Всю ночь по тротуарам шныряли пылевые призраки, которые пышущий печным жаром ветер призывал к себе, вскручивая вверх и бережно опуская теплыми пряностями на лужайки. Деревья, встревоженные шагами полуночников, стряхивали с себя лавины пыли. С полуночи, казалось, некий вулкан за городом осыпал все вокруг раскаленным докрасна пеплом. Он оседал коростой на недреманных ночных сторожах и раздраженных собаках. Каждый дом превратился в желтый чердак, внезапно вспыхивающий в три часа ночи.
В рассветную пору все изменялось. Воздух беззвучно мчался в никуда, как вода в горячем источнике. Озеро превращалось в водоем неподвижного и глубокого пара, зависало над долинами, полными рыбы и песка, что пеклись под невозмутимым туманом. Битум растекался по мостовым, как лакрица. Красный кирпич превращался в медь и золото, крыши побронзовели. Высоковольтные провода вечно натянутыми молниями горели, угрожая сверху бессонным домам.
Цикады пели все громче и громче.
Солнце не всходило, а переливалось через горизонт.
У себя в комнате, на своей кровати, Дуглас кипел и таял с лицом, покрытым потом.
– Ничего себе, – изумился Том, входя. – Идем, Дуг. Будем вымокать весь день в реке.
Дуглас выдыхал. Дуглас вдыхал. Пот катился ручейками по его шее.
– Дуг, ты что, спишь?
Незаметный кивок.
– Ты что, неважно себя чувствуешь? Наш дом сегодня сгорит дотла. – Он потрогал лоб Дугласа. Это было все равно что прикоснуться к дверце раскаленной печи. Он ошеломленно отдернул пальцы. Повернулся и побежал вниз.
– Мам, – сказал он, – Дуг, кажется, не на шутку заболел.
Мама, достававшая яйца из ледника, остановилась, по ее лицу промелькнула тревога. Она положила яйца обратно и пошла наверх за Томом.
Дуглас даже пальцем не шевельнул.
Цикады истошно кричали.
* * *
В полдень у веранды остановился автомобиль доктора; он примчался так быстро, словно солнце гналось за ним, чтобы раздавить об землю. Доктор взошел на веранду, тяжело дыша, с уже усталыми глазами, и вручил свой саквояж Тому.
В час дня доктор вышел из дому, качая головой. Том с мамой стояли за москитной сеткой, пока доктор говорил приглушенным голосом, повторяя, что он не знает, не знает… Он нахлобучил свою панаму, взглянул на солнечные лучи, обжигающие и высушивающие кроны деревьев над головой, постоял в нерешительности, как и всякий, кому предстоит нырнуть в адские пределы, и снова побежал к своей машине. После того, как он уехал, выхлопы сизого дыма еще минут пять висели погребальным покровом в дрожащем воздухе.
Том взял на кухне нож для колки, нарубил фунт кубиков льда и отнес наверх. Мама сидела на кровати, и единственные звуки в комнате издавал Дуглас, который вдыхал пар и выдыхал пламя. Они обложили его лоб и тело льдом в носовых платках. Они опустили шторы и превратили комнату в пещеру. Они просидели до двух часов, принося все больше льда. Потом потрогали лоб Дугласа, а он был как лампа, не выключенная на ночь. После прикосновения к нему хотелось посмотреть на свои пальцы и убедиться, что они не прогорели до кости.
Мама открыла рот, чтобы заговорить, но цикады так раскричались, что с потолка осыпалась пыль.
* * *
В оболочке красноты и слепоты Дуглас лежал, прислушиваясь к глухому поршеньку своего сердца и мутным приливам и отливам крови в своих руках и ногах.
Губы отяжелели и не двигались. Мысли отяжелели и едва ворочались, словно медлительные песчинки в песочных часах. Одна… Потом другая… Тик… Так.
По сверкающему стальному изгибу рельс заворачивал трамвай, рассыпающий шлейф шипящих искр, десять тысяч раз звонил голосистый колокол, пока не слился с цикадами. Мистер Тридден помахал рукой. Трамвай свернул за угол, стремительно, как пушечное ядро, и исчез. Мистер Тридден!
Тик… Упала песчинка. Так.
– Чу-чу-чу-дзинь! Уууууу!
На крыше ехал мальчик. Он тянул за невидимый тросик свистка. Затем превратился в изваяние.
