Глава 10, Костяной Крест
Глава 10 из 11
Настройки чтения
18px
1.8
1

Глава 10, Костяной Крест

Глава 10

Глава 10, Костяной Крест

Поезд был не поездом, а гробом на колёсах. Он не стучал по рельсам — он скребся о них, как ноготь по крышке цинкового ящика. Мы не ехали. Нас везли. На убой? На переплавку? В приказной бумажке, которую я, не глядя, смял и швырнул еще на перроне перед отправкой, значилось: «Для усиления гарнизона и контроля аномальной зоны «Костяной Крест». Штабная муть. На деле это означало одно: после истории с «Молотом» от нас решили избавиться, послав туда, откуда не возвращаются. Не расстрелять же героев цинично, правда? Так элегантнее. Сгнить заживо в месте, которого нет на нормальных картах. Как герои.

В вагоне пахло сыростью, навозом... Страхом. Не тем острым, что бывает перед атакой, а кислым, застарелым — страхом безысходности. Солдаты молчали. Даже СанСаныч не ворчал, а просто смотрел в запотевшее стекло, изредка отхлёбывая из фляги что-то, от чего морщился. Слишком редко для него.

Ко мне протиснулся Рамазан. Его лицо было напряжённым, но не испуганным. Озадаченным.

— Товарищ капитан… «Костяной Крест». Вы знаете, что это?

Я знал. По слухам. По обрывкам донесений, которые видел раньше.

— Могильник, — хрипло ответил я, не отрываясь от вида мелькающих за окном чахлых, мёртвых лесков. — Свалка. Туда свозили трупы магических тварей после первых боёв Цветной войны. Туда посылают тех, кого надо наказать. Или тех, про кого хотят забыть. Мы, младший лейтенант, подходим под оба пункта.

Он молчал, переваривая. Потом тихо спросил:

— И как с этим воевать?

Я повернулся к нему. В его глазах ещё теплилась та самая, долбанутая надежда найти правильный алгоритм, инструкцию. Я просто развел руками.

— Никак, — сказал я просто. — Там нет линии фронта. Нет окопов. Нет даже нормального противника. Там есть только… место. И оно будет воевать... с тобой. Скажем так.

Платформой нам служила разбитая бетонная плита. Под ногами хрустело не гравием, а чем-то похожим на мел, на толчёные ракушки. Но это не были ракушки. Я наклонился, поднял щепотку. Белая, лёгкая пыль. Костяная мука. Под ногами лежал слой в метр, а то и больше, из спрессованных, перемолотых временем и магией останков.

Воздух был мёртвым. Не холодным, не тёплым. Стерильным. Как в морге перед тем, как внести тело. Эту тишину резали только наши шаги и прерывистое дыхание.

И тогда оно открылось. Костяной Крест.

Сначала я подумал — мираж. Бред от усталости. Но нет. Насколько хватало глаз, стояли, лежали, вонзались в блёклое небо кости. Не скелеты, а их фрагменты, увеличенные до чудовищных размеров и слившиеся в невообразимые структуры. Ребро, высотой с пятиэтажку, изогнувшееся в ржавую арку. Часть черепа, похожая на опрокинутую гору, с глазницами, в которых могли бы поместиться танки. Лес из обломков позвонков, сплетённых между собой, как корни древних деревьев. Всё — в одном, выцветшем, гробовом цвете: от грязно-белого до пепельно-серого. Цвет пыли. Цвет забвения.

— Господи Иисусе… — кто-то сзади перекрестился. Звук получился плоским, мёртвым, будто его съело пространство.

Часовня, наша «позиция», была похожа на чёрный зуб, торчащий из челюсти этого великана-скелета. Тёмный камень, чужеродный, неестественный тут. Её раскололи надвое, но стены, метровые, ещё держались. Внутри пахло холодным камнем и чем-то сладковато-приторным — как аромат увядших лилий на могиле. В центре, где должен быть алтарь, зияла яма. Чёрная. Бездонная. Мы смотрели на нее, а она... смотрела прямо на нас.

