Три дня Элиас не прикасался к дневнику.
Три дня он ходил в школу, сидел на уроках, глядя в одну точку, пока учителя что-то объясняли, обедал в столовой, где еда казалась безвкусной, и делал вид, что всё нормально. Фрея встречала его у входа с улыбкой, которая больше не радовала. Отец спрашивал про репетиции — с той новой, странной доброжелательностью, которая резала слух. Оскар проходил мимо, не глядя, и каждый раз, когда это происходило, внутри что-то сжималось, как пружина, готовая разжаться.
На третий день он понял, что больше не может.
Всё началось с мелочи — с того, что он увидел Оскара в коридоре на перемене. Тот стоял у шкафчиков с двумя парнями из параллельного класса, и они о чём-то смеялись. Оскар смеялся так, как раньше смеялся с ним: запрокинув голову, придерживая живот рукой, и его рыжие волосы тряслись в такт смеху, а веснушки на носу становились ярче. Это был его смех. Только теперь он предназначался кому-то другому.
Элиас остановился, вжавшись спиной в стену, и смотрел, как Оскар хлопает по плечу одного из парней — тем самым жестом, которым когда-то хлопал его. Как они обсуждают что-то смешное, и Оскар закатывает глаза в том же жесте, который Элиас знал наизусть. Как он говорит: «Да ладно, ты серьёзно?» — и его голос звучит так же, как всегда, но обращён к незнакомцу.
Это был наш смех, — подумал он, и мысль эта вонзилась в грудь, как лезвие. — Наши шутки. Наша жизнь. Всё это принадлежало нам.
А теперь это принадлежит другим.
Он прошёл мимо, и Оскар даже не обернулся. Даже не заметил его присутствия. Как будто Элиас был невидимкой, призраком, который не имеет права на существование в этом мире.
Тогда он понял: нужно действовать. Ждать больше нельзя.
После уроков он нашёл Линнею на школьном дворе.
Она сидела на скамейке у спортплощадки, положив ногу на ногу, и читала книгу в потёртой обложке — какую-то старую, пожелтевшую, с загнутыми уголками страниц. Увидев Элиаса, она захлопнула книгу и подняла на него глаза. Кажется, она ждала его — в её взгляде не было удивления, только усталое понимание.
— Я хочу вернуть всё назад, — сказал он без предисловий, садясь на скамейку рядом с ней, но не слишком близко. Его голос был хриплым от напряжения, и пальцы дрожали, когда он сжал их в кулаки.
— Я так и думала, — она отложила книгу в сторону и повернулась к нему. — Ты долго терпел.
— Ты поможешь? — спросил он, глядя ей в глаза.
Линнея помолчала. Ветер трепал страницы книги, которую она держала на коленях, и она придержала их ладонью, словно защищая от ветра.
— Я не могу тебе помочь, Элиас, — сказала она. — Я могу только рассказать, чего ждать. Решение принимаешь ты сам. Только ты.
— Тогда расскажи.
— Что именно?
— Как написать правильно, — он помедлил, подбирая слова. — Чтобы я вернул Оскара, но не потерял что-то ещё. Чтобы всё стало как было — до дневника.
Линнея покачала головой, и в этом жесте было столько усталости, что у него сжалось сердце.
— Так не получится, — сказала она.
— Почему? — выпалил он, чувствуя, как внутри закипает раздражение. — Почему нет?
— Потому что «как было» — это тоже выбор, — она посмотрела на него, и в её серых глазах мелькнула тень боли. — Дневник не умеет «отменять». Он умеет только «менять». Ты не можешь написать «пусть всё станет как раньше» — для дневника это новая реальность, а значит, новая плата.
Элиас выругался сквозь зубы и ударил кулаком по колену, чувствуя, как боль отдаётся в кости.
— Тогда что мне делать? — спросил он, и голос его сорвался на крик.
— Думать, — сказала Линнея, и голос её был спокойным. — Ты должен понять, что тебе важнее. Вернуть Оскара? Оставить театр? Помириться с отцом? Ты не можешь получить всё. Дневник всегда забирает равноценное. Он не берёт то, что тебе не жалко. Он берёт самое дорогое.