– Эй, Джон! Джон Хафф! Ненавижу тебя, Джон! Джон, мы друзья! Я не держу на тебя зла. Нет!
Джон упал в коридор из вязов, как в бесконечный колодец лета, исчезая из виду.
Тик… Джон Хафф… Так. Зернышко песка упало. Тик. Джон…
Дуглас положил на подушку голову, вдавив ее в ужасающе ослепительную белизну.
Дамы проплывали в Зеленой машине под тюленье рявканье клаксона, подняв руки, белые, как голуби. Они утопали в глубоких водах лужайки, белые перчатки все еще махали ему по мере того, как над ними смыкались травы…
Мисс Ферн! Мисс Роберта!
Тик… Так…
Затем сразу за ними из окна по ту сторону улицы выглянул полковник Фрилей с лицом-циферблатом и бизоньей пылью, клубящейся по улице. Полковник Фрилей загремел и задребезжал, челюсть отвалилась, и из нее выскочила пружина и заболталась в воздухе вместо языка. Он рухнул, как марионетка, все еще помахивая одной рукой…
Мистер Ауфман проехал мимо на чем-то сверкающем, как трамвай и зеленый электрокар; и за ним тянулись прекрасные облака, и оно слепило глаза, как солнце.
– Мистер Ауфман! Ну как, изобрели? – прокричал он. – Построили, наконец, Машину счастья?
Но потом он увидел, что у машины нету дна. Мистер Ауфман бежал по земле, взвалив на плечи всю эту несусветную конструкцию.
– Счастье, Дуг, вот оно, счастье!
И он исчез в том же направлении, что и трамвай, Джон Хафф и дамы с голубиными пальчиками.
Постукивание по крыше. Тук-тук-тук. Пауза. Тук-тук-тук. Молоток и гвоздь. Гвоздь и молоток. Птичий хор. Пожилая женщина поет ломким, но задушевным голосом.
Да, мы соберемся у реки… реки… реки…
Да, мы соберемся у реки…
Что несет свои воды мимо божьего трона…
– Бабушка! Прабабушка!
Тук − мягко – тук. Тук – мягко − тук.
– …у реки… у реки…
А теперь всего лишь птички поднимали и опускали свои лапки на кровлю. Скрип-скрип. Тив-тив. Нежно, нежно.
– …у реки…
Дуглас сделал вдох и сразу выдохнул со стоном.
Он не услышал, как его мама вбежала в комнату.
Муха, как тлеющий сигаретный пепел, упала на его бесчувственную руку, обожглась и улетела прочь.
* * *
Четыре часа пополудни. На тротуаре – дохлые мухи. Собаки в своих конурах как мокрые тряпки. Толчея теней под деревьями. Магазины в центре города закрыты, их двери заперты. Берег озера пуст. Тысячи людей в озере плещутся по горло в теплой, умиротворяющей воде.
Четверть пятого. По кирпичным мостовым города катится фургон со старьем, и в нем на козлах сидит мистер Джонас и распевает песни.
Том, изгнанный из дому страдальческим выражением на лице Дугласа, медленно подошел к бордюру, у которого остановился фургон.
– Здравствуйте, мистер Джонас.
– Привет, Том.
Том и мистер Джонас были одни на улице, и хотя внутри фургона было полно восхитительного хлама, но ни один из них даже не взглянул на него. Мистер Джонас сразу ничего не стал говорить. Он раскурил свою трубку, кивая, словно знал, еще не спрашивая, что что-то неладно.
– Ну как дела, Том? – сказал он.
– Мой брат, – сказал Том. – Дуг.
Мистер Джонас посмотрел на дом.
– Заболел, – сказал Том. – Он умирает!
– Нет, быть такого не может, – сказал мистер Джонас, озираясь на внешний мир, в котором не оказалось ничего, даже смутно напоминающего смерть в этот тихий денек.
– Он умирает, – повторил Том. – И доктор не знает, что с ним стряслось. Он говорит, жара. Но, мистер Джонас, разве так бывает? Чтобы жара убивала, причем в затемненной комнате?
– Ну… – произнес мистер Джонас и запнулся.
Потому что Том заплакал.
– Я всегда думал, что терпеть его не могу… вот, что я думал… мы тузим друг друга чуть не все время… иногда я его ненавижу… но теперь… теперь. О, мистер Джонас, если бы только…
– Если бы только что, малыш?
– Если бы в вашем фургоне нашлось что-нибудь такое, что могло бы помочь, чтобы я отнес наверх и ему бы полегчало.
