Паркинг, уровень –3
Глава 2 из 23
Настройки чтения
18px
1.8
1

Паркинг, уровень –3

Глава 2

Паркинг, уровень –3

Лифт ехал вниз медленно, как ехать вниз умеют только очень дорогие лифты, которым некуда спешить.

Марк смотрел на собственное отражение в зеркальной стене кабины и думал, что выглядит на удивление спокойным для человека, который едет на последний шанс выбраться живым из здания. Бледный, да. Под глазами тени. Но спокойный. Лицо человека, который наконец-то понял правила игры — пусть и в тот единственный момент, когда правила перестают что-либо менять.

«Минус первый».

Он перебирал в уме то, что знал. Они захотят забрать флешку. Разговор — это время. Время — это переменная. Любую переменную можно использовать.

«Минус второй».

Он не питал иллюзий, что выкрутится. Он питал кое-что другое — упрямое, инженерное, почти оскорбительное в своей наивности убеждение, что даже проигранную партию можно проиграть так, чтобы противник потом ещё долго отскребал свою победу от ботинок. Облачная отправка стояла на таймере. Сорок восемь часов. Если он не вернётся и не отменит её, Ганс получит свою компанию вместе с прокурорской проверкой в подарочной упаковке.

Маленькая, холодная, посмертная месть. Лучшее, на что он был способен. И, как он с тошнотворной ясностью понял ещё там, наверху, под лампой, — единственный след, который он оставит в мире. Не ребёнок. Не любимый человек. Не ученики. Отложенный e-mail.

«Минус третий».

Двери открылись.

Паркинг встретил его тем особым гулом пустоты, который бывает только в подземных бетонных коробках: низким, давящим, будто само пространство дышит тебе в затылок. Половина ламп была выключена — дежурный режим. Длинные ряды пустых парковочных мест уходили в темноту, размеченные жёлтой краской, аккуратные, бессмысленные. Его место было в середине паркинга, куда даже свет доходил от соседнего места. Где-то капала вода. Пахло сыростью, бетоном и холодным машинным маслом.

Охраны не было. Будка у въезда — пустая, монитор камер — погашен.

«Он выполнил свою часть рецепта», — отстранённо подумал Марк.

Машина Ганса стояла рядом, посреди пустого этажа, под единственной работающей лампой — чёрная, глянцевая, как капля нефти. Фары погашены. Двигатель не работает. И сам Ганс — нет, Ганса не было.

Были двое других.

Они стояли по обе стороны от машины, и Марк сразу понял две вещи. Первая: он никогда их раньше не видел. Вторая: они никогда раньше не видели его — и для них это не имело никакого значения. В их позах не было ни злобы, ни нервозности. Только скука хорошо оплачиваемых людей, которые ждут, когда наконец можно будет начать работать и пойти домой.

Это было хуже всего. Марк готовился к ненависти. К ненависти можно апеллировать. Ненависть — это эмоция, а эмоцию можно разложить и переиграть. Но эти двое не испытывали к нему ничего. Для них он был не человеком. Он был пунктом в наряде на сегодня.

«Ганс не пришёл, — понял Марк, и эта мысль была странно горькой. — Конечно, он не пришёл. Зачем приходить на закрытие бага. Это делегируют, его возможно даже в офисе то и нет».

— Флешка, — сказал тот, что слева. Не вопрос. Не приветствие. Просто запрос данных.

И вот тут Марк сделал то, чего от него не ждали. Он улыбнулся.

Не от храбрости. От абсурда. От чистого, кристального осознания того, как идеально, как издевательски правильно всё сошлось. Человек, который верил только в порядок, в последовательность, в управляемость мира, — стоял в бетонной коробке перед двумя равнодушными исполнителями, и мир в последний раз демонстрировал ему свой настоящий порядок: ты можешь быть умнее всех в комнате, но если в комнате есть кто-то сильнее, ум — это просто способ полнее осознать происходящее.

— Знаете, — сказал Марк, доставая флешку и держа её на раскрытой ладони, на виду, — в ней правда есть доказательства. Настоящие. Я мог бы предложить вам сделку. Я очень хорош в сделках.

— Не надо, — почти мягко сказал тот, что слева. — Не усложняй. Так проще для всех.

— Проще для всех, — повторил Марк.

И швырнул флешку во тьму между рядами.