— Но ты же пыталась. Тридцать семь раз. Ты же искала. Может быть, ты знаешь, как обойти правила?
— И посмотри на меня, — сказала она тихо, — только констатация факта. — Я не знаю, кто я. Я не помню половину своего детства. Я не знаю, что из моих воспоминаний настоящее, а что — черновики, которые я сама себе написала. Каждая попытка забирала кусочек. Я искала идеальный мир и потеряла себя.
Элиас замолчал. Он смотрел на неё и впервые заметил то, чего не видел раньше: тонкую паутинку шрама над левой бровью — тонкую, белую линию, которая терялась в бледной коже. Её кожа была почти прозрачной, а под глазами залегли тени, которые не исчезали даже при ярком свете. Линнея Винтерлинд была похожа на человека, который слишком долго жил в сумерках — в мире, где солнце никогда не вставало по-настоящему.
— Ты говорила, что дневник не трогает тех, кто не пишет, — сказал он, и голос его стал тише. — Но, если я напишу снова, это будет мой выбор. Моя ответственность. Я сам решаю, что терять.
— Да, — кивнула она.
— Тогда дай мне дневник, — сказал он, протягивая руку.
Она посмотрела на него долгим взглядом. Что-то в её глазах дрогнуло — не страх, не сомнение. Что-то похожее на боль. Как будто она видела, как он шагает в пропасть, и не могла его остановить, потому что знала: он должен пройти этот путь сам.
— Ты уверен?
— Нет, но я должен попробовать.
Она достала дневник из сумки и протянула ему. Кожаная обложка была тёплой — пульсирующей, живой, как сердцебиение. Он чувствовал, как внутри что-то вибрирует — едва заметно, как будто дневник дышал в его руках.
— Помни о правилах.
— Я помню, — он сжал дневник в руках, чувствуя, как тепло разливается по пальцам.
— И ещё, — добавила она. — Когда будешь писать, не ври себе. Дневник чувствует ложь. Если ты напишешь то, во что сам не веришь, он возьмёт двойную плату. Это не игра, Элиас.
— Откуда ты знаешь? — спросил он, поднимая на неё глаза.
— Проверяла.
— Я принесу его завтра, — сказал он, вставая.
— Приноси сегодня, — она покачала головой. — Я не хочу, чтобы он оставался у тебя на ночь.
— Почему? — нахмурился он.
— Потому что ночью дневник говорит громче, — сказала Линнея. — И ты можешь сделать что-то, о чём пожалеешь. Я знаю, о чём говорю.
Элиас кивнул и убрал дневник в сумку, чувствуя, как тяжесть его давит на плечо.
Дома Элиас закрылся в комнате, щёлкнув замком, и сел за стол. За окном сгущались сумерки, и комната погружалась в полумрак, который он даже не пытался разогнать, включая свет. Он положил дневник перед собой и долго смотрел на обложку, чувствуя, как его пальцы гладят кожу, ощущая каждую неровность, каждую царапину.
Правила крутились в голове: дневник исполняет только написанное. Нельзя просить то, чего не знаешь. Равноценный обмен. Не врать себе.
Он открыл чистую страницу. Бумага была гладкой, чуть шершавой на ощупь, и от неё пахло старым деревом и чернилами.
«Чего я хочу на самом деле?» — спросил он себя, и вопрос этот повис в воздухе, не находя ответа.
Он думал об Оскаре. О том, как они познакомились. О том, как Оскар учил его играть на гитаре — его пальцы на его пальцах, медленно, терпеливо, пока аккорды не начинали звучать чисто. О том, как они пообещали друг другу, что их группа будет существовать вечно, и скрепили это обещание ударом кулаков.
Он не мог потерять это. Он не мог потерять Оскара.
Но что ещё он мог потерять?
Он думал об отце. О том, как отец в изменённой реальности говорил с режиссёром и хвалил его талант. О том, как не давил, не спорил, не кричал каждое утро: «Ты погубишь свою жизнь, Элиас, ты же умный парень, почему ты не понимаешь?» Это было приятно — впервые чувствовать одобрение, не заслуживая его. Но это было не по-настоящему. Его отец был сложным человеком: упрямым, громким, иногда невыносимым — но он был его отцом. Настоящим. И он хотел его вернуть.