Том снова всхлипнул.
Мистер Джонас достал свой красный платок-бандану и протянул Тому. Том вытер платком нос и глаза.
– Лето выдалось тяжелое, – сказал Том. – С Дугом много чего приключилось.
– Выкладывай, – попросил старьевщик.
– Ну, – начал Том, хватая воздух ртом, с непросохшими глазами, – во-первых, он потерял любимого друга, верный товарищ был, а не обыкновенный приятель. Мало того – кто-то стянул у него бейсбольную перчатку, за доллар девяносто пять. По-глупому он отдал свою коллекцию окаменелостей и ракушек Чарли Вудмену в обмен на глиняного Тарзана, которого дают, если пришлешь стопку купонов от макаронных коробок. И уронил этого Тарзана на следующий же день на тротуар.
– Вот досада, – сказал старьевщик и явственно увидел все обломки на цементе.
– К тому же ему не подарили на день рождения книгу магических фокусов, а лишь штаны и рубашку. Только этого достаточно, чтобы испортить лето раз и навсегда.
– Родители иногда забывают, как сами были детьми, – сказал мистер Джонас.
– Это точно, – тихо согласился Том. – Потом Дуг оставил на ночь во дворе набор настоящих кандалов из лондонского Тауэра, и они заржавели. И самое худшее, я подрос на целый дюйм и почти его догнал.
– Это все? – тихо спросил старьевщик.
– Я бы мог вспомнить еще с дюжину всего плохого, а то и похуже. Иногда лето может сыграть такую шутку. Сороконожки залезли в коллекцию его комиксов, новые тенниски отсырели, как только у Дуга начались каникулы.
– Помню такие годы, – сказал старьевщик.
Он поднял глаза на небо, и все эти годы там проступили.
– Такие дела, мистер Джонас. Вот почему он умирает…
Том замолк и отвел глаза.
– Дай-ка подумать, – сказал мистер Джонас.
– Вы можете помочь, мистер Джонас? Можете?
Мистер Джонас внимательно изучил недра большого старинного фургона и покачал головой. Сейчас, под солнцем, его лицо выглядело утомленным, и на нем начал проступать пот. Затем он уставился на горы вазочек и линялых абажуров, мраморных нимф и сатиров из зеленеющей меди. Он вздохнул. Повернулся и взял поводья, слегка натянув их.
– Том, – сказал он, глядя на спину лошади. – Мы увидимся попозже. Мне нужно поразмыслить. Я осмотрюсь и вернусь после ужина. Тогда кто знает? До скорого…
Он опустил руку и выудил небольшую связку японских кристаллов ветра.
– Повесь их наверху, у брата на окне. Они играют приятную прохладную музыку!
Том стоял с кристаллами ветра в руках, глядя на отъезжающий фургон. Он поднял их, но ветра не было. Они не шевелились. Они никак не могли зазвенеть.
* * *
Семь часов. Город напоминал огромную жаровню, над которой содрогался жар, приносимый с запада. Каждый дом и дерево отбрасывали дрожащие угольно-черные тени. Под ними шагал рыжеволосый мужчина. Поглядев на него, озаренного умирающим, но безжалостным солнцем, Том увидел гордо несущий сам себя факел, огненного лиса, дьявола, вышагивающего по своей вотчине.
В семь тридцать миссис Сполдинг вышла на задний двор, чтобы выбросить арбузные корки в мусорное ведро, и увидела мистера Джонаса.
– Как мальчик? – поинтересовался мистер Джонас.
Миссис Сполдинг постояла мгновение с дрожащим ответом на устах.
– Можно мне его увидеть? – спросил мистер Джонас.
Она не нашлась что сказать.
– Я хорошо знаю мальчика, – сказал он. – Я вижу его чуть не каждый день со дня, когда он научился ходить и стал бегать по улицам… У меня в фургоне кое-что для него припасено.
– Он… – она хотела сказать «без сознания», но вместо этого сказала: – Не пробудился, мистер Джонас. Доктор сказал, что его нельзя тревожить. О, мы не знаем, чем он болен!
– Даже если он не пробудился, – сказал мистер Джонас, – я бы хотел поговорить с ним. Иногда услышанное во сне важнее, лучше доходит и лучше усваивается.
– Извините, мистер Джонас, я не могу рисковать. – Миссис Сполдинг взялась за ручку москитной сетки и вцепилась в нее. – Спасибо. Спасибо, что зашли.