Это был самый не разложенный шаг в жизни Марка. Будто жест самому себе о том что импровизировать он все таки не умеет. Это ничего не спасало — копия в облаке уже тикала на таймере, флешка была не нужна. Но в этом был последний доступный ему акт воли: не отдать. Заставить их хотя бы нагнуться. Заставить хаос, пришедший его убивать, потратить на него лишние десять секунд.

Маленькая месть. Он только из них и состоял в последнее время.

Тот, что слева, вздохнул — устало, как вздыхает человек, которому добавили работы, — и кивнул второму.

Дальше всё случилось быстро и совсем не так, как в кино.

В кино есть драка. Есть шанс. Есть момент, когда герой, прижатый к стене, находит в себе что-то и переворачивает игру. В реальности нет ничего. В реальности есть только разница в массе, в подготовке, в готовности причинять боль — и эта разница решает всё за доли секунды. Марк успел вскинуть руки. Успел сделать полшага назад. Успел подумать совершенно неуместное, ясное, почти научное: «Вот и переменная времени. Десять секунд. Ровно столько, на сколько я сумел его задержать».

Первый удар вышиб воздух из лёгких и саму способность думать связно.

Бетон оказался очень холодным и очень близким.

Он не чувствовал боли так, как ожидал, — боль пришла позже, отдельными вспышками, будто тело милосердно решило показывать ему происходящее не целиком, а кадрами. Жёлтая разметка перед лицом. Капля воды, падающая с трубы под потолком — он видел её, всю, медленно, как в замедленной съёмке. Чей-то ботинок. Запах собственной крови — медный, неожиданно знакомый, как реагент.

«Так вот как, — думал отстранённый, не желавший выключаться кусочек его сознания, тот самый, что всю жизнь вёл протокол. — Так вот как заканчивается оптимизированная жизнь. Без свидетелей. Без следствия. Завтра отметят как несчастный случай или ограбление. Ганс выразит соболезнования на собрании. Может быть, даже искренне. Он умеет искренне».

Свет лампы над машиной начал тускнеть. Или это тускнел он сам — изнутри, как гаснет монитор, у которого отходит контакт.

И в этом угасании, на самом краю, когда боль уже отступила и осталась только огромная, всепоглощающая усталость, Марк Макалис подумал не о мести.

Он подумал о клетках.

О мёртвой культуре, которую он вернул к жизни, изменив всего лишь порядок. Там, наверху, за стеклом, в тёплой темноте, что-то живое продолжало думать — потому что он однажды отказался поверить, что мёртвое обязано оставаться мёртвым.

«Главное — порядок», — была его последняя связная мысль.

А потом и порядок кончился.

Темнота не была пустой.

Это было первое, что он отметил, — и отметил с раздражением, потому что был уверен, что отмечать уже будет нечем. Темнота имела текстуру. Глубину. Она не давила, как бетонный паркинг, — она простиралась, как простирается ночное небо над степью, бесконечно и без единой звезды.

Боли не было. Тела, если на то пошло, тоже не было — он не чувствовал ни рук, ни лёгких, ни лица, в которое только что били. Осталось только то, что всю жизнь он считал самым собой и самым ценным: способность наблюдать и делать выводы.

«Гипотеза первая, — подумал он, и сам мысленный голос прозвучал странно, без привычного эха черепа. — Кислородное голодание мозга. Предсмертная активность. Красивые галлюцинации умирающей нервной системы. Длится секунды, субъективно — дольше».

Логично. Скучно. Успокаивающе.

— Какая хорошая гипотеза, — сказала темнота. — Аккуратная. Проверяемая. Совершенно неверная. Ты мне сразу понравился именно этим — ты строишь такие красивые объяснения, чтобы не смотреть на то, что прямо перед тобой.

Марк — то, что осталось от Марка, — замер.

Голос не был звуком. Он приходил не снаружи и не изнутри, а как-то под — как будто кто-то писал прямо в ту область, где у него рождались собственные мысли, и делал это с такой небрежной лёгкостью, что граница между «я подумал» и «мне сказали» истончалась до прозрачности.

И голос был старым. Не старым, как старик, — старым, как порода, как геологический слой, как нечто, для чего человеческие империи это рябь на воде. И при этом — Марк не мог не отметить — в нём была усталость. Глубокая, личная, почти человеческая усталость существа, которое очень давно занимается чем-то очень тяжёлым.

— Кто здесь, — сказал Марк.

Не «кто ты». «Кто здесь». Даже сейчас, без тела, на пороге несуществования, он сначала собирал данные об обстановке. Старая привычка. Лучшая из его привычек.

