Подвалы памяти
Глава 2 из 4
Настройки чтения
18px
1.8
1

Подвалы памяти

Глава 2

Подвалы памяти

Глава вторая. Подвалы памяти

Лондонский полицейский участок хранил запахи, которые не выветривались десятилетиями: карболка, холодный пепел, кислый пот допросных комнат, и этот вездесущий дух сырой шерсти – неизменный спутник служителей закона, что вечно входят с тумана в дверь. Но сегодня к этому букету примешивалось нечто новое – затхлый аромат старой бумаги и чернил, исходивший от тетради в сафьяновом переплете.

Виктор Хартман сидел за столом в кабинете инспектора, и тень его, отброшенная лампой на стену, казалась живой и самостоятельной, почти гротескной. Он сжимал дневник так, словно это была не книга, а рука утопающего. Пальцы, обычно столь твердые и точные, сейчас подрагивали, выдавая то, чего никогда не отразилось бы на его бесстрастном лице.

Грегори Локвуд мерил шагами пространство от двери до окна, нервно постукивая пальцами по потертой кожаной кобуре. Этот ритмичный звук, похожий на биение метронома, отсчитывал секунды растущего напряжения. Он искоса поглядывал на доктора, и в его взгляде, привыкшем к самым страшным проявлениям человеческой натуры, сейчас читалась непривычная тревога.

— Вы выглядите так, доктор, будто призрака увидели, – произнес он, и его голос, нарочито грубоватый, прозвучал слишком громко в этой звенящей тишине.

Хартман поднял на него свои серые, бездонные глаза, в которых свет лампы отражался двумя тусклыми, ледяными искрами.

— Возможно, инспектор, так и есть. Призрака, которого я сам породил.

Он открыл дневник. Страницы, исписанные его собственным, чётким и мелким почерком, теперь казались чужими и враждебными. Его заметки о природе психозов, о лабиринтах шизофрении и безднах навязчивых состояний перемежались фрагментами, которые он не помнил, не мог помнить. Это были не просто записи, это были воспоминания, проросшие сквозь текст, как черные грибы сквозь плоть мертвого дерева.

Строка, выведленная выцветшими чернилами, ударила его, словно выстрел в тишине библиотеки:

«Сестра плакала тихо. Не как другие дети. Она будто знала, что крики не помогут. Ты запер ее в подвале, Виктор. Не потому, что хотел. Потому что он велел»

Локвуд, переставший мерить шаги, замер у стола. Он налил себе виски.

— Кто этот «он»? – спросил инспектор, и его голос прозвучал глухо, словно издалека.

Хартман закрыл глаза, и веки его, бледные до голубизны, дрогнули. Перед его внутренним взором, словно фотографическая карточка, проявленная в темной комнате памяти, всплыл образ.

Приют Святого Иуды. 1885 год.

Стены цвета запекшейся крови, запах вареной капусты и формалина, бесконечная молитва, гулким эхом разносящаяся по коридорам. И мальчик в полосатой, как у каторжника, робе, что стоял у дальнего окна, где никому не дозволялось ходить. Его звали Элиас. У него были глаза человека, который видел то, чего не видят другие, и улыбка, от которой кровь стыла в жилах. Он говорил тихо, но каждое его слово впечатывалось в память, как клеймо.

«Если не будешь шуметь, они не найдут», – шептал Элиас в бесконечной игре в молчание, и звук его голоса был похож на шорох сухих листьев. А потом в руке у него появился ключ. Тяжелый, ржавый, с обломанным зубцом. «Для подвала», – пояснял мальчик.

Локвуд, слушавший этот рассказ, хмыкнул, но в его усмешке не было уверенности.

— Детские фантазии, доктор. У всех нас были странные друзья и темные чуланы. Вы тогда были ребенком.

— Нет, – ответил Хартман, разжимая ладонь. Он поднял рукав, обнажив внутреннюю сторону запястья. На бледной коже, словно зарубцевавшийся серп луны, белел старый шрам. След от ногтя, впившегося в плоть с недетской силой. – Я не помню, как его получил. Но теперь знаю, что это метка. Печать.

— Эмили, – глухо произнес Локвуд, начиная понимать. – Ваша сестра. Она исчезла.

— Через неделю после того, как мы с Элиасом нашли тот подвал в 1891-м. Настоятель сказал, что ее перевели в другой приют. Я хотел верить. Я заставил себя поверить. Но в тот самый день Элиас подарил мне эту тетрадь. Страницы были еще чисты. Он сказал: «Записывай сны, Виктор».