– Да, мэм, – сказал мистер Джонас.
Он не двигался. А стоя глядел на окно наверху. Миссис Сполдинг зашла в дом и захлопнула москитную сетку.
Наверху, в постели, тяжело дышал Дуглас.
Его дыхание напоминало звук, издаваемый острым ножом, снова и снова входящим в ножны и выходящим из них.
В восемь часов пришел доктор и вышел из комнаты, качая головой, сняв пиджак, развязав галстук, с таким видом, словно он в этот день похудел на тридцать фунтов. В девять часов папа вытащил наружу раскладушку и вынес Дугласа спать во дворе под яблоней, где ветерок нашел бы его скорее, чем в ужасных комнатах, если бы этот ветерок подул. Затем они ходили взад-вперед до одиннадцати, установили будильник, чтобы проснуться в три часа и нарубить побольше льда и заправить в мешочки.
Наконец в доме стало темно, тихо, и они уснули.
В двенадцать тридцать пять веки у Дугласа вздрогнули.
Всходила луна.
Тут издалека донеслось пение.
Высокий печальный голос то поднимался, то опускался. Чистый и мелодичный голос. Слов было не разобрать.
Луна встала над озером, и посмотрела на Гринтаун, штат Иллинойс, и увидела его целиком, каждый дом, каждое дерево, каждую собаку, помнящую доисторическую эпоху и вздрагивающую в своих незатейливых снах.
И казалось, чем выше луна, тем ближе, громче и чище поющий голос.
И Дуглас в своем бреду повернулся и вздохнул.
Наверное, то было за час до того, как луна пролила на мир весь свой свет, ну, может, не весь. Но голос приблизился, и звук биения сердца был на самом деле топотом лошадиных копыт по кирпичным мостовым, который скрадывался густой горячей листвой деревьев.
Слышался и другой звук, словно время от времени медленно отворяли или захлопывали скрипучие двери. Звук фургона.
По улицам при свете луны вышагивала лошадка, тянущая фургон, а в нем сутулый мистер Джонас непринужденно устроился на своем высоком сиденье. Он был в шляпе, как будто все еще находился под летним солнцем, и время от времени двигал руками, чтобы потеребить поводья, словно ручейки воды в воздухе над лошадиной спиной. Фургон с поющим мистером Джонасом катился по улице очень медленно, и во сне Дуглас на мгновение, кажется, задержал дыхание и прислушался.
– Воздух, воздух… купите этот воздух… Воздух, как вода, и воздух, как лед… купите раз и купите – второй… вот воздух апреля… ветер осенний… воздух папайи антильской… Воздух, воздух, душистый пряный воздух… чистый… редкий… отовсюду свезенный… разлитый в бутыли, закупоренный, настоянный на тимьяне, чего еще можно хотеть от воздуха, купленного за грошик!
Песнь закончилась, и фургон оказался у бордюра. И кто-то стоял во дворе, переминаясь с ноги на ногу на своей тени, в руках две бутыли, зеленые, как майские жуки, мерцавшие, словно кошачьи глаза. Мистер Джонас посмотрел на раскладушку и еле слышно позвал мальчика по имени один, два, три раза. Мистер Джонас колебался в нерешительности и, шагая украдкой, сел на траву и взглянул на мальчугана, придавленного огромной тушей лета.
– Дуг, – сказал он, – лежи себе тихонько. Ничего не нужно говорить, не нужно открывать глаза. Даже не нужно притворяться, что слушаешь. Но здесь, внутри, я знаю, ты слышишь меня, своего старинного друга Джонаса, твоего друга, – повторил он и кивнул.
Он протянул руку и сорвал с ветки яблоко, повертел в руках, откусил, пожевал и снова заговорил.
– Некоторые люди грустнеют в ужасно раннем возрасте, – сказал он. – Без видимой причины, казалось бы, но можно сказать, они такими уродились. Они более ранимы, быстрее утомляются, плачут легче, дольше помнят и, как я сказал, грустнеют раньше, чем кто-либо во всем белом свете. Я-то знаю, ведь я сам такой.
Он еще раз откусил от яблока и пожевал.
– Ладно, так о чем это я? – спросил он.