Первые часы были самыми страшными. Ничего не происходило. Только тишина. Такая густая, что в ушах начинало звенеть. Солдаты нервно переминались, стараясь не глядеть в ту яму. СанСаныч, прислонившись к стене, точил свой скальпель, движения автоматические, пустые. Анна Петровна молча обходила ребят, поправляя воротнички, будто собирала их не на смерть, а на выпускной. Рамазан пытался организовать посты, но его команды терялись в этой каменной глотке, не долетая до краёв. Звук через пару секунд, словно врезаясь в стену, тут же гасился.

Потом тишина зашевелилась.

Сначала Алексей, тот щекастый пацан, обернулся ко мне с глазами, полными недоумения:

— Товарищ капитан, меня позвали… Из ямы...

— Кто?

— Не знаю… Голос знакомый. Как батя мой…

Потом сержант, старый волк, замер и уставился в пустой угол. По его щеке, изборождённой шрамами, скатилась слеза.

— Марья… — прошептал он. Его колени тряслись. — Прости…

Я сам почувствовал. Не увидел — почувствовал кожей. Запах. Не этот мёртвый, а тот. Сладковатый дым горящей соломы, гарь, и под ней — медно-сладкий запах крови. Цоковинка. И тихий, детский плач. Где-то слева. Справа. Со всех сторон. Я рванул головой влево — там лишь груда камней. Куда бы не смотрел — пусто. Но эхо плача осталось в ушах, тонкое, леденящее.

— Капитан, — Рамазан подошёл ближе, его лицо было жёстким. — Это место… оно не нейтрально. Оно реагирует. На мысли. На память.

— Знаю, — проскрипел я. Моё «познание», что работало только при дозе Азурмы, вспыхнуло. Но... Не красным, голубым. Обычно выхватывающее слабые места, здесь метались, как пойманная муха. Оно улавливало не структуры, а волны — тоскливые, безумные, бесформенные. — Держи их в тонусе. Задача — живой противник. Только живой, понял?

Но живой не шёл. С наступлением сумерек, где свет просто выцвел, словно за пару минут. Ощущение времени было искажено или... Мы забыли, как прошло время? кости вокруг засветились. Тусклым, болотным, фосфоресцирующим светом. И этот свет пополз, переливаясь с одного гигантского обломка на другой. А с ним пришли шёпоты. Миллион шёпотов, сливавшихся в один гул, как ропот толпы за глухой стеной. В нём проскальзывали обрывки то на нашем языке, то на вестигском, то вообще не на человеческом языке. Поймать было невозможно. Только слушать. И сходить с ума.

— Мам… мамочка… — всхлипнул где-то в темноте Слава, по прозвищу Глазик, самый юный.

Именно тогда я всё понял. Нас не атакуют. Нас переваривают. Это место было желудком, но не для плоти. Для психики. Страх, тоска, боль — вот его пища.

— Всем! На позиции! — закричал я, но голос прозвучал приглушённо, будто я кричал в вату. — Не слушайте! Это не…

Пулемётчик вскочил, сорвав с себя каску.

— Они здесь! Ползут! Огонь! ОГОНЬ!

И он, завывая, всадил очередь в пустоту. Звук выстрелов, оглушительный в каменном мешке, отозвался рокотом. И из чёрной ямы на месте алтаря выплеснулось нечто. Не вещество. Сгусток искажённого света и тьмы, на миг принявший форму скрюченной, гигантской руки. Она не ударила. Она прошла сквозь двух солдат у края.

Те не закричали. Они остановились. Один начал медленно, методично рвать себе лицо ногтями. Снимая лоскут за лоскутом, смеясь. Точнее... Кричал. Это не было похоже на смех. Другой — биться головой о каменный пол. Тихо. Настойчиво. Звук был тупым, влажным и абсолютно регулярным, как маятник.

Хаос. Крики. Выстрелы в потолок. Анна Петровна бросилась к тем двоим, но СанСаныч грубо оттащил её.

— Не тронь! Они уже не живы!

— Они дети! — в её голосе впервые прозвучала не ласка, а ярость.

— Они трупы в движении!

