Я люблю сентябрь. Его липкое, влажное от пота бабье лето, когда солнце ещё печёт макушку, но по улицам уже начинает свой неуверенный бег зябкий осенний ветер. У солнца всегда есть свой звук. Зимой оно гудит, как трансформаторная будка, — одиноко и протяжно. Весной журчит ручейком, то ласково, то вдруг хлёстко, с запоздалым морозом. Летом — молчит, спокойное, как дрожайщий знойный воздух. А осенью — непонятно. Ни так, ни эдак.
Да и сама осень — время непонятное. Первые недели она холодная и дождливая, будто природа обижена, что лето закончилось. Потом, вдруг становится солнечной, и воздух стоит влажный, напитанный её недавними капризами. Она золотится, и трудно отвести взгляд от россыпи рыжей листвы. А потом сереет, увядает, и остаётся только голая земля да суровый декабрь впереди. В это время солнце может петь перелётной птицей или кричать, как грозовой ветер.
Переменчивость осени меня отталкивает. Люблю я её по другой причине: осенью рассеивалась моя тоска. Я знал, что приду на линейку, буду слушать неинтересный бубнёж микрофона, пинать камешки на потрескавшемся асфальте — и увижу её. С белым бантом, в белой же блузке. Её бирюзовые глаза украдкой посмотрят на кого-то, она улыбнётся, и на миг будто пламя лизнёт меня изнутри.
Её зовут Алина. Моего имени она поначалу даже не знала. Друзей у меня нет. Отец ушёл, когда я родился, мать — немногим позже, и растила меня равнодушная бабушка. Меня не существовало в этом мире. Я был скорбной тенью стен, невидимым отголоском чужого смеха. Она училась в параллельном. Я не был нужен одноклассникам, а ей — тем более. Она была отличницей, а я прыгал с тройки на двойку. Она ходила в кружки, занималась спортом, гуляла с друзьями.
И мне стоило большого труда зарегистрироваться ВКонтакте на старом бабушкином компьютере и найти её страницу. Это было двенадцатого октября, девятый класс, без семи минут полночь. Я отправил запрос дружбы, а она неожиданно приняла. Передо мной открылась вся её длинная лента: смешные картинки, фотографии заката. Её фотографии. Снято было красиво, и я думал, что фотографировали мама или подруга. А потом увидел фото с ним. Короткая бородка без усов, высокий, красивый. Золотая цепь на шее, часы на запястье. Крепкая рука обхватывала её талию. Он смотрел в объектив с усмешкой, как будто знал, что однажды на этот снимок буду смотреть я.
Я помню то дикое смятение, растерянность, злость, когда вдруг понял, что она была его. Трогательно и нежно она разглядывала резкую, волевую линию его подбородка. Как же чудесно Алина улыбалась на той фотографии. Я был готов прыгать на стены, лишь бы она хоть раз… хоть на мгновение посмотрела так же на меня. Это было невозможно. С такой мыслью я отошёл от компьютера. Лёг в постель, которая уже давно требовала стирки.
«Лучше о ней забыть» — первое, что подумал. Мне не хватало смелости, чтобы сказать кому-то «привет», а заговорить с ней, и отбить её у того парня? Невозможно. Я решил, что просто проведу ещё один день в эскапизме: почитаю Жюля Верна, пойду повыжигаю на фанере.
Бабушка трудилась уборщицей на лесопилке и частенько приносила мне деревянные обрезки прямо из цеха. Мне по душе такое занятие. Очень механическое, монотонное. Выжигание по дереву хорошо глушит мысли, поглощает пучиной мелких деталей. В любом случае, когда работаешь с деревом, особенно важно быть внимательным. Фанера тонкая — её легко прожечь насквозь. В то же время она податливая, мягкая и вместе с тем хрупкая. Идеальный холст.
Электровыжигатель достался мне от деда. Старый, советский, в пластмассовом молочном корпусе, с проводом, в двух местах обмотанным синей изолентой. Включаешь его в розетку, и через минуту проволочное жало постепенно накаляется: сперва оно едва заметно розовеет, затем наливается багрянцем и, наконец, становится тёмно-бордовым. И тогда выжигатель начинает звучать, тонко-тонко, будто комарик. Но бабушка утверждала, что мне кажется и «ничего он не звенит». Ей многое казалось неважным.