– Душная ночь, ни единая былинка не шевелится. Август, – ответил он сам себе. – Убийственная жара. Лето кажется долгим и слишком насыщенным событиями. Чересчур. Дело идет к часу ночи, и ни единого дуновения ветра, ни единого намека на дождь. Через минуту я встану, чтобы уйти, но когда я уйду (запомни хорошенько), то оставлю эти две бутыли на твоей постели. И когда я скроюсь из виду, прошу немного подождать, затем медленно открой глаза, садись на кровати, дотянись и выпей все содержимое бутылей. Не ртом, заметь, а носом. Наклони бутыли, откупорь, и пусть все, что в них есть, попадет прямо в твои мозги. Сперва, разумеется, прочти все этикетки. Но давай-ка я сам их тебе прочитаю.
Он поднес бутылку к свету.
– «ЗЕЛЕНАЯ МГЛА ГРЕЗ: ЧИСТЕЙШИЙ ВОЗДУХ СЕВЕРА, – прочитал он, – почерпнутый из атмосферы Белой Арктики весною тысяча девятисотого года, смешанный с ветрами Долины Верхнего Гудзона в апреле тысяча девятьсот десятого года, содержащий частицы пыли, сверкавшей однажды на закате на лугах, в окрестностях Гринелла, штат Айова, когда прохладный воздух поднимался, дабы быть уловленным на озере, на ручейке и природном роднике».
– А теперь маленькое примечание, – сказал он, прищурившись. – «А также содержит молекулы паров ментола, лайма, папайи, арбуза и всех налитых соками плодов и растений, наподобие камфарного дерева и трав, наподобие вереска, и дуновения ветра, поднимающегося на реке Де-Плейнс. Прохлада и свежесть гарантированы. Принимать летними вечерами, когда жара зашкаливает за девяносто градусов».
Он взял вторую бутылку.
– Это то же самое, с той лишь разницей, что я наполнил ее ветрами Аранских островов и Дублинского залива, с налетом соли и лоскутом махрового тумана с берегов Исландии.
Он уложил обе бутыли на кровать.
– Последнее наставление.
Стоя у раскладушки, он склонился над ней и тихо заговорил.
– Когда будешь пить этот воздух, помни: он был разлит другом. Компания по розливу «С. Дж. Джонас», Гринтаун, Иллинойс, август тысяча девятьсот двадцать восьмого года. Выдающийся год, мой мальчик… выдающийся год.
Спустя мгновение в лунном свете раздался шлепок поводьев по лошадиной спине и громыхание фургона по мостовой.
Через миг веки Дугласа вздрогнули и медленно-медленно открылись.
* * *
– Мама! – прошептал Том. – Папа! Дуг! Дуг! Он выздоравливает. Я только что сходил посмотреть, и он… Идемте же!
Том выбежал из дома. Родители – за ним.
Когда они приблизились, Дуглас спал. Том жестом подозвал родителей, бурно радуясь. Все трое склонились над раскладушкой.
Выдох – пауза, выдох – пауза – вот что они услышали. Губы Дугласа слегка разжались, и сквозь них и тонкие ноздри плавно истекал аромат прохладной ночи, и прохладной воды, и прохладного белого снега, и прохладного зеленого мха, и прохладного лунного света, падающего на каменистое дно тихой реки и на прохладную прозрачную воду на дне маленького белокаменного колодца.
Словно они на миг с головой окунулись в фонтан, который ударил вверх струями, источающими аромат яблок, и омыл их лица.
И долго еще они не могли пошевелиться.
* * *
Наутро исчезли все гусеницы. Мирок, кишмя кишащий крошечными, коричнево-черными пушистыми комочками, ковылявшими на поиски зеленой листвы и трепетных травинок, внезапно опустел. Прекратилась неслышная поступь миллиардов шажков гусениц, двигающихся по своей вселенной. Том, уверявший, будто способен расслышать эти шаги, с изумлением смотрел на город, в котором птицам стало нечего клевать. И цикады куда-то запропастились.
Затем по безмолвию пробежал охающий шелест, и все догадались, куда подевались гусеницы и с чего вдруг умолкли цикады.
Летний дождь.
Дождь сначала накрапывал полегоньку. Потом зарядил не на шутку и полил как из ведра, играя на тротуарах и крышах, словно на больших роялях.
А наверху, снова у себя в комнате, в своей прохладной, как снег, постели, Дуглас повернул голову и открыл глаза, чтобы посмотреть на свежесть, низринутую с небес, и его пальцы медленно разжались и потянулись к желтому пятицентовому блокноту и желтому карандашу «Тикондерога»…