыть рот и посветил фонарём. Только тогда опустил оружие.
— Чистый, — сказал он остальным. — Слава богу.
— Они выглядят по-разному, — пояснила Марина тихо, будто извиняясь. — Не сразу. Сначала просто… слабеют. Потом кожа. Когда начинают щёлкать, уже поздно.
Я кивнул. Я не знал, что сказать. Меня впервые за три дня разглядывали люди, и от этого стало так странно, что захотелось сесть на пол и заплакать.
Я сел, но не заплакал.
Соня подошла и встала передо мной. В руках у неё была маленькая пуговица с обрывком нитки.
— Ты потерял, — сказала она серьёзно.
— Где ты её…
— Она сама пришла. Лежала у двери. Тёплая. — Она протянула пуговицу на ладошке. — Дядя во дворе просил передать, что ты должен её донести.
— Соня, — Марина дёрнула её за плечо, — я же говорила…
— А я ничего не придумываю, — ответила девочка, не отводя от меня глаз. — Он давно там стоит. Второй день. Он ни с кем не разговаривает, только смотрит вверх. Но он добрый. Просто мокрый.
В котельной стало тихо. Только где-то в трубах булькала вода, которой не должно было быть.
Степаныч медленно повернулся ко мне.
— Ты его тоже видел, — сказал он. — Того, с головой набок.
Я не ответил. Горло перехватило.
— Я утром вышел во двор, — продолжил он, и голос у него стал совсем другим, тише и старше. — Думал, пьяный. Стоит, не шевелится. Подошёл, говорю: «Мужик, иди домой, смотри, сколько пепла». А он повернулся. И я… — Он замолчал. — Я ему в лицо посмотрел, и там, мужик, нет лица. Только то, что ты сам хочешь увидеть. Я увидел пацана. Одного. Много лет назад. Шестьдесят первый год, колхоз, я был подпаском. Он в колодец упал, а я стоял на краю и…
Он не договорил. Отвернулся, шумно высморкался в рукав и добавил, не оборачиваясь:
— Не знаю, зачем я тебе это рассказываю.
Парень с бутылкой нервно хмыкнул.
— А я никого не видел. Ни пацана, ни дядю. Я вижу только этих, белых. Может, вы все с ума посходили?
— Ты просто не виноват, — сказал Степаныч. — Радуйся, дурак.
Солдат на брезенте закашлялся и приподнялся на локте.
— Он прав, — сказал он хрипло. — Не про вину. Про… остальное. Я Щербаков, рядовой. Кирилл. Нас сюда привезли в первый день карантина, на блок на проспекте. — Он сглотнул. — Говорили: вирус, зараза, держим периметр. Через неделю дали новый приказ: никого не выпускать, при пересечении линии открывать огонь. Мы открывали. Я… — он зажмурился.
Я вздрогнул так, что звякнул ремень на джинсах.
— Потом пришла команда: «Очистка». Нам не объяснили, что это. Сказали: заражённый сектор, всем отойти на пятьсот метров, ракеты уйдут по расписанию. Ракеты… — Он замолчал, подбирая слова, которых у него, кажется, не было. — Они были с газом. Хлор и что-то ещё. Нам сказали, что он убьёт всех больных за двадцать минут. Что здоровые смогут его пережить, если сидеть в закрытом помещении.
— И что? — спросил парень.
— И то. — Щербаков посмотрел на свою ногу. — Он не убил. Он их… обратил. Кого-то сразу. Кого-то за часы. Они не умерли, они стали вот такими. Слепые, слышат всё, и им всегда хочется есть. Я успел залезть в БТР. Один. Остальных… — Он замолчал.
Он размотал ремень, и все отвели глаза. Ниже колена нога была белой и разбухшей, кожа морщилась, как на пальцах после долгой ванны, а в трещинах блестело розовое. Из укуса на икре медленно сочилась прозрачная жидкость с пузырьками.
— Сутки, — сказал он спокойно, глядя в потолок. — Максимум двое. Когда начну странно себя вести, пристрелите. Я серьёзно.
Никто не ответил.
— Куда нам идти? — спросила Марина. — Должен быть пункт эвакуации. Хоть что-нибудь.
— Есть, — сказал солдат. — Школа номер четырнадцать на Заводской. Мне дали координаты по рации перед тем, как всё накрыло. Там собирают тех, кто остался. Стадион, спортзал, бассейн. Вертолёты придут на рассвете. Если рассвет… — Он усмехнулся криво. — Если он тут вообще бывает.