Локвуд отхлебнул виски, и стакан звякнул о его зубы. Он смотрел на Хартмана с новым, тревожным чувством, в котором жалость мешалась с иррациональным ужасом.

— И что же, доктор? Вы полагаете, этот ваш… Элиас, приютский Мефистофель, – это он и есть ваш двойник? Он убил вашу сестру тогда и продолжает убивать сейчас?

Вопрос повис в воздухе, словно приговор. И в этот момент Хартман, человек, чье самообладание считали абсолютным, вздрогнул, как от удара током. Он резко поднялся, опрокинув тяжелый дубовый стул. Грохот прокатился по кабинету, и тени на стенах дернулись, словно потревоженные.

— Он не мог выжить! – выкрикнул доктор, и в его голосе, всегда таком ровном и холодном, прорвалась целая буря – боль, гнев и первобытный страх.

Пожар. 1891 год.

Крики за дверью. Не один крик, а многоголосый хор ужаса, в котором тонул отчаянный стук. Элиас, объятый пламенем, колотил в дверь его комнаты, и в его вопле уже не было слов, только животный вой заживо горящей плоти: «Открой, Виктор! Они горят!»

Запах гари. Сладковатый, удушливый запах паленого мяса, проникающий сквозь малейшие щели. И сквозь эту щель он видел. Видел, как огонь, живой и алчный, лизал полосатую робу, превращая ее в саван, как кожа вздувалась волдырями, а глаза Элиаса, наполненные нечеловеческой мукой, нашли его в темноте.

Последние слова были уже не криком, но свистящим, выжженным шёпотом, который был страшнее любого крика: «Ты оставил меня, Виктор. Запер дверь. Как и ее. Но я найду способ… Я вернусь».

В кабинете воцарилась могильная тишина, нарушаемая лишь хриплым дыханием Локвуда. Инспектор побледнел, его лицо приобрело цвет того самого тумана, что клубился за окном.

— Вы утверждаете, – медленно, с расстановкой произнес он, словно убеждая самого себя, – что ваш приятель по приюту, психически больной мальчик, сгоревший заживо тридцать лет назад, теперь разгуливает по Лондону в вашем обличье, пишет вашим почерком и убивает людей, превращая их тела в декорации для своих безумных спектаклей? Это бред, доктор.

Хартман ничего не ответил. Он стоял неподвижно, и его лицо было подобно гипсовой маске. Затем, медленно, словно преодолевая сопротивление самой реальности, он поднял руку и указал в конец коридора, где на стене висело большое, в потемневшей бронзовой раме, зеркало. Там, в мутной, подернутой рябью глубине стекла, среди отражений газовых рожков и темных пролетов лестницы, стояла фигура. Она была облачена не в черное пальто, а в обгоревшую, свисающую грязными лохмотьями полосатую робу. И у этой фигуры не было лица, только черный, обугленный провал. Но Хартман знал, что это и есть он сам.

— Он не в зеркале, – прошептал Хартман, и голос его был тих, – он и есть само зеркало. Темное зеркало, которое мы носим в себе.

Страницы дневника, лежавшего на столе, начали медленно перелистываться, пока не открылась последняя. На чистом, белом листе не чернилами, а чем-то бурым, густым, было вычерчено:

«Ты ошибся насчет пожара, Виктор. Я не горел. Я перешел, перешел в тебя, в твою тень, в твои сны, в каждую твою мысль, которую ты считал своей. А теперь… теперь у меня есть твое лицо, твой разум. И скоро будет твоя жизнь, наша жизнь. Я стану тобой, а ты наконец станешь мной и сгоришь»

Локвуд, выругавшись сквозь зубы, с грохотом выхватил из кобуры револьвер. Металл тускло блеснул в свете лампы, и это оружие, символ грубой, осязаемой силы закона, сейчас казалось лишь жалкой игрушкой.

— Хватит! Довольно этих дьявольских фокусов! – рявкнул он, и эхо его голоса заметалось под потолком. – Это чей-то дьявольски хитрый розыгрыш! Кто-то травит вас, доктор, химикатами или гипнозом!

Но Хартман не слушал его. Он смотрел на свое запястье, на шрам в форме полумесяца. И видел то, чего не мог видеть раньше. Шрам шевелился, кожа над ним вздувалась и опадала в такт биению сердца. Как будто что-то, долгие годы дремавшее в глубине, под кожей, под плотью, под самой костью, теперь пробуждалось и начинало скрестись, пытаясь выбраться наружу.