В темноте что-то шевельнулось — не фигура, а скорее внимание, разворачивающееся к нему, как разворачивается к тебе взгляд огромного животного.

— Меня называли многими именами в местах, о которых ты никогда не слышал и теперь уже не услышишь, — сказал голос. — Большинство из них тебе ничего не скажут. Но если тебе нужно за что-то ухватиться — а тебе нужно, ты из тех, кому невыносимо стоять в пустоте без названия, — зови меня Векрель.

— Векрель, — повторил Марк. Имя село на язык, которого у него не было, странно — будто он произнёс его не впервые. — И где «здесь», Векрель?

— Между.

— Между чем и чем?

— Между тем, чем ты был, и тем, чем ты будешь. — В голосе мелькнуло что-то почти похожее на улыбку. — Это, кстати, единственный честный адрес во всём мироздании. Всё остальное — иллюзия, что ты где-то стоишь. На самом деле все всегда только «между». Просто большинство движется так медленно, что им кажется, будто они на месте.

Марк молчал. Не от страха — страха здесь не было, его, кажется, забыли вместе с телом. Он молчал, потому что обрабатывал. Потому что где-то на дне того, что от него осталось, два факта со скрежетом отказывались складываться: «я умер» и «я продолжаю думать». А Марк Макалис не выносил, когда факты отказывались складываться.

— Я умер, — сказал он наконец. Пробуя слово на прочность.

— Да.

— Окончательно?

— О, какой прекрасный вопрос. — Темнота словно подалась ближе, заинтересованно. — Какой правильный вопрос. Не «правда ли я умер» — ты слишком умён для отрицания. А сразу — «окончательно ли». Сразу ищешь зазор. Лазейку. Недокументированную возможность. — Голос смаковал каждое слово. — Ты даже не представляешь, насколько ты редкий, Марк Макалис. Я наблюдал за очень многими в этот самый момент. Они кричат. Молят. Торгуются с богами, в которых не верили. Оплакивают то, чего не успели. А ты — ты ищешь баг в системе смерти.

— И как, — спросил Марк ровно, — есть баг?

Темнота засмеялась. Это было страшно — не потому, что зловеще, а потому, что устало. Так смеётся тот, кто слишком долго был один.

— Нет, — сказал Векрель. — Бага нет. Смерть работает идеально, я тебя уверяю, я видел её работу больше раз, чем во вселенной атомов. Но есть кое-что другое. Есть тот, кто стоит у дверей и иногда — очень редко, против всех правил, на которые мне, признаться, давно нет дела, — выбирает кое-кого не пропускать.

— И ты выбрал меня.

— Я выбрал тебя.

— Почему.

Пауза. Долгая. И в этой паузе Марк — даже сейчас, даже здесь — почувствовал то, чего не чувствовал ни разу за весь сегодняшний вечер, ни под лампой, ни в лифте, ни на холодном бетоне.

Он почувствовал опасность.

Потому что хороший лжец боится правды — он усвоил это сегодня дважды. А Векрель, отвечая на «почему», не испугался. Он стал осторожнее. Он стал выбирать слова. И Марк, который полчаса назад по этому же признаку понял, что его убьют, теперь по этому же признаку понял кое-что ещё.

Это «спасение» было не милостью. Это была сделка, в которой ему ещё не показали цену.

— Скажем так, — произнёс Векрель медленно, и теперь в голосе слышалась не усталость даже, а что-то вроде нежности — той жуткой нежности, с какой смотрят на удачно подобранный инструмент. — Сегодня вечером ты сидел под лампой и подумал одну мысль. Ты подумал: «Если бы можно было начать сначала, я бы поменял порядок». — Темнота сгустилась вокруг этих слов. — Ты даже не представляешь, как редко кто-то на твоём месте думает о порядке, а не о себе. Большинство хотят начать сначала, чтобы выиграть. А ты захотел начать сначала, чтобы исправить. Найти бракованный шаг. Переписать.

— Это просто привычка мышления, — сказал Марк. — Профессиональная деформация.

— Это, — мягко возразил Векрель, — именно то, что мне нужно. Деформация, говоришь. — Что-то в темноте качнулось, будто кивнуло. — Там, куда я тебя отправлю, есть кое-что очень большое и очень старое, что давно сломалось. И никто из тамошних не может этого починить — потому что они внутри поломки и считают её миром. Им нужен кто-то снаружи. Кто-то, кто смотрит на сломанное и видит не судьбу, не волю богов, не священный порядок вещей — а просто бракованный шаг, который кто-то поленился переписать.