Я подскочил к пулемётчику, вырвал его и ударил так, что он рухнул. Тишина не наступила. Её заполнил гул, плач и тот мерзкий, мокрый стук…

Мы отползли в дальний угол, сжавшись в кучу из тридцати с чем-то человек. Остальные остались там, в темноте, либо тихо беснуясь, либо уже неподвижные. Мы сидели, прижавшись спинами к холодному камню, и смотрели, как в центре часовни свет сгущается, обретая формы.

И тогда я увидел. Мы все увидели.

Из тумана света возникла стена полуразрушенного дома. И перед ней — мальчик. Лет семи. Он не просто лежал на земле без ног. Нижняя половина его тела отсутствовала от самого низа живота. Край раны был не ровным, а рваным, зубчатым, как будто его перемолотила не взрывная волна, а гигантские стальные челюсти. Из обрывков рубахи, впившихся в плоть, торчали обломки белых, острых осколков таза. Там, где должны были быть бедра, виднелись клочья тёмно-багровых мышц, неестественно дёргающихся, как разрезанные провода под током. Его ноги в стоптанных ботинках лежали не просто рядом. Они были отброшены на полметра, носки смотрели в разные стороны, а из голени одной, из сломанной кости, сочилась на пыльную землю не кровь, а какая-то серая, тягучая субстанция, похожая на гной, смешанный с пеплом. Он смотрел на нас, водя взглядом, и шевелил губами: «Пап?..» С каждым его шевелением из раны выкатывалась алая, пузырящаяся пена. И он пополз. Не по-человечьи — как гусеница, перебирая костяшками пальцев, впивающихся в пыль. Слишком быстро. Неестественно быстро. Он не отрывал взгляда от меня. Его пальцы, цепляясь за костяную пыль, оставляли в ней влажные, короткие борозды.

Потом девочка. Четыре года. Светлые косички, одна опалена до чёрных, хрупких угольков, что крошилась каждую секунду.

У неё не просто не было правой стороны лица. Её не срезало — её растворило. От виска до подбородка зияла впадина из оплавленной, чёрной плоти, в глубине которой что-то мерцало тусклым, больным, зеленоватым светом — остатки магического заряда. Края раны были не обуглены, а стекловидными, будто плоть спекалась в хрупкую, полупрозрачную корку, которая с тихим треском лопалась и слезала тонкими плёнками, обнажая влажную, пульсирующую ткань под ней. Из этой ямы сочилась не кровь, а что-то вроде светящейся слизи, которая, падая на плечо её платьица, выедала в ткани маленькие дымящиеся дырочки. В левой, нетронутой руке она сжимала тряпичную куклу, и её единственный, сохранившийся детский глаз, широко открытый от ужаса, смотрел прямо сквозь нас. Она делала шаг, её маленькая ножка подворачивалась, она падала, издавая короткий, хриплый всхлип — в ее впадину попал камень. Она его вытаскивала и поднималась, чтобы упасть снова. Раз за разом. А из её раны доносилось тихое, мерзкое бульканье.

Женщина, качающая младенца. У младенца не было головы — на её месте был аккуратный, обугленный срез на уровне шеи, будто её снесло не осколком, а лучом чистой энергии. Из обрубка торчали чёрные, обгоревшие края шейных позвонков. Сама голова красовалась в руках младенца, словно это была обычная плюшевая игрушка. Женщина качала его, напевая беззвучно, а её собственное лицо было покрыто мелкой, стеклянной пылью, впившейся в кожу — осколками витрины, в которой отразился взрыв. Она моргала, и из-под её век сочились слёзы, смешанные с кровью от этих осколков.

Старик, сидящий на корточках. Он не вытаскивал осколок из живота — он медленно, с хрустом, вытягивал из себя длинную, тонкую кость, похожую на ребро птицы, но чёрную и испещрённую мелкими, мерцающими рунами. Кость выходила из его живота чисто, без крови, но на её месте оставалось зияющее отверстие, через которое было видно, как внутри что-то шевелится — не внутренности, а тени, ползающие по его позвоночнику. Достав кость, он начал ее грызть, медленно, причмокивая.

Но это было не самое страшное. Самое страшное — узнавание.