---------------------------------

Лондонский туман в тот вечер был густ, как похоронный креп, свисающий тяжелыми складками с невидимых небес. Он заставлял фонари плакать маслянистыми желтыми слезами и превращал случайных прохожих в бесплотные тени, спешащие в никуда. Виктор Хартман, чья душа была столь же неприютна, как эти улицы, стоял перед витриной антикварного магазина. За пыльным, мутным стеклом, среди мешанины из старых часов, серебряных ложек и потемневших портретов тех, кто давно стал пищей для червей, сидела кукла. Фарфоровое лицо ее пересекала уродливая трещина, идущая от глаза к уголку губ, отчего казалось, что она плачет черными, гнилыми слезами. Именно в этот момент, словно сотканный из тумана, перед ним возник полицейский курьер и, не проронив ни слова, сунул в руку сложенный листок бумаги.

«Она всегда боялась темноты, твоя Эмили. Помнишь, как она дрожала, когда дверь за ней закрывалась? Но куклы утешали ее, давали ей свет в той кромешной тьме. Теперь у меня есть кукла, которая не боится ничего. Приходи посмотреть. Улица Брик-лейн, дом 13. Только не пугай Локвуда, он ведь не знает, как ты кричал, когда нашли ее тело»

Пальцы Хартмана, затянутые в тонкую черную перчатку, непроизвольно сжали записку, превращая ее в комок. Бумага хрустнула, и звук этот был подобен треску ломающихся косточек. В этот самый миг, словно материализовавшись из воздуха, рядом возник инспектор Локвуд, закутанный в плащ. Его обеспокоенное лицо выражало крайнюю степень тревоги.

— Проблема, доктор? У вас вид, будто вы дьявола встретили на пороге.

— Хуже, инспектор, – ответил Хартман, протягивая ему смятый листок. – Я встретил самого себя. Новое приглашение на спектакль. Брик-лейн.

Дом №13 по Брик-лейн встретил их запахом, напоминавшим гробница, – смесью ладана, сырой земли, плесени и чего-то приторно-сладковатого, гнилостного. Воздух внутри был столь плотным, что, казалось, его можно резать ножом. В гостиной, обитом выцветшим бархатом кресле, что стояло у холодного, давно не знавшего огня камина, сидела мёртвая женщина. Она была неподвижна, словно восковая фигура из музея мадам Тюссо.

— Боже всемогущий, спаси и сохрани… – Локвуд отшатнулся и инстинктивно перекрестился.

Хартман же, напротив, приблизился. Его взгляд стал острым, клиническим, он смотрел на смерть не с ужасом, а с холодным любопытством хирурга. Он анализировал детали, и каждая из них была мазком на картине безумного художника.

— Поза, – тихо начал он, словно читал лекцию в анатомическом театре. – Женщина сидит неестественно прямо, позвоночник жестко зафиксирован. Ее не убили в этом кресле, а посадили уже после смерти, придав телу нужное положение. Взгляните на одежду: дорогое вечернее платье из лионского шелка, но подол порван, а кружево пожелтело. Возможно, актриса, потерявшая ангажемент, или содержанка на закате своей карьеры, цепляющаяся за лоск. И, наконец, главное – руки. К каждому пальцу, тончайшими шёлковыми нитями пришиты фарфоровые куклы. Но, что самое интересное, обратите внимание на положение их голов. Они все смотрят в разные стороны.

Доктор выпрямился, не отводя пристального взгляда от лица жертвы, застывшего в маске умиротворения.

— Интересно, – пробормотал он, и в этом слове было больше анализа, чем ужаса.

— Что, ради всего святого, вам здесь кажется интересным? – взорвался Локвуд, сглатывая горькую слюну. – Это же сущий кошмар!

— Во-первых, порядок. Убийца не хаотичный маньяк. Каждая кукла – это семафор. Она смотрит в строго определенную сторону, создавая геометрию, значение которой нам пока не ясно. Это шифр. Во-вторых, – Хартман наклонился, почти касаясь лица погибшей, – макияж. Он нанесён посмертно. Губы тронуты кармином, но на нижней губе нет следов от зубов, значит женщина не сопротивлялась.

Локвуд потёр виски, чувствуя, как в них пульсирует боль.

— Вы говорите об этом так, будто речь идет о каком-то извращенном спектакле…

— Потому что так и есть, инспектор. Это не убийство, это сцена. И наша задача заключается в понимании ее драматургию.