Я достал из-под кровати обрезок, светлый квадрат сантиметров в тридцать, почти без сучков. Прошёлся наждачкой, сначала крупной, потом мелкой, пока поверхность не стала гладкой, как бумага. Сдул пыль. Положил фанеру на колени и, подался вперёд, к монитору.
Принтера у нас не было. Я перерисовывал с экрана карандашом. Мягко, почти без нажима, чтобы потом не осталось следа. Сначала овал лица. Линия щёк. Прядь, выбившаяся из-за уха. Дольше всего я рисовал глаза: мне казалось, если ошибиться хоть на миллиметр, она будет смотреть не туда.
Потом взял выжигатель. В выжигании главное не сила, а время. Если вести жало быстро, линия выходит светлой, соломенной, едва заметной. Если медленно, то тёмной, глубокой, почти чёрной. Чуть задержишь руку, и дерево под жалом проседает, начинает дымить. Над линией поднимается тонкая сизая струйка, и пахнет горящей прелой листвой. Этот запах потом неделями живёт в волосах.
Я начал с контура. Медленно, не дыша. Тени ставил точками. Сотни, тысячи точек, одна к одной, там, где на фото лежала тень: у скулы, под нижней губой, в ямочке у края рта. Это долго. Это очень долго. Но я никуда не торопился, мне некуда было торопиться. Каждая точка была маленьким касанием, которого она никогда не почувствует.
Часы в коридоре пробили два, потом три. Пальцы горели: я дважды задел раскалённую трубку, и на подушечке указательного вздулся белый пузырь. Я его не замечал. В моём раскалённом сознании проступала она, — как Афродита из морской пены, из щепок фанеры складывалось её маленькое, аккуратное лицо. Сначала глаза, потом улыбка.
Та самая улыбка. Непроизвольная, честная. Она улыбалась кому-то. Я посмотрел в сторону: на чистую фанеру. Даже теперь он мерещился мне в продолжении. Без него получилось неправильно: её взгляд — такой драгоценный — уходил в никуда. Картинка не держалась. Пришлось нарисовать и его.
Я наметил карандашом линию подбородка. Резкую, широкую. Поднёс жало. И замер.
Не знаю, сколько я так просидел. Секунду, десять. Выжигатель звенел в руке. Дерево под ним потемнело, потом почернело, тихо треснуло, и из-под жала пошёл густой белый дым. Когда я отнял руку, на месте подбородка была дыра. Ровная, обугленная по краям, размером с монету.
Фанера тонкая. Я ведь знал. Я прислонил доску к монитору. Свет экрана бил сквозь дыру маленьким белым пятном. Алина смотрела нежно, чуть снизу, прямо в это пятно. Туда, где должен был быть он. И тогда сама вселенная вдруг подала знак. В пожелтевшей рамке монитора Acer я увидел, как его лицо обвело белым квадратом. Стас. Его звали Стас. Перешёл на его страницу.
Думаю, в ту ночь всё и началось. Я шерстил его социальные сети вдоль и поперёк. Он мечтал о BMW 92-го года, слушал рэп, занимался боксом. Дружил с Николаем, Ваней и Семёном. Они ходили вместе в спортзал, фотографировались с кальяном, катались на Уралах. Его мать звали Натальей, она работала медсестрой в 3-ей поликлинике. Отец Василий работал строителем.
Стасу было двадцать, хотя на странице он указал, что двадцать восемь. Его мама выложила фотографию с соревнований. «В семнадцать лет чемпион области», — написала она. Это было три года назад. Я загуглил это соревнование. Первенство N области по боксу среди юниоров (17–18 лет). У него было звание кандидата в мастера спорта. Я вбил его ФИО в поисковик. Нашёл список выпускников и списки на поступление. Он окончил нашу школу, сейчас учился в техникуме на токаря.
Хотелось узнать и его номер телефона. Много информации можно выудить из этих одиннадцати цифр. Но из прихожей я услышал щелчок выключателя. Бабушка проснулась. На часах было 6:00. Она мелкими шагами зашоркала на кухню готовить яичницу. Пора было в школу. Я выключил компьютер и пошёл собираться.
***
Вслед за осенью неспешным, разлившимся слякотью шагом наступила зима. В тот день занятие перенесли на вечер, и до самой темноты я сидел у Зинаиды Петровны, репетитора по фортепиано. До боли в пальцах мы отыгрывали первую часть Лунной сонаты. Музыкальная школа ютилась в обшарпанном советском доме творчества, на втором этаже над пожарным депо, вместе с разными кружками.