— Мама… — прошептал сзади не Семён. Это был Дорофеев, пулемётчик-волк. Он смотрел на женщину с младенцем, и его лицо расползалось в гримасе немой муки. — Я же говорил… уезжать…

— Леночка… — застонал связист Коля, глядя на девочку с куклой. — Боже… это же…

Они были не чужими. Они были нашими. «Костяной Крест» вытащил из глубин памяти у каждого его самое сокровенное, самое охраняемое горе. Его личную вину. И выставил на всеобщее обозрение.

У меня свело живот. Черты мальчика без ног поплыли, изменились. Щёки похудели, волосы потемнели. И на миг это был я. Маленький Эдуард. И он смотрел на меня, разорванный пополам, с немым вопросом: «За что?». Мой глаз дернулся.

Я отвёл взгляд. Увидел Рамазана. Он сидел, сжавшись, его трясло. Он видел свою мать. Не живую. Ту, что нашел. Он снова был тем мальчишкой в погребе. Его вырвало — сухо, с надрывом, на пыльный пол.

Анна Петровна не смотрела на девочку. Она смотрела в пустоту, и её губы шептали. Перед ней стояли два маленьких и один большой мужской силуэты на фоне горящего дома. Те самые. Из Вербино. Они махали ей рукой.

СанСаныч не видел родных. Он видел бесконечный ряд коек с телами, которые он вскрывал. И эти тела теперь садились, поворачивали к нему свои процедурные лица. Они ждали диагноза. Последнего, правильного. А он не мог его поставить. Никогда не мог. Кто-то кричал, винил его в своей смерти. Кто-то звал к себе.

— Хватит… — заныл кто-то.

— Отзовитесь! — вдруг взревел Дорофеев, пытаясь вырваться. — Мама! Я здесь!

Его повалили, прижали. Он рыдал, как ребёнок.

И в этот миг все призрачные фигуры — мальчик, девочка, женщина, старик — повернули головы к нам. Одновременно. Их пустые глазницы уставились на нашу кучку. И они разом открыли рты.

Из их ртов не пошёл звук. Пошла тишина. Густая, абсолютная, физически давящая. Она заглушила рыдания, заглушила стук сердца в ушах. Это была тишина самой смерти, умноженная на сотню. Она весила.

Меня придавило к стене. Нечем было дышать. Я видел, как падают на колени солдаты, хватая себя за горло. Видел, как Рамазан, бледный как полотно, пытается встать, но не может, будто на него положили плиту. Видел, как Анна Петровна, прикрывая Глазика, сама сгибается под невидимой тяжестью. Видел, как СанСаныч стискивает зубы, его плечи бьёт дрожь — не от страха, а от нечеловеческого усилия просто не отключиться.

Тактики не было. Не было команды. Не было слабого места, которое можно ударить. Это была битва, которую можно было только пережить, позволив боли пройти сквозь тебя и раствориться в ней. Или… найти что-то, что не было болью. Что-то своё. Личное. Страшное. Но своё.

У меня ничего не было. Только ярость. А ярость здесь была лишь ещё одной порцией еды для этого места.

Темнота сгущалась, поглощая светящиеся кости и призраков. Но давление тишины не ослабевало. А из чёрной ямы в центре часовни оно начало подниматься.

Не тень. Не форма. Это была сама пустота, принявшая очертания.

Нечто, вобравшее в себя всю тяжесть тишины, всю боль проекций, весь немой ужас, висевший в воздухе. Оно не двигалось — оно прибавлялось, как прилив чёрной, тяжёлой воды, заполняя пространство часовни от пола. В нём не было глаз, но оно смотрело. Смотрело прямо в душу, выискивая последние, ещё живые уголки, чтобы и их погасить.

И тут рядом со мной что-то зашевелилось.

Я повернул голову, преодолевая невероятное сопротивление, будто костяк мой был из свинца.

Это был Алексей. Тот самый, щекастый. Он не сидел теперь. Он стоял на коленях, весь выгнувшись в странной, неестественной позе. Его тело била мелкая, беспрерывная дрожь, как в лихорадке. Лицо было залито слезами и слюной, которая тонкой нитью тянулась от уголка рта до подбородка. Он плакал, но звука не было — только судорожные, беззвучные вздрагивания плеч. Его глаза, огромные, налитые кровью, метались по нашим лицам. В них не было страха. В них было непонимание. Абсолютное, детское. Он смотрел на нас, на своих товарищей, на меня, на Рамазана, на СанСаныча, будто спрашивая: «Почему вы не помогаете? Почему вы просто смотрите?»

