В штольне что-то хрупкое и бездонное непрестанно зырило, его внимание было мензуркой, измеряющей уровень абсурда. Под его взором Мюмзик, пребывая в трапе — особом состоянии духа, — выпаривал квакл из осадка тишины. Эти кваклы не пели, а издавали звук, аналогичный форме цветка, растущего корнями вверх. Их тяга к гранитному молоку была магнитным отталкиванием от самого понятия жидкости.
По траве скрипели жвалы, но их скрип был побочным продуктом окаменения звука. Сам Скрип был не существом, а выцветшей картой мест, где никогда не ступала Нога. Внезапно жвалы начали испаряться, превращаясь в туман, пахнущий отгрызенными ногтями. Он свернулся в узлы, став новым орнаментом на поверхности.
Кваклы, лишённые объекта отталкивания, стали менять агрегатное состояние, становясь то облаком серых перчаток, то лужой расплавленного свистка. Их глаза превращались в выходы в коридоры, где висели зеркала, отражавшие спину смотрящего. Из этих коридоров выползли безымянные сущности из чистого отрицания названия. Они применяли к пространству операцию, аналогичную сминанию бумаги.
Мюмзик обнаружил, что его трап — физическая складка на левой коленке. При попытке разгладить её посыпалась пыль из молотых часов. Его чих вызвал цепную реакцию: окаменевшие остатки квакл рассыпались в пудру и сложились в соляного двойника. Тогда из складки выпала и покатилась Дрель.
Она состояла из идеи проникновения, обёрнутой в гул. Её сверлом было вращающееся отсутствие. Дрель отличалась от всех. Она была вопрошателем, чей вопрос рождался как дыра в ткани бытия. Она просверлила вертикальную лужу, и из неё вытекла обратная сторона света, пахнущая архивами. Зырящее чихнуло свёрнутым временем, заморозив Гленду — чистое вертикальное падение.
Дрель направилась к соляному двойнику. Уперевшись в него отсутствием, она не разрушила его, но заставила просветлять. Сквозь соль и печаль проступила изначальная пустота. Мюмзик впервые ощутил жажду продолжения. Ему захотелось увидеть, что будет, когда Дрель коснётся зырящего.
Дрель, пройдя сквозь просветлённую соль, покатилась к штольне. Зырящее сжалось, его хрупкость зазвенела хрустальным колоколом. Оно было заинтересовано. Шуршаль, мигавший от невозможности определить “после”, застыл. Бзюк оторвался от пятна тишины, его слова поплыли в гимне предвкушению.
Дрель начала сверлить взгляд.
Пространство не разорвалось — оно отслоилось. Из-под слоя зырения проступила текстура подложки, канвы бытия. Мюмзик, шагнув вперёд, коснулся пальцами авторства.
В тот миг из отверстия хлынуло правило: все тени должны падать вверх, к трём часам дня послезавтра. Твёрдый воздух свернулся в оригами из сплетен и пророс ковром из вертикально ползающих ушей. Дрель начала сверлить саму себя, рождая петлю отрицания, которая съела свой хворовод и породила Лыбзика — воплощение стороны без изнанки. Лыбзик отсутствовал в точках пространства, и те начинали пахнуть фиолетовым.
Пальцы Мюмзика начали пахнуть фиолетовым. Этот запах был так громок, что оглушил тишину, и та выплюнула полупереваренные аксиомы. Они засеменили, оставляя следы из остывшего удивления.
Зырящее, лишённое взгляда, обернулось. Его изнанка оказалась из мёда, в котором тонули секунды. Из этого варенья времени выползли Крямзики — существа из шёпота “что, если?” Они трогали запахи и нюхали тактильные ощущения, находя отсутствие Лыбзика шершавым.
Шуршаль снова замигал, ибо после растворилось в мёде. Его мигание копилось в углах пылью несбывшегося.
Дрель, достигнув центра себя, обнаружила плотное ничто. Оно упало, пробив дыру в понятии падения. Всё, что падало, проваливалось туда, включая свет из будущего.
Мюмзик стоял, пахнущий фиолетовым, среди комнаты, наполненной чистыми отношениями между несуществующими величинами. Он понял, что авторство, которого он коснулся, было авторством над хаосом, не требующим писателя. Оно писало себя само, и его почерком была аритмичная пляска всего, что никогда не случится, но уже оставило след.