Хартман, словно ведомый чутьем, отошёл к комоду красного дерева, где среди пыльных безделушек лежала раскрытая записная книжка в кожаном переплете. Он поднял ее, и его взгляд замер на последней строчке.

— Миссис Эвелин Девлин, – прочитал он вслух. – Вдова. Последняя запись. Слушайте: «Сегодня снова видела его у театра. Он стоял в тени колонн, и в его глазах не было зрачков, только две черные бездны. Он смотрел на меня так, будто я уже мёртвая, будто я всего лишь кукла в его руках»

— Нам срочно нужен эксперт по этим проклятым игрушкам, – резко сказал Хартман, захлопывая книжку. – Тот, кто понимает их безмолвный язык.

Этим экспертом оказалась мисс Клэр – высокая, сухая, как осенний стебель, женщина с лицом, лишенным возраста и эмоций. Она склонилась над жертвой с бесстрастием монахини.

— Петли «Беверли», – произнесла она наконец, осмотрев нити на запястьях через лупу. – Это не просто шов, инспектор. Это хирургическая техника, разработанная в XVI веке для крепления драгоценных камней к придворным платьям. Требует исключительной точности и твердой руки. Ваш убийца знает историю костюма.

— Кто-то из антикваров? Ювелир? – предположил Локвуд.

— Возможно. Но это не всё, – ее костлявые пальцы, затянутые в нитяные перчатки, скользнули к кукле, пришитой к левому веку жертвы, – вот это… анахронизм.

— Что именно?

— Сама кукла. Это «Мейсон», фабричная модель, не старше пяти лет. Дешевая, такие продавались в универмаге «Селфриджес». Видите? Ваш убийца соединяет музейную точность XVI века с современным ширпотребом. Это не просто образованность, джентльмены, это послание. Он говорит, что владеет временем, что для него не существует истории, есть только вечность его замысла.

В этот момент тишину дома разорвал голос Локвуда, доносившийся из подвала:

— Доктор! Хартман! Сюда, немедленно! Здесь, кажется, послание для вас!

Спустившись по скрипучей лестнице в пропитанное сыростью чрево дома, они увидели надпись, начертанную алыми, уже запекшимися буквами прямо на холодной кирпичной кладке:

«Виктор, ты всегда был наблюдателем, прячущимся за стеклом анализа. Пора тебе стать актером в собственной пьесе. Ты следующий, твой выход»

Локвуд нервно сглотнул, и кадык его дернулся.

— Всё, доктор. Дело принимает личный оборот. Я приставляю к вам охрану.

— Это бесполезно, – Хартман покачал головой, и в жесте этом сквозила обреченность. – Вы не можете охранять человека от его собственной тени.

Он снова осмотрел подвал, втягивая носом воздух.

— Пыль на полу потревожена только у лестницы – убийца не ходил дальше. Надпись сделана пальцем: видна завитушка у буквы «В», характерная для каллиграфической манеры. Значит, он не брезговал кровью, ему нужен был тактильный контакт. И запах… Слабый, почти выветрившийся, но узнаваемый: лаванда. Не духи, а старые, сухие саше, какими перекладывают белье.

— Он был здесь не больше получаса назад, – заключил Хартман ледяным тоном.

— Откуда вы можете знать с такой точностью? – изумился Локвуд.

— Лавандовые чернила, инспектор. Эфирные масла на спирту улетучиваются за тридцать-сорок минут в таком сыром помещении, как это. Запах еще не исчез, убийца задержался здесь, чтобы написать это. Он ждал нас, хотел, чтобы мы знали, как близко он был. На расстоянии вытянутой руки.

Локвуд потёр переносицу, чувствуя, как усталость свинцом наливает веки.

— Чёрт, доктор, да вы видите то, чего не видит никто. Вы как гончая, идущая по следу, которого нет…

Хартман не ответил. Его взгляд был прикован к самому темному углу подвала, где кирпичная кладка крошилась в труху. Там, в густом, почти осязаемом мраке, что-то слабо белело. Он наклонился и поднял с земляного пола крошечную фарфоровую руку.

"Убийца что, правда призрак? Здесь ведь никто не мог ходить"

Кусочек куклы, грубо отломанный. Но вместо лица у этой куклы было лицо его сестры, Эмили. Лицо, застывшее в вечном, безмолвном плаче. И рука эта, словно в последней мольбе, сжала его палец.

назадназад
1 2 3 4
впередвперед