Платил я сам: по субботам бабушка брала на рынок мои выжженные доски, и кто-нибудь всегда покупал. Музыка была единственным, что после себя оставила мать, — старый синтезатор в чехле, пахнущий проспиртованной рябиной. Умела ли она на нём играть? До сих пор гадаю.
Мерная, тягучая мелодия заполняла кабинет. Фоновые триоли мелким щебнем валились из динамиков синтезатора, а над ними, как подошвы сапог, тяжёлым пунктиром стучали ноты основного мотива. За окном стояла чёрная вечерняя мгла. Музыка двигалась к финалу. Я закончил фрагмент медленно, с грустью и тяжестью на сердце. Это одно из моих любимых произведений. Подходило к концу и занятие.
Вдруг из коридоров школы послышался юный девичий смех. Зинаида Петровна улыбнулась, сказала:
— Гимнастки, кажется, закончили.
Она встала, открыла дверь, выглянула. Девочки дружно пропели ей:
— Здравствуйте!
И следом, смеясь:
— До свидания!
— Ох, красотки! — ответила им воодушевлённая Зинаида Петровна.
Она обернулась ко мне.
— У нас тут девочки по вечерам занимаются, — сообщила она и хитро улыбнулась. — Хочешь, переставлю тебя на семь часов?
Я промолчал. Старушка Зинаида Петровна закатила глаза.
— Ладно, ступай. К следующему уроку готовь вторую часть. Ну хоть поздоровайся с девчонками!
Я робко положил ей на стол деньги. Накинул дедовское пальто и вышел из кабинета. Коридор был уже пуст. Люминесцентные лампы мигали под потолком. Со стен осыпалась синяя краска, обнажая серый в ржавой поступи воды бетон.
Я поспешил вниз и сбежал по лестнице к чёрному ходу. Главный выход занимали пожарные, так что ученики дома творчества ходили через задний. Декабрь встретил меня мягкой предновогодней прохладой.
На пустом заднем дворе стояли машины. Двухэтажное здание напротив смотрело на меня множеством тёмных окон. Фонарь белёсо освещал утоптанный снег. Изо рта клубами валил пар, я никак не мог отдышаться. Вот они. Девчонки прощались у тротуара. Кого-то забирали родители на машине, другие собирались вместе на остановку. Они обнимались. Пуховики шуршали под стать снегу.
Я притаился за углом депо. Нервно выглянул. Алина. Она была без шапки, длинные русые волосы уходили под воротник пуховика. Треники заправлены в белые сапожки с меховой окантовкой. Она смеялась звонко, легко — в мажоре, а у меня в голове всё ещё тянулся до-диез минор. Сердце заколотилось.
Я прижался к стене, пытаясь отдышаться. Гнал себя прочь. Я должен был тогда забыть, должен был уйти. Я ведь решил в ту октябрьскую ночь, что она мечта, дрёма, которой лучше выветриться из памяти. Но их смех тянул меня, как омут. Смех, в котором меня никогда не было. Словно Гилас, которого нимфы утянули под воду, я шёл туда, откуда не возвращаются.
Девчонки простились. Алина с двумя подружками пошла дальше по улице, к остановке. Я всё ещё хотел быть рядом. Непреодолимое желание хотя б послушать их беседы повело меня следом. Снег скрипел под моими дырявыми сапогами. Укутанные тополя нависали над дорогой. Мягкое оранжевое свечение фонарей ложилось на сугробы. Они пришли к остановке и сели, прижавшись друг к другу, на скамейку. Я сел на другой конец. Алина скользнула по мне взглядом и отвернулась.
— Нет, Свет, там вообще было по-другому, — сказала Катя. — Она ему совершенно нормально сказала, что типа её не устраивает видеть его в сторис с какими-то непонятными бабами. Совершенно нормальное желание.
— И что, послал тебя после этого? — повернулась Света к Алине.
— Да… — ответила грустно Алина.
— Да и не нужен он тебе вообще такой. Бухарик какой-то. А знаешь что, я вот недавно общалась с Женькой из ЖБИ. Она, короче, видела твоего с Шибалиной!
— Это кто? — спросила Света.
— Его бывшая, — тихо сказала Алина.
— Капе-е-ец.