Элиас взял ручку — ту самую, которой сделал запись. Кончики пальцев дрожали, когда он вывел:
«Я хочу, чтобы Оскар снова был моим другом. Я хочу, чтобы отец снова был собой — настоящим, со всеми своими спорами и давлением. Я не хочу терять театр, но не такой ценой».
Он остановился, перечитал написанное и почувствовал, как внутри поднимается разочарование. Слишком сложно. Слишком много условий. Слишком много «я хочу», которые дневник не сможет переварить. Линнея говорила, что дневник лучше всего работает с простыми, конкретными желаниями. «Если бы» — вот его язык. Простой, чистый, как вода в горном ручье.
Элиас зачеркнул написанное толстой, жирной линией и начал заново.
«Если бы я никогда не находил дневник. Если бы я вернул его новенькой сразу, как подобрал. Если бы я не написал ту глупую запись про театр и Фрею».
Он закрыл глаза. Представил этот момент: класс после уроков, пустой, тихий, пахнущий мелом и дождём. Он подбирает дневник, смотрит на обложку, чувствует тепло, которое исходит от неё, но не открывает. Кладёт его в сумку, выходит в коридор, догоняет Линнею и отдаёт. Извиняется: «Прости, ты забыла». Она улыбается и говорит: «Спасибо». Он идёт домой и ругается с отцом из-за вуза — снова кричит, снова хлопает дверью, снова чувствует, как внутри закипает злость. На следующий день просыпается в своей обычной жизни — где отец давит, Фрея не замечает, Оскар хлопает по плечу и говорит: «Погнали репетировать, Элиас, что ты киснешь?».
Это было то, что он хотел.
Он открыл глаза и записал последнюю фразу:
«Если бы я никогда не делал запись в дневнике Линнеи Винтерлинд».
Закрыл блокнот. Обложка на мгновение стала тёплой, почти горячей, обжигая пальцы, а потом резко остыла.
Ночью ему приснился сон.
Он стоял на пустой сцене. Большой зал, тёмный и безмолвный, тянулся в бесконечность, и только один прожектор бил в глаза, ослепляя, не давая разглядеть ни зрителей, ни стен. Он не видел зала — только тёмную пустоту, откуда доносился странный звук. Не аплодисменты. Не голоса. Шелест, сухой и непрерывный, как будто тысячи страниц переворачивались одновременно — страница за страницей, слово за словом.
Он попытался сойти со сцены, но края не было. Сцена тянулась бесконечно — чёрный пол, чёрные кулисы, чёрная пустота. Он повернулся, сделал шаг, другой — и понял, что не может уйти.
— Эй! — крикнул он в темноту, и голос его эхом разнёсся по пустому залу. — Есть здесь кто?
Шелест стал громче. Он обернулся и увидел, что на сцене, позади него, лежит гитара. Его гитара. Та самая, с царапиной на деке, которую он оставил в восьмом классе. Он подошёл, наклонился, протянул руку — и замер. Струны были порваны. Все шесть. Они свисали вниз, как мёртвые нити, и на их концах блестели капли чего-то тёмного, похожего на кровь.
Он попробовал заговорить — и не смог. Из горла вырвался только хрип, сухой и болезненный. Он попытался снова — тишина. Его голос исчез. Он был на сцене, но не мог произнести ни слова.
— Это плата, — сказал голос за спиной, тихий и ледяной.
Элиас резко обернулся. На сцене стояла Линнея, но не такая, как в реальности. Эта Линнея была старше — на десять, на двадцать лет. В её волосах серебрилась седина, а глаза были пустыми, как у статуи, в которой нет души. Она смотрела на него без выражения, и он чувствовал, как от неё веет холодом.
— Плата за что? — спросил он, и голос его был тихим.
— За желание отменить прошлое.
— Но я ещё не знаю, сработало ли! — крикнул он.
— Узнаешь утром, — сказала она и исчезла, растворившись в темноте.
Элиас проснулся в холодном поту, чувствуя, как рубашка прилипла к спине, а сердце колотится где-то в горле.