Я поднял голову.
— Бассейн?
— Школа большая, — пожал плечами Щербаков. — Там и бассейн, и подвал, и всё. А что?
Я не ответил. Я просто сидел и смотрел на пуговицу в руке Сони.
Андрей всегда пах хлоркой. Он был тренером. Школа номер четырнадцать, но другая школа, в другом городе. Я знал, какая у них бывает вода, как она блестит под люминесцентными лампами, как дрожат на дне дорожки.
Я не успел додумать.
В потолке, прямо над нами, что-то глухо стукнуло.
Все замерли. Щербаков схватился за автомат. Степаныч поднял палец к губам, и я увидел, как дрожит у него рука.
Щёлк.
Щёлк. Щёлк.
Щёлканье шло по вентиляции. Тихое, быстрое, множественное. Оно двигалось вдоль трубы и вдруг оборвалось над самой моей головой.
— Они услышали, — прошептала Марина. — Мы слишком долго говорили.
Решётка в стене, в полуметре от Роминой головы, дрогнула и начала медленно отходить.
— К чёрному ходу! — рявкнул Степаныч. — Быстро! Уголь, там люк на двор!
Всё произошло одновременно. Парень вскочил и выронил бутылку. Марина схватила Соню на руки. Я подхватил под плечо Щербакова, и он зашипел от боли. Решётка слетела на пол, и из квадратного чёрного проёма вылезла белая раздутая рука. Потом вторая. Потом голова, кожа на которой висела складками, как мокрая бумага.
Степаныч выстрелил.
Грохот в замкнутом помещении оказался оглушительнее ракет. Голова в проёме разлетелась кашей, но следом из темноты вытянулись ещё руки. Много. Как корни. Они вцепились в ватник Степаныча, и ткань затрещала по швам. Он выстрелил в упор, ещё раз, и автомат вдруг щёлкнул пустым. Одна из рук поймала его за запястье, и я услышал, как выходит из сустава кость.
— Идите! — захрипел он. — Я их придержу!
— Степаныч!
— Да иди ты, дурак, у меня внуки в Саратове, я им всё равно не звонил!
Его втянули в вентиляцию до пояса. Он не кричал, только сопел, как человек, поднимающий тяжесть, и пинал ногами воздух, пока из чёрного проёма не донёсся влажный, рвущий звук. Штаны на нём вдруг потемнели. Он дёрнулся и затих. Одна нога в рабочем ботинке упала на пол сама. Отдельно.
Я отвернулся и больше не смотрел.
Угольный люк нашёлся в самом углу, под ржавой плитой. Щербаков откинул её сам, цепляясь за край, и мы по очереди полезли вверх: сначала Марина с Соней, потом парень, потом я, таща солдата за ремень. Пепел сыпался сверху. Последним, уже выбираясь в серый предрассветный двор, я оглянулся.
Из подвала донеслось мокрое, довольное чавканье. К нему присоединился второй голос, третий, и всё это складывалось в щёлканье, как будто там, внизу, считали вслух.
Двор был залит пеплом, и пепел продолжал падать. Он оседал на скамейках, на перевёрнутых урнах, на крышах брошенных машин, и всё это выглядело как лёгкий снегопад перед началом зимы.
Посреди двора, в десяти шагах от нас, стоял он.
Тёмная куртка. Опущенные плечи. Руки вдоль тела. Голова склонена, и вокруг шеи, там, где её свернули, тянулась тонкая тёмная линия, как след от верёвки.
Он не повернулся ко мне. Он смотрел вверх, на моё окно на пятом этаже, где в разбитом стекле всё ещё мерцала жёлтая лампочка. Смотрел так, как смотрят на дом, в который уже никогда не вернутся.
Остальные его не видели. Я понял это по тому, как Марина без остановки прошла мимо, направляясь к арке, не задев его взглядом. Парень тоже. Щербаков, хромая, наступил в след его ботинка и ничего не заметил.
Соня заметила. Она шла у матери на руках и смотрела через плечо, и когда мы поравнялись с фигурой, она подняла руку и очень тихо, по-детски, помахала.
Фигура не ответила. Но её голова, на долю секунды, чуть-чуть повернулась ко мне.
— Идём, — сказал я, и голос у меня сорвался. — Нужно идти. Школа на Заводской. Я… знаю дорогу.
Я не знал. Но улица, которая открылась перед нами за аркой, показалась мне странно знакомой.