Алина вдруг склонилась и, упёршись лицом в ладони, заплакала. Подруги начали её успокаивать. Я сидел молча, будто не слышал их. Но пальцы пробрало мелкой дрожью. Стас. Сколько наглости в нём было, чтобы он смел так вести себя с Алиной? На секунду я даже посмотрел на них, чтобы высказать мысль вслух, но слова застряли в горле. Я отвернулся. Упёр взгляд в землю.
Вскоре подъехал двенадцатый автобус. Алина быстро поднялась, обняла подруг и запрыгнула внутрь. Это был не мой автобус, но совершенно механически я встал и зашёл следом. Последние двадцать рублей я отдал контролёрше.
Полупустой автобус сразу тронулся. Слабый свет едва освещал салон. Уставшие мужики возвращались с завода, у кабины водителя на сиденьях друг напротив друга дремали бабушки. Алина села во второй половине, у окна. Я прошёл к ней. Хотел было сесть рядом. Забоялся, сел позади.
Она достала из кармана наушники, взяла телефон и всю дорогу листала ленту. Я подсматривал из-за её хрупких плеч. Смутно слышал слова из динамиков, тщетно пытался разобрать. Впрочем, ничего особенно интересного. Разве что узнал, каких блогеров она любит. Алине нравились видео про косметику и, как ни странно, про гадание. Она смотрела съёмки из заброшенных мест, ролики с медленно плывущими страшными картинками про паранормальщину. Наконец, когда водитель прокричал «Магазин Берёзовский», она так же быстро выпрыгнула из автобуса. Я вышел на следующей.
***
Стояла тёмная декабрьская ночь. Крупными гроздьями сыпался снег. Я был далеко от дома. На проезд, конечно, денег не осталось. В чёрной-чёрной дымке неба с лёгкой проседью бордового зарева завода не виднелось ничего, кроме густых облаков. Ветер холодил, и на следующее утро меня знобило. Но тогда я этого совсем не замечал: во мне запылало позабытое пламя, которое грело на долгом пути к дому.
На следующем занятии я попросил Зинаиду Петровну перенести меня на семь часов. Она, искоса глядя, заулыбалась, пока я разворачивал нотную тетрадь со второй частью сонаты Бетховена.
В тот день я быстро вернулся домой. Оставалась всего неделя на подготовку. Алина любила мистику. За прошедшие с нашей встречи дни я основательно прошерстил страницы в интернете про гадание, ведовство и тому подобное. Глупо и смешно было бы предложить ей погадать на любовь. Я читал эти бесконечные толкователи, которые один другому противоречили, и не видел в них совершенно никакого способа заинтересовать её. Заставить обратить на меня внимание.
Для неё я оставался всего лишь тенью. Вряд ли ей захочется советов незнакомца. А гадание — сплошные советы. Я решил копнуть глубже. В конце концов, алхимия не менее мистическая. Пять основных элементов. Огонь, вода, воздух, земля. И квинтэссенция, эфир, то, из чего, по мнению древних, были сотканы звёзды. Каждый элемент обозначали треугольником. Огонь — остриём вверх, потому что пламя всегда тянется к небу. Вода — вниз, потому что она всегда течёт под землю. Воздух и земля — те же треугольники, только перечёркнутые поперёк. Для эфира единого знака не было вовсе. Мне это показалось справедливым: то, что невозможно поймать, невозможно и нарисовать. Но главное: в алхимии не было советов. Был рецепт. Порядок действий, терпение, внимание к мелочам. Она была похожа на фанеру.
Я просидел до самой ночи за пожелтевшим монитором Acer. Читал про Парацельса, про Гермеса Трисмегиста, про средневековых монахов, которые всю жизнь провели над ретортами и умерли, отравившись парами ртути. У каждого металла есть своё небесное тело. Серебро — Луна. Медь — Венера. Железо — Марс. Свинец — Сатурн: такой же серый, тусклый и медленный, как я. А золото — Солнце. Знак золота — круг с точкой посередине. Я замер, когда прочитал это. Всю свою жизнь я слышал солнце и теперь знал, как оно выглядит, если его записать. Это был знак. Явный знак вселенной.
Я умею слышать солнце, умею слышать её. Как она одиноко молчит, как журчит ручейком её смех. В солнце нет ни гаданий, ни заговоров.
Из бабушкиных обрезков я выбрал круглый спил размером с пятирублёвую монету, светлый, с тонкими кольцами. Шкурил его так долго, что он стал гладким, как речной камень. Потом раскалил жало. Посередине выжег знак золота: круг и точку. Надавил, чтобы линия ушла в дерево глубоко и черно. По краям, на четыре стороны света, — четыре треугольника стихий. Огонь сверху. Вода снизу. Воздух и земля по бокам. Пятый элемент я не стал выжигать.