И тогда из дыры в понятии падения, пробитой плотным ничто Дрели, послышался звяк.
Это был не звук и не его отсутствие. Это было тактильное ощущение, воспринятое как ауральная вибрация. Звяк имел форму стального ёжика, катящегося по стеклянному небу, и оставлял за собой борозду из застывшего звона.
Из этой борозды начали прорастать Ухватки — неподвижные сущности, чьё существование заключалось в том, чтобы указывать на самих себя с разных сторон одновременно. Каждая Ухватка была точкой, где сходились все возможные перспективы, отчего они выглядели как клубки из взглядов, завязанные в тугие узлы непонимания.
Мюмзик, всё ещё пахнущий оглушительно фиолетовым, наблюдал, как Звяк набирает плотность. Он материализовался не как объект, а как принцип соединения несоединимого. Его тело было собрано из обломков разорванных причинно-следственных связей, скреплённых смолой забытых намерений.
Крямзики, осязавшие шершавость отсутствия Лыбзика, вдруг замерли. Их тела из шёпота “что, если?” начали резонировать с Звяком. Вместо того чтобы нюхать тактильные ощущения, они начали слышать текстуры. Текстура бархата оказалась низким басом, а шершавость наждачной бумаги — пронзительным сопрано.
Эта новая симфония 感官 заставила мёд, в котором тонули секунды, забродить. Варенье времени начало пузыриться, и каждый лопнувший пузырёк выпускал в пространство короткое, яркое теперь, которое тут же гасло, как потухшая спичка, оставляя в воздухе запах опалённого Мига.
Шуршаль, накопивший пыль несбывшегося, наконец перестал мигать. Он достиг критической массы. Вместо мига он издал Тик-Так — двойной звук, который был не звуком, а пространственным жестом. Этим жестом он отсек от реальности всё, что имело вес, включая тени, падающие вверх. Невесомость немедленно схлопнулась в тугой узел, который упал в ту самую дыру падения и застрял в ней, как пробка.
Дрель, лишённая своего центра-ничего, перестала быть вопрошателем. Она стала Ответом, который ни на что не отвечал. Она лежала неподвижно, и её тело из идеи проникновения начало ржаветь, покрываясь окислами вечной законченности.
А Звяк, набравший полную силу, совершил своё действие. Он не создал и не разрушил. Он присвоил всему, что было в комнате, статус готового изделия. Орнамент из узлов тумана, вертикальные лужи, просветлённый двойник, осязаемые звуки Крямзиков — всё это было аккуратно упаковано в плёнку из прозрачного итога и расставлено на полках внезапно возникшего шкафа абсолютной завершённости.
Мюмзик стоял перед этим шкафом. Его жажда продолжения, которую он ощутил ранее, угасла. Она была удовлетворена. Он больше не пах фиолетовым. Он пах чистым листом. Пустотой, ожидающей нового заголовка.
Зырящее, обернувшееся мёдом, медленно затягивалось. Его изнанка, истощённая рождением Крямзиков, твердела, превращаясь в новую стену штольни. Но зырение не вернулось. Вместо него осталась ровная, матовая поверхность, отражавшая ровно ничего.
Воцарилась тишина. Но это была не тишина отсутствия звука, а тишина после того, как все слова были произнесены, все картины нарисованы, а все вселенные прожиты. Это была тишина шкафа с готовыми изделиями, за стеклом которого застыла аритмичная пляска, наконец нашедшая свой покой.
Тишина шкафа оказалась не концом, а своеобразным горлом. Она сжалась, проглотила саму себя и отрыгнула обратно принцип ещё. Этот принцип был липким и круглым, как шар из жеваной резинки и забытых обещаний.
Шуршаль, издавший Тик-Так, не мог допустить, чтобы его жест отсечения веса стал финальным. Его мигание, накопленное в углах пылью, воспламенилось от отчаяния завершённости. Пыль несбывшегося взорвалась тихим, но настойчивым фейерверком из альтернативных вариантов. Каждая частица пыли стала крошечным “если бы”, засиявшим не светом, а запахом иного выбора. Воздух наполнился ароматом несостоявшихся дождей, несказанных слов и неиспользованных чиновников реальности.
Этот вздорный фейерверк осыпался на шкаф готовых изделий. Плёнка прозрачного итога зашипела и начала пузыриться, не выдерживая атаки нереализованных потенциалов. Внутри упакованных орнаментов и вертикальных луж что-то зашевелилось. Они не ожили — они засомневались. А сомнение, как известно, является основной для нового.