Было шесть утра. За окном моросил дождь — мелкий, осенний, бесконечный. Он сел на кровати, чувствуя, как голова кружится, и первым делом посмотрел на стол. Дневник лежал там, где он его оставил — закрытый, неподвижный, безмолвный. Но обложка была холодной. Не просто комнатной температуры — по-настоящему холодной, как будто блокнот пролежал в холодильнике.
Он встал, чувствуя, как ноги подкашиваются, и подошёл к зеркалу. Посмотрел на своё отражение — бледное лицо, тёмные круги под глазами, взлохмаченные волосы. На подбородке — маленький шрам, который он заработал в семь лет, когда упал с велосипеда. Он помнил, как упал с велосипеда. Это было в парке, и асфальт был мокрым после дождя, и Оскар... Оскар.
Он помнил Оскара. Помнил, как они познакомились. Как играли в гараже. Как спорили из-за аккордов. Как Оскар сказал: «Мы станем знаменитыми, Элиас, вот увидишь». Воспоминания вернулись — яркие, живые, тёплые.
Элиас выдохнул с облегчением, чувствуя, как внутри отпускает. Всё вернулось. Всё снова стало правильным.
Но что-то было не так. Он не знал, что именно, но какая-то деталь ускользала от него, как тень на стене.
Он пошёл на кухню. Там, как обычно, сидел отец с чашкой кофе, читая газету — ту самую, настоящую, бумажную, которую он никогда не читал в их реальности, но которая была здесь, в этом мире, частью его. Увидев Элиаса, он поднял голову — и Элиас сразу всё понял.
— Доброе утро, — сказал отец, и его глаза были прежними. Никакой пустоты. Никакой неестественной мягкости, которая резала слух. Это был Хенрик Бергман — упрямый, ворчливый, сложный. Его отец.
— Доброе, — сказал Элиас, и голос его дрогнул от облегчения.
— Ты опять поздно лёг? — отец нахмурился, оглядывая его с ног до головы. — Выглядишь неважно. Что, опять с гитарой сидел до утра?
— Нормально всё, — ответил он, садясь за стол.
— Нормально, — передразнил отец, и в голосе его проскользнула привычная насмешка. — Вечно у тебя всё нормально. Ты домашки по физике сделал?
Элиас замер. Физика. Он не помнил, чтобы у них была домашка по физике. Он перебирал в голове расписание, но там была пустота.
— Сделал, — сказал он на всякий случай, отводя взгляд.
— Проверим вечером, — отец вернулся к газете. — А то знаю я твоё «сделал» — полстраницы и три ошибки. Ты думаешь, что если на гитаре играешь, то физика сама собой выучится?
Элиас налил чай, сел за стол и попытался собрать мысли в кучу. Отец — настоящий. Воспоминания об Оскаре — на месте. Но что-то изменилось. Что-то неуловимое. Он чувствовал это кожей — как чувствуют изменение давления перед грозой.
Ответ он получил в школе.
Оскар ждал его у входа — живой, настоящий, с вечно растрёпанной рыжей шевелюрой и дурацкой улыбкой, которая появлялась на его лице, когда он видел друга.
— Бергман! — заорал он на всю улицу, размахивая руками и чуть не сбивая с ног проходящую мимо учительницу. — Ты чего вчера не пришёл? Мы же договаривались репетировать! Я придумал новый рифф, это просто бомба, ты должен услышать!
Элиас почувствовал, как к глазам подступает предательская влага. Он заморгал, пытаясь скрыть это, и улыбнулся — впервые за долгое время искренне.
— Эй, ты чего? — Оскар подошёл ближе и хлопнул его по плечу, и от этого жеста внутри разлилось тепло, которого он не чувствовал целую вечность. — Случилось что-то?
— Нет, — сказал Элиас, и голос его дрогнул. — Всё хорошо. Просто... рад тебя видеть.
— Ты странный сегодня, — Оскар покачал головой и снова хлопнул его по плечу. — Ладно, пошли. У нас история первой парой, а я опять забыл тетрадь. Дашь списать?
— Конечно.
