Они шли уже третий час.
Дорога петляла между холмами, уводя всё дальше от промзоны. Дым над заводом ещё виднелся на горизонте — чёрное маслянистое пятно, расползающееся по серому небу, — но звуки выстрелов стихли. То ли армия подавила остатки сектантов, то ли просто расстояние сделало своё дело. Алекс шагал впереди, задавая ритм, и молчал. Георг не отставал, хотя колено ныло всё сильнее с каждым километром.
Он не жаловался. Боль была привычной — старая фронтовая рана, которая никогда не заживала до конца. Иногда, в сырую погоду или после долгой ходьбы, она возвращалась, как напоминание. Как голос из прошлого, который нельзя заставить замолчать.
И сегодня этот голос звучал особенно громко.
Они остановились на привал у старой, полуразрушенной водокачки. Кирпичные стены, заросшие мхом, проржавевшая труба, из которой сочилась тонкая струйка воды. Алекс набрал флягу, протянул Георгу. Тот сделал глоток — вода отдавала железом и чем-то затхлым, но это было лучше, чем ничего.
— Ты всю дорогу молчишь, — сказал Алекс, усаживаясь рядом. — О чём думаешь?
— О войне, — ответил Георг.
— Плохо.
— Да. Но никуда не деться. После того, что случилось в цехе... оно всё вернулось. Как будто вскрыли старую рану.
Алекс кивнул. Он знал, что Георг не любит говорить о прошлом. За шесть лет дружбы они касались этой темы лишь несколько раз — и всегда поздно ночью, когда темнота барака позволяла произнести то, что невозможно сказать при свете дня. Но сегодня был особый случай. Сегодня прошлое само пришло за ними.
— Расскажи, — попросил Алекс. — Если хочешь. Может, станет легче.
Георг долго молчал, глядя на струйку воды, стекающую по ржавой трубе. Потом заговорил.
---
— Рота, подъём!
Этот крик он будет помнить до конца жизни. Не потому что он был громким — на войне все кричат громко, — а потому что в нём звучала особая, надтреснутая интонация. Интонация человека, который знает, что поднимает людей на смерть.
Георгу было двадцать восемь. Он попал на фронт через месяц после начала войны — мобилизация, медкомиссия за десять минут, вагон-теплушка, и вот он уже стоит в серой шинели среди таких же испуганных мужчин, прижимающих к груди винтовки. Большинство из них никогда не держали оружия в руках. Георг держал — отец научил его охотиться ещё в детстве, — но охота на уток и война были разными вещами.
Первые месяцы слились в одно непрерывное, монотонное страдание. Холод. Такой холод, что пальцы примерзали к затвору. Грязь. Окопы, заполненные жидкой глиной по колено. Вши. Они были везде — в одежде, в волосах, в швах шинели. Их давили ногтями, выжигали огнём, но они возвращались. И голод. Постоянный, ноющий, сводящий желудок голод, который стал его первым настоящим врагом.
Пайки привозили нерегулярно. Иногда раз в два дня, иногда раз в неделю. Серые брикеты, завёрнутые в вощёную бумагу, с синим штампом «Пищевой паёк № 4». Вкуса у них не было — просто плотная, волокнистая масса, которую нужно было долго жевать, запивая водой. Но они давали калории. Они позволяли жить ещё один день. Ещё один час. Ещё одну минуту.
Тогда он не знал, из чего их делают. Узнал позже — когда попал на завод. А когда узнал, было уже поздно что-то менять.
---
Алекс слушал молча, не перебивая. Он знал, что такие истории нельзя прерывать вопросами. Они должны выходить сами, как гной из раны, иначе заражение уйдёт глубже.
Георг отпил ещё воды и продолжил.
---
Первая атака случилась на рассвете. Их подняли по тревоге — артиллерия противника била уже час, перепахивая позиции, — и бросили вперёд, через поле, затянутое дымом. Георг бежал, не разбирая дороги, перепрыгивая через воронки и тела. Слева от него упал парень, с которым они вчера делили пайку. Справа — сержант, кричавший что-то про фланг. Георг продолжал бежать.
Он выжил в той атаке. И в следующей. И в третьей. Не потому что был храбрым или умелым. Просто повезло. Или, как он сам считал, просто смерть ещё не решила, что с ним делать.