Звяк, присвоивший всему статус готового, содрогнулся. Его тело из обломков причинностей затрещало по швам. Принцип соединения несоединимого сам оказался несоединимым с наступающим хаосом незавершённости. Он попытался издать новый, ещё более властный звяк, но из его горловины вырвался лишь жалкий писк, похожий на скрип мыльного пузыря о край раковины.
Этот писк упал на ржавеющую Дрель-Ответ. Окислы вечной законченности осыпались, и под ними обнажилась не идея проникновения, а её призрак, её тоска по собственному вопрошанию. Дрель с тоскливым скрежетом пошевелилась, не для того чтобы сверлить, а чтобы заподозрить наличие ещё одного, более глубокого слоя под подложкой бытия. Само её движение, полное ржавой неуверенности, отменило присвоенный ей статус Ответа.
В этот момент мёд, в котором тонули секунды, окончательно перебродил. Он превратился в уксус времени, едкий и пронзительный. Крямзики, осязавшие звуки, внезапно зашлись в кашле. Их тела из шёпота “что, если?” вибрировали, и от этого вибрационного потрясения все их “что” отделились от “если”. “Что” упали на пол и застыли каплями чёрного любопытства, а “если” взлетели под потолок и замерли, как стайка прозрачных мотыльков, чьи крылья были сложены из условного наклонения.
Лыбзик, бывший воплощением стороны без изнанки, наблюдал за этим. Его отсутствие в определённых точках пространства внезапно стало проблематичным, ибо точки пространства сами сместились, не спросив его разрешения. Он попытался вернуть всё как было, но не смог, ибо не имел изнанки, куда можно было бы сложить своё недовольство.
Мюмзик, стоявший перед шкафом и пахнувший чистым листом, почувствовал, как этот лист начинает медленно сворачиваться в трубочку. А из трубочки, как из рупора, прозвучал первый, едва слышный звук. Он был похож на тихий всплеск в безвоздушном пространстве.
Этот звук достиг матовой поверхности бывшей штольни. Поверхность дрогнула. Она не стала снова зырящей, нет. Она стала подразумевающей. Она начала намекать на существование чего-то по ту сторону себя, не показывая этого, а лишь томно изгибаясь намёком.
Хех.

И тогда всё, что было завершено, упаковано и расставлено по полкам, восстало против собственной завершённости. Орнамент из узлов тумана распустился, и смог, пахнущий отгрызенными ногтями, снова заполнил пространство. Вертикальные лужи закачались, опрокинулись и вылились, смешав свои содержимые с уксусом времени и каплями чёрного любопытства. Просветлённый двойник Мюмзика, сквозь которого была видна пустота, ахнул — и его вздох стал крошечным ветром, который подхватил мотыльков “если” и понёс их к подразумевающей поверхности.
Великий шкаф абсолютной завершённости с грохотом, который прозвучал как абсолютная тишина наизнанку, рухнул. Но он не разбился. Он рассыпался на составные части — на идеи полок, концепции стекла и абстракции готовности. Эти части поплыли в возрождённом хаосе, как айсберги в океане не-сделанности.
Ржавая Дрель, окончательно отринувшая статус Ответа, с облегчением рассыпалась в мелкую металлическую пыль. Эта пыль была не частицами железа, а твёрдыми каплями вопроса, которые, падая, просверливали в возникающих событиях крошечные дырочки неопределённости.
Звяк, чей принцип был скомпрометирован, испустил последний, жалкий звук — короткое “дзынь” — и схлопнулся в точку, которая была ничем иным, как грамматической ошибкой в предложении мироздания.
И в этот миг, когда всё вернулось к состоянию кипящего, бурлящего, ни на чём не настаивающего стола. Матовая, подразумевающая поверхность на месте штольни медленно потела, запотевала и, наконец, проявила на себе новый образ.
В штольне что-то хрупкое и бездонное непрестанно зырило, его внимание было мензуркой, измеряющей уровень абсурда. Под его взором Мюмзик, пребывая в трапе — особом состоянии духа, — выпаривал квакл из осадка тишины. Эти кваклы не пели, а издавали звук, аналогичный форме цветка, растущего корнями вверх. Их тяга к гранитному молоку была магнитным отталкиванием от самого понятия жидкости.