Они вошли в школу, и Элиас почувствовал, как мир возвращается на круги своя. Оскар что-то рассказывал — новую мелодию, которую придумал ночью, и его голос был лучшей музыкой, которую Элиас слышал за последние дни. Он смотрел на друга, на его веснушки, на его дурацкую улыбку, и чувствовал, как внутри всё становится на свои места.
Но потом он заметил Фрею.
Она стояла у кабинета с подругами, что-то обсуждая и смеясь. Светлые волосы падали на плечи, и она время от времени поправляла их, заправляя прядь за ухо. Увидела Элиаса — и улыбнулась. Но не так, как вчера. Не интимно, не с обещанием, не так, как улыбаются парню, с которым встречаются. Просто вежливо, как улыбаются знакомому, которого случайно встретили на улице.
— Привет, Элиас.
— Привет.
И всё. Она отвернулась к подругам и продолжила разговор, как будто его не существовало. Как будто того поцелуя у входа никогда не было.
Элиас стоял, глядя на неё, и чувствовал, как внутри разрастается пустота. Она не подошла. Не взяла за руку. Не поцеловала. Их отношения исчезли. Всё вернулось к исходной точке — он был просто парнем из параллельного класса, который ей немного нравился, но не настолько, чтобы подойти, чтобы заговорить, чтобы заметить.
— Эй, — Оскар толкнул его локтем. — Ты чего на Линдстрём уставился? Опять мечтаешь? Брось, Бергман, она не для тебя. У неё уже есть кто-то, кажется.
— Ага, — сказал Элиас, и голос его был пустым. — Опять мечтаю.
Это было ожидаемо. Он просил вернуть дружбу с Оскаром и настоящего отца — и получил это. Но плата...
Он ещё не знал, что именно дневник забрал в этот раз.
Ответ пришёл на втором уроке.
Учительница музыки — фру Хольм, пожилая женщина с седыми волосами, собранными в строгий пучок, и вечно доброй улыбкой, — раздавала ноты для школьного концерта.
— Бергман, ты будешь играть в этом году? — спросила она, протягивая ему лист с нотами. — У тебя всегда хорошо получалось. Ты один из лучших гитаристов в школе.
Элиас взял ноты. Посмотрел на них. Ноты были простыми — он играл это сто раз, мог сыграть с закрытыми глазами, не глядя на страницы. Но что-то было не так. Строчки расплывались перед глазами, и он не мог сосредоточиться.
— Можно мне гитару? — попросил он, чувствуя, как внутри нарастает тревога.
Фру Хольм протянула ему школьную гитару — старую, потёртую, с царапинами на корпусе. Элиас взял её, поставил пальцы на гриф — и замер.
Он не помнил.
Совсем.
Аккорды, которые он знал с двенадцати лет, которые мог сыграть с закрытыми глазами, которые были частью его так же, как дыхание, — исчезли. Он смотрел на струны и видел просто дерево и металл. Его пальцы не знали, куда встать.
Он попробовал взять аккорд Am — самый простой, первый, который выучил в детстве. Пальцы легли не туда. Струны издали фальшивый, режущий звук, от которого у него заложило уши.
Он попробовал снова. Снова фальшь. Снова пустота.
— Элиас? — фру Хольм смотрела с беспокойством, и её брови сошлись на переносице. — Всё в порядке? Ты бледный.
— Да, — сказал он, чувствуя, как слова застревают в горле. — Я просто... забыл.
— Забыл? — переспросила она, и в голосе её прозвучало недоверие.
— Ноты, — сказал он. — Я забыл ноты.
Он положил гитару на стул и вышел из класса, чувствуя, как стены сжимаются вокруг него. Оскар что-то крикнул вслед, но он не слышал.
В коридоре он прислонился к стене и сполз вниз, чувствуя, как холодный кафель впивается в спину.
Музыка. Дневник забрал музыку.
Он закрыл глаза и попытался вспомнить мелодию, которую они репетировали с Оскаром. Простую, их первую песню. Он знал её наизусть. Он мог наиграть её даже во сне, даже в бреду, даже когда у него была температура и он не мог встать с кровати.
Но сейчас в голове была пустота. Ни мелодий. Ни аккордов. Ни ритма. Только тишина.
Он сидел на полу в пустом коридоре и чувствовал, как что-то важное уходит из него. Как будто из его души вынули голос. Он больше не мог говорить на языке, который знал всю жизнь. Он больше не мог играть.