Мне нужна была ещё форма. Я вынул из пакета брусок потолще. Стамеской обозначил окружность, подровнял жалом и отшлифовал поверхность, чтобы солнце было ясным и спокойным. В центре поставил глубокую точку.
С полки, где стояли учебники, достал коробку деда. Бабушка рассказывала, что он ходил на охоту, и от него остались дома старое ружьё да отлитая из свинца дробь. Рядом с коробкой лежало и нерабочее радио. Взял его тоже. На кухне отыскал горелку и литейный ковшик, тоже дедовский. Собрал всё в ящик для инструментов и, накинув пальто, вышел в подъезд.
Прокуренная площадка мигала жёлтым огнём лампочки. Я нагнулся через перила и посмотрел наверх, в зазор между пролётами. Далеко, на последнем этаже, горел свет. Неспешно я поднялся на пятый этаж. Там облупленная железная лестница вела к люку на чердак. Замок был сломан: подростки любили лазить на крышу. Стараясь не шуметь, я поднялся по ней. Люк со скрипом отворился, и влажный сквозняк обдал лицо. В узком деревянном проёме, пропахшем плесенью, мелькнула луна. Точки звёзд сияли на чёрном полотне неба. Пригнувшись, я выполз наружу.
Рубероид покрывал тонкий слой непримятого мягкого снега. Он похрустывал подо мной, пока я отползал подальше от люка. Луна смиренным чистым взглядом озаряла длинную широкую крышу. Как холмики на лугу, из-под снега выглядывали вентиляционные шахты, стояли чучелами антенны, провисали провода. Наша пятиэтажка вплотную соединялась с соседними. Дома стояли на неровной местности, и крыши лестницей поднимались одна выше другой.
Я поставил ящик на снег. Сначала радио. Отвёрткой, на ощупь, замёрзшими пальцами я снял заднюю крышку. Внутри пахло пылью и старой пайкой. Я читал, что в советской технике золото клали не жалея, и почти сразу нашёл их: тонкие контакты разъёма тускло желтовато блестели под луной. Я выломал их и сложил на ладонь. Получилось три штуки.
Потом достал ковш с горелкой. Горсть свинцовой дроби гулко застучала о чугунное дно. Горелка засвистела. Синее пламя рвалось из её прокалённой трубки, разбиваясь о бортик ковша. Было холодно. Но от моей вариации тигеля тянуло жаром печи. Дробины потускнели, осели, начали сливаться друг с другом, и вдруг вся горсть разом растаяла в серебристый кисель. Бросил контакты в жидкость. Они сверкнули и ушли на дно, как монетки в фонтан. Свинец сомкнулся над ними без следа. Я подержал ковш над огнём ещё триста семнадцать секунд, чтобы золото растворилось в свинце. Потом поставил брусок на снег и наклонил ковш.
Дерево зашипело. Из-под металла рванул белый дым, запахло терпким осиновым костром с тонкой кислой ноткой токсичного свинца. Сплав заполнял круг медленно, неохотно, обтекал точку в центре, подбирался к краям. Брусок трещал и чернел. Этот процесс назывался нигредо. Я задержал дыхание.
Рука дрогнула. Струйка сорвалась с носика мимо формы, упала на снег и зашипела. Раскалённый свинец лопнул от контакта с водой. Капля отскочила мне на запястье. Маленькая серебряная бусинка прилипла к коже. Обжигала. Я зачарованно смотрел, как она остывала на моей руке. Мне казалась эта боль естественной. Только потом, дома, я увидел на её месте белый пузырь.
Форма была полна. Я отставил ковш. Сел на корточки рядом. Ждал, пока металл остынет. Мороз забирался под пальто, щекотал спину. Наконец я перевернул брусок и постучал им о край вентиляционной шахты. На снег выпал диск. Серый, тяжёлый, ещё тёплый. Круг и точка в центре. Солнце, отлитое из Сатурна. Золота видно не было, да мне и не хотелось. Оно было квинтэссенцией, пятым элементом, сокрытым от глаз.
Я сжал диск в кулаке, и мне показалось, что солнце, которого не было на этом ночном небе, зазвучало. Тихо, на грани слышимости. Я увидел, как на противоположной стороне, через дорогу, зажигались окна. Время близилось к шести. Пора в школу.