Первого человека он убил через два месяца после призыва. Это был вражеский солдат, выскочивший на него из-за разрушенной стены. Они столкнулись лицом к лицу, на расстоянии вытянутой руки. Георг успел первым — штык вошёл под рёбра, легко, почти без усилия, словно в масло. Солдат упал, захрипел, начал загребать руками землю. Георг стоял и смотрел. Он думал, что почувствует что-то — страх, отвращение, торжество. Но не почувствовал ничего. Совсем.
Позже, ночью, его вырвало. А ещё позже, через месяц, он перестал считать.
---
Алекс пошевелился, поправил повязку на своём плече. Водокачка поскрипывала под ветром, где-то далеко каркнула ворона. Георг говорил, не повышая голоса, почти монотонно, словно читал отчёт о чужой жизни.
---
Зимой их часть попала в окружение. Три недели они держали оборону в полуразрушенном городе, название которого Георг так и не узнал. Карты сгорели вместе со штабной машиной в первый день. Снабжения не было. Они ели всё, что могли найти: кожаную упряжь, разваренную до состояния клея, коренья, выкопанные из мёрзлой земли, мясо павших лошадей, пролежавших под снегом неделю. А когда кончилось и это — начали есть пайки. Те самые, из неприкосновенного запаса, который берегли на самый чёрный день.
Чёрный день настал.
Однажды ночью, когда мороз трещал так, что лопалась кора на деревьях, к Георгу подполз его сосед по окопу — молодой парнишка из пополнения, почти мальчик. Он дрожал, хотя был закутан в три шинели, снятые с убитых, и глаза его блестели в темноте, как у загнанного зверя.
— Георг, — прошептал он. — А ты знаешь, из чего пайки делают?
— Нет. И не хочу знать.
— А я знаю. Мне сержант сказал, перед тем как его убило. Там... человечина. Переработанная. С поля боя собирают, из госпиталей везут. И в цехах перемалывают. Мы едим мертвецов, Георг.
Георг ничего не ответил. Он развернул очередной брикет, откусил, прожевал. Вкуса не было. Как всегда.
— Ты будешь есть? — спросил он мальчишку.
Тот заплакал — беззвучно, одними слезами, текущими по обмороженным щекам. Но брикет взял. И съел. Потому что голод был сильнее.
Через два дня парнишку убило шальной пулей. Георг похоронил его в воронке, накрыл шинелью, положил сверху камень. И пошёл дальше.
---
Георг замолчал. Достал из кармана смятую пачку махорки, скрутил цигарку, закурил. Руки не дрожали, но пальцы двигались медленно, словно каждое движение требовало усилий.
— Ты никогда не рассказывал этого, — тихо сказал Алекс.
— Не хотел вспоминать.
— Но сейчас вспомнил.
— Сейчас — другое дело. После того, что мы видели... я должен это проговорить. Иначе оно меня сожрёт.
---
Ранение он получил весной. Осколок мины вошёл в колено — неглубоко, но хватило, чтобы раздробить сустав. Георг пролежал в воронке шесть часов, пока его не нашли санитары. Потом был полевой госпиталь — палатка, набитая ранеными, запах карболки и гниющей плоти, крики тех, кому ампутировали без наркоза. Потом санитарный поезд, долгий, трясучий, с остановками на каждом полустанке.
Он выжил. Многие не выжили.
Комиссия признала его ограниченно годным. Фронт был закрыт — с таким коленом он не мог бегать в атаку. Но это не означало свободы. Это означало перераспределение. Военный завод, цех номер девять, переработка сырья для пищевых пайков.
Когда он впервые увидел смеситель, огромный, чавкающий, с лопастями, похожими на вёсла галеры, — ему стало дурно. Он стоял на галерее и смотрел, как в воронку ссыпается серое, волокнистое крошево, и думал о том, что теперь он по другую сторону. Теперь он не ест пайки в окопе. Теперь он их делает. Или, как сказал Алекс, «превращает дерьмо в золото».
В первый день его вырвало прямо в цехе. Мастер Томас — тогда ещё живой, грубый, но не лишённый своеобразного сочувствия — подошёл и сказал: «Ничего, привыкнешь. Все привыкают. Ты здесь не ради себя. Ты здесь ради тех, кто в окопах. Они жрут эту дрянь и воюют. А мы делаем так, чтобы они могли воевать дальше. Война, парень. На войне нет этики».