Он нашёл Линнею на большой перемене. Она сидела в библиотеке — в дальнем углу, где почти никто не ходил, за стеллажом с энциклопедиями, которые никто никогда не брал. Перед ней лежала раскрытая книга, но она не читала — просто смотрела в стену, и лицо её было пустым и усталым.
— Ты сделал это, — сказала она, глядя на его лицо, и в голосе её не было удивления.
— Да, — он сел напротив, чувствуя, как ноги подкашиваются.
— И что забрал?
— Музыку, — сказал он, и голос его сорвался. — Он забрал музыку.
Линнея кивнула. Не удивилась. Не осудила. Просто приняла — как принимают неизбежное.
— Это логично, — сказала она. — Ты просил вернуть дружбу с Оскаром. Ваша дружба строилась на музыке. Это была её основа. Дневник разделил их — оставил дружбу, забрал то, на чём она держалась.
— Но это нечестно! — выкрикнул он, ударив кулаком по столу так, что книги подскочили. — Я не просил забирать музыку!
— Дневник не спрашивает, — сказала Линнея. — Он берёт то, что равноценно. Ты дал ему Оскара в первый раз — он забрал Оскара. Ты попросил Оскара обратно — он забрал то, что вас связывало. Это правило. Оно не меняется.
Элиас сидел, глядя в стол. На дереве были выцарапаны чьи-то инициалы — «М.Л. + А.Х.», обведённые в сердечко. Глупое школьное граффити, которое кто-то оставил много лет назад. Но сейчас оно казалось ему символом всего, что он потерял.
— Что мне делать? — спросил он, и голос его был тихим.
— То же, что и всем, — сказала Линнея. — Решать. Ты можешь оставить всё как есть. У тебя есть друг. У тебя есть настоящий отец. Музыка ушла, но это не смертельно. Ты можешь научиться жить без неё.
— Или? — спросил он, поднимая на неё глаза.
— Или написать снова.
— И потерять что-то ещё, — закончил он за неё.
— Да, — кивнула она.
Они помолчали. В библиотеке было тихо — только шуршание страниц, скрип стульев, чей-то далёкий шёпот.
— Почему ты продолжала? — спросил он, и голос его дрогнул. — Тридцать семь раз. Почему ты не остановилась?
Линнея долго не отвечала. Она смотрела на стеллажи с книгами — старые, потрёпанные корешки, запах пыли и бумаги, который витал в воздухе.
— Потому что каждый раз я думала: может быть, в этот раз получится, — сказала она. — Может быть, я найду формулу. Может быть, я обману систему. Может быть, достаточно просто правильно подобрать слова. И я пробовала снова. И снова. И снова.
— И получилось?
— Нет, — она покачала головой. — Не получилось.
— Но ты всё ещё здесь. Всё ещё пытаешься.
— Уже нет, — сказала она. — Я перестала писать полгода назад. После тридцать седьмой попытки. Когда поняла, что если сделаю ещё одну — исчезну совсем. Я просто... не могла больше.
— Тогда почему ты не выбросила дневник? — спросил он, и вопрос этот повис в воздухе.
— Потому что я трусиха, — она усмехнулась. — Потому что знать, что у тебя есть возможность всё изменить — даже если ты ей не пользуешься — всё равно легче, чем знать, что у тебя нет никакой надежды.
Прозвенел звонок. Линнея встала, собирая книги.
— Принеси дневник завтра, — сказала она, и голос её был твёрдым. — И не делай глупостей.
— Каких глупостей? — спросил он, поднимаясь.
— Ты знаешь каких, — сказала она и вышла из библиотеки.
Элиас остался один. В кармане у него лежала ручка — та самая, которой он сделал вторую запись. И дневник, холодный и тяжёлый, лежал в сумке, как камень на сердце.
Он думал о музыке. О том, как она звучала. О том, как пальцы сами находили правильные аккорды. О том, как они с Оскаром играли в гараже, и весь мир исчезал, оставляя только ритм и мелодию. Теперь этого не было.
Но у него был Оскар. И отец. И, может быть, это стоило того.
Может быть.