***
В автобусе пахло соляркой — этот запах был одновременно едким и каким-то обволакивающим. В окне проплывали серые кирпичные пятиэтажки, перемежаемые частной деревянной застройкой. Блёклый оранжевый свет фонарей освещал дорогу, и комья снега, как мухи, пролетали сквозь конусный контур. Пальцы побаливали: сказывались ожоги, да и сегодня наконец закончил вторую часть Лунной сонаты. Лист называл её «цветком между двумя безднами». Мажорный мотив придавал мне уверенности.
Алина сидела спереди. Нос улавливал тонкий черничный аромат её духов. Она сидела в наушниках, смотря в телефон и не обращала внимание на окружающих. В этот раз автобус был полноват. Рядом со мной устроился мужик в синей рабочей куртке с большими сигнальными нашивками на руках и спине. Его присутствие мешало следить за ней, поэтому я лишь изредка бросал на неё взгляды.
Время близилось к январю. Холодало. Она сидела в розовой шапке с помпоном. Мимолётом я заметил, что она смотрела видео из какого-то заброшенного троллейбусного парка. До сих пор не знаю, как, но мужик тот заметил моё внимание к пассажирке. Он улыбчиво стукнул меня плечом, спросил:
— Одноклассница, что ли?
Поначалу я жуть как растерялся. Упёр в него полный стыда и страха взгляд. Мужчина подмигнул.
— Свободно рядом. Подсядь!
К моему облегчению, именно тогда водитель прокричал заветную остановку. Алина поднялась и вышла. Я резко вскочил за ней. На улице было ещё холоднее, чем в салоне. Вдалеке тускло мигала вывеска пивного магазина, где толпилась счастливая рать алкоголиков. Алина шагала к своему дому, на Сталеваров 17, мимо пьяниц. Помню, один из них что-то сказал ей своим заплетающимся от хмеля языком. Она заспешила, а я машинально подскочил и пошёл рядышком.
Пьяница махнул рукой, вернулся к пивнушке. Она не сразу заметила меня. Обернувшись, шугнулась.
— Боже!.. — с испугу пискнула она. — Ты кто?
Меня от живота до щёк охватило горячее, тянущее чувство смущения.
— Со школы… — ответил я ей. — В параллельном учусь.
Она присмотрелась. Удивительно, но в бирюзовых омутах её глаз промелькнуло узнавание.
— А, — сказала она, не сбавляя быстрого шага.
— Ты меня знаешь?
— Видела пару раз. Ты же к Зинаиде Петровне ходишь? Красиво играешь.
Я опешил. Сердце бешено колотилось под облезлым шерстяным пальто. Она не остановилась. Я нащупал в кармане свинцовый амулет.
— Подожди! — нагнал её. — На!
Она остановилась. Посмотрела на меня. Я протянул подарок. На моей сухой, потрескавшейся от экземы{?}[Экзема на руках — это хроническое воспалительное заболевание кожи, которое проявляется покраснением, сильным зудом, сухостью и пузырьками с жидкостью.] ладони лежало круглое серебристое солнце. Я полировал его до стального блеска и высек точилом знаки стихий.
— Это что?
— Солнце, — ответил я. — А это знаки огня, воды, земли и воздуха. Он твой! У меня есть такой же, только деревянный.
Я вынул из кармана второй амулет, показывая.
— Э… спасибо. Мне не надо.
— Это подарок. Он защищает от колдовства. Так тебе будет спокойнее, пока ты смотришь все эти страшные видео.
Алина смерила меня долгим взглядом. Я пытался угадать, что видят во мне её холодные, испуганные глаза. Тогда мне показалось — загадку. Она неуверенно взяла амулет и ответила:
— Спасибо… наверное.
И ушла. Я наблюдал, как растворяется в зимней пурге её изящный силуэт.
До дома я шёл пешком, и мороз совсем не чувствовался. Я перебирал её слова, как точки на фанере, одну за другой. «Видела пару раз». Значит, замечала. «Красиво играешь». Значит, слушала. Даже «наверное» я рассудил по-своему: так говорят, когда смущаются, когда не знают, как сказать больше. Деревянное солнце грело ладонь в кармане. Её, свинцовое, теперь лежало где-то рядом с ней. Я повторял «красиво играешь» до самого подъезда. Сто сорок три раза.