Георг привык. Как привыкают ко всему — к голоду, к холоду, к смерти. Человек может привыкнуть к чему угодно, если у него нет выбора. А выбора у него не было.
---
— А Алекс? — спросил Алекс. — Как мы встретились?
Георг усмехнулся — впервые за весь рассказ.
— Ты меня спас. В прямом смысле.
---
Это случилось через месяц после того, как он пришёл на завод. Георг стоял у смесителя и смотрел вниз, в бурлящую серую массу. Он думал о Лиззи — своей дочери, которой было шесть лет, когда он ушёл на фронт. Думал о жене, которая махала ему с перрона. Думал о том, что никогда их больше не увидит.
И он сделал шаг вперёд.
Просто шаг. Ничего больше. Тело само качнулось вперёд, к краю галереи, туда, где не было ограждения, — и в этот момент кто-то схватил его за плечо. Резко, грубо, до боли.
— Стоять, — сказал голос.
Георг обернулся. Рядом стоял парень с белобрысыми волосами, торчащими в разные стороны, и с дурацкой татуировкой штопора на запястье. Он улыбался — широко, открыто, совершенно неуместно в этом аду.
— Я Алекс, — сказал он. — Оператор смолы. Ты новенький?
— Георг. Да, новенький.
— Ну, Георг, — Алекс отпустил его плечо, но продолжал стоять рядом, загораживая путь к краю галереи. — Я не знаю, что у тебя случилось. И не спрашиваю. Но если ты прыгнешь, мне придётся выковыривать твои кости из пайков. А это, знаешь ли, лишняя работа. Так что давай договоримся: ты не прыгаешь, а я угощаю тебя самогоном после смены. Идёт?
Георг не ответил. Но и шага больше не сделал.
Вечером Алекс действительно принёс самогон — мутный, вонючий, но обжигающий. Они сидели за бараком, пили по очереди из одной кружки, и Алекс рассказывал свои безумные теории. Про алхимию, про то, что они — боги наоборот, про море и лодку. Георг слушал и впервые за долгое время чувствовал что-то, кроме пустоты.
Он не знал, почему Алекс его остановил. Может, просто оказался рядом. Может, что-то понял. А может, у них обоих была одна и та же рана, просто каждый носил её по-своему.
С того дня они работали вместе. Шесть лет. Плечом к плечу.
---
Георг замолчал. Окурок догорел, обжёг пальцы, он бросил его в траву и растёр подошвой.
— Вот так я попал на завод, — сказал он. — И вот так я остался жив.
Алекс долго сидел неподвижно, глядя на ржавую водокачку и тонкую струйку воды. Потом сказал:
— Знаешь, я ведь не случайно там оказался. В тот день, у галереи. Я видел, как ты шёл. Видел твоё лицо. У меня брат был... ещё до войны. Он вот так же... шагнул. С моста. Я не успел его остановить. А тебя успел.
Георг впервые слышал эту историю. За шесть лет Алекс ни разу не упоминал брата. Он хотел что-то сказать, но слова не шли. Вместо этого он просто положил руку другу на плечо.
Они сидели так несколько минут, не разговаривая. Ветер шевелил траву на обочине. Дым над заводом почти рассеялся. Где-то далеко, за холмами, занимался вечер — неяркий, серый, но всё же несущий обещание завтрашнего дня.
— Нам пора, — сказал наконец Алекс. — Нужно найти ночлег до темноты.
— Да, — Георг поднялся, опираясь на здоровую ногу. — Идём.
Они собрали нехитрые пожитки и двинулись дальше. Дорога уходила на юг, петляя между холмами, и где-то там, за много километров, их ждало море. Не настоящее, может быть. Не такое, как в мечтах. Но ждало.
Георг шёл и думал о том, что рассказал сегодня. Слова, произнесённые вслух, уже не казались такими страшными. Они стали частью прошлого — тяжёлого, кровавого, но прошлого. А впереди была дорога. И Алекс, шагающий рядом. И обещание — не данное вслух, но ощущаемое каждой клеткой, — что они дойдут. Что бы ни случилось.
Потому что они уже прошли через ад. А ад, как известно, либо убивает, либо закаляет..