Марк слушал. И где-то в глубине того, что от него осталось, поднималось двойственное чувство, которое будет преследовать его потом очень, очень долго: одна половина его — холодная, инженерная — уже считала это самой интересной задачей, которую ему когда-либо предлагали. А другая половина — та крошечная, незваная, что проснулась сегодня под лампой вместе с сожалением, — тихо, отчётливо понимала:

Меня снова используют как прибор. Точный, полезный. И снова никому не важно, что я чувствую.

Просто на этот раз прибор используют боги.

— А цена, — сказал Марк вслух. — У всего есть цена. Я не верю в богов, Векрель, но в бесплатное я не верю ещё сильнее. Что я тебе должен за «начать сначала»?

Темнота снова улыбнулась — он чувствовал это, как чувствуют перемену давления перед грозой.

— Вот за это я тебя и выбрал, — сказал Векрель почти ласково. — Никаких иллюзий. Сразу к строке расходов. — Голос стал тише, ближе, интимнее, и от этой близости по тому, что заменяло Марку кожу, прошёл холод. — Цену ты узнаешь. Обещаю. Но не сейчас. Если я назову её сейчас, ты, чего доброго, откажешься — а ты не в том положении, чтобы отказываться, и я не в том настроении, чтобы позволить. Считай, что ты подписываешь договор, в котором последняя страница пока заклеена. Тебя ведь сегодня уже один раз подставили с документами. Иронично, правда?

— Очень смешно, — сказал Марк.

— Я тоже так подумал. У нас будет много времени, чтобы оценить мой юмор. — Темнота начала меняться. Где-то очень далеко, на самом дне бесконечности, появилось что-то — не свет, а скорее обещание света, точка, к которой его медленно, неотвратимо потянуло. — А теперь слушай внимательно, потому что повторять я не люблю, а ты будешь рождаться, и рождение, как ты скоро вспомнишь, — занятие отвлекающее.

Точка приближалась. Или это он падал к ней. Различить было невозможно — все всегда только «между».

— Ты сохранишь всё, что есть ты, — говорил Векрель, и голос его теперь шёл словно отовсюду, вплетаясь в саму ткань падения. — Твой ум. Твою память. Твою прекрасную, упрямую, одинокую привычку всё раскладывать на шаги. Тело будет другим — молодым, чужим, заточенным под то, что тебе предстоит. Мир будет другим — без твоих машин, без твоих формул, живущим по законам, которых ты пока не знаешь. И запомни первое и главное правило этого мира, единственное, что я скажу тебе прямо, без второго дна: там, куда ты идёшь, не было никого подобного тебе. Никогда. Ни одного. О том, что с тобой произошло, нет ни сказок, ни легенд, ни ересей, ни единого слова ни в одном языке. Ты будешь не героем пророчества. Ты будешь дырой в ткани мира, которой по всем законам не должно существовать.

— Звучит как отличное начало, — сказал Марк. Темнота сжималась, точка росла, и в ней уже различались — он мог поклясться — боль, холод и чей-то чужой, рвущийся из чужого горла хрип. — Кто-нибудь поверит мне, если я расскажу?

— Нет, — сказал Векрель, и в этом коротком слове была вся доброта, на какую он был способен, и вся жестокость заодно. — Никто и никогда. Поэтому советую не рассказывать. Но ты, конечно, расскажешь. Ты из тех, кто проверяет дверь, на которой написано «не открывать».

Точка стала всем.

Боль вернулась — но это была чужая боль, в чужом теле, поднимающаяся снизу, как ледяная вода в трюме. Хрип стал его собственным хрипом. Где-то очень близко пахло гнилью, дымом и нищетой. Что-то острое впивалось в спину — не бетон, нет. Солома. Грязная солома.

И уже на самом пороге, когда Марк Макалис переставал быть Марком Макалисом, когда последние нити, связывавшие его с лампой, со стеклянной стеной, с мёртвой культурой, что продолжала думать в тёплой темноте, рвались одна за другой, — голос Векреля настиг его в последний раз. Тихий. Почти тёплый. И оттого — самый страшный за весь этот бесконечный вечер.

— Я дал тебе второй черновик, Марк, — сказал Ткач Пепла. — Не испорти его.

А потом был только воздух — первый, рвущий чужие лёгкие, обжигающий, как первый вдох утопающего, вытащенного на поверхность мира, у которого даже нет для него имени, —

и Кэлен Орр закричал.

назадназад
1 2 3 4 ... 23
впередвперед