Но мы не могли пошевелиться. Давление той чёрной пустоты, что поднималась из ямы, пригвождало к стене. Я пытался оторвать руку, чтобы дотянуться до него, — пальцы лишь дёрнулись, как у паралитика. Рамазан, в двух шагах от Алексея, стиснул зубы до хруста, по его вискам струился пот, но он не мог сдвинуться с места. Мы были зрителями.

Алексей, видя нашу неподвижность, начал медленно, с трудом, поднимать руку. Не к нам. К своей груди. К кобуре с пистолетом.

— Не… — хрипло выдохнул я. Звук был едва слышен даже мне самому. Он тут же затухал, как только воздух вылетал из легких.

Его пальцы, измазанные в собственных слезах и грязи, дрожали так, что не могли расстегнуть кобуру. Он пытался раз, другой, скребя ногтями по кожуху. Наконец, щёлкнула пружина. Он вытащил пистолет. Тяжёлый, чёрный ТТ. Держал его в обеих руках, как ребёнок держит игрушку, которую не понимает.

Его взгляд снова пробежал по нашим лицам. Всё то же непонимание. А потом… что-то в нём щелкнуло.

Слёзы вдруг остановились. Дрожь утихла, сменившись странной, неестественной расслабленностью. И на его мокром, грязном лице медленно, как кровавый цветок, расцвела улыбка. Не радостная. Не горькая. Безумная. Широкая, растянутая, обнажающая сжатые зубы. Улыбка полного и безоговорочного согласия.

Он приставил дуло пистолета к своему виску. Металл чётко, почти нежно упёрся в кожу.

— АЛЕКСЕЙ! НЕТ! — взревел Рамазан. Голос сорвался на крик, полный животной, беспомощной муки.

Алексей посмотрел на него. И в его улыбке на мгновение мелькнуло что-то вроде… признательности. Потом он закрыл глаза. Его палец на спусковом крючке напрягся.

Щёлк.

Звук был сухим, негромким, но в давящей тишине часовни он прозвучал как выстрел.

Пустой. Холостой.

Алексей дёрнулся, его глаза дико распахнулись. Улыбка сползла с лица, сменившись гримасой чистой, детской обиды. Он оторвал пистолет от виска, посмотрел на него, тряхнул. Снова приставил. Его палец судорожно дёргался на спуске.

Щёлк. Щёлк. Щёлк.

Пусто. Пусто. Пусто.

Магазин был пуст. В панике, в ужасе — он просто забыл.

Тишину разорвал новый звук. Не крик. Рык. Низкий, звериный, полный такой ярости, что мурашки побежали по спине. Алексей швырнул пистолет в стену. Металл звонко ударился о камень и отскочил. Он стал лихорадочно шарить по своему снаряжению, по подсумкам. Его движения были резкими, точными, лишёнными всякой дрожи. Отчаяние сменилось целенаправленной, безумной решимостью.

И тогда он её нашёл.

Из гранатного подсумка он вытащил Ф-1, «лимонку». Зелёный, уродливый чугунный корпус. Он зажал её в кулаке, его большой палец нащупал предохранительную чеку.

— Нет… нет, нет, нет… — забормотал рядом кто-то, но это уже не имело значения.

Алексей посмотрел на нас в последний раз. В его глазах не было ни страха, ни ненависти. Была только усталость. Бесконечная, вселенская усталость. И желание, чтобы всё это прекратилось.

Он прижал гранату к груди, обхватив её обеими руками, как мать обнимает ребёнка. Его палец на кольце чеки.

Время остановилось.

СанСаныч, сидевший ближе всех, замер. Его глаза, до этого полые от собственных видений, были прикованы к пальцу Алексея на кольце. В них не было ужаса. Было что-то худшее: понимание. Он видел каждый этап — провал с пистолетом, ярость, поиск, находку. Он видел логику этого самоуничтожения. И он был абсолютно бессилен её остановить.

В его взгляде читалось — «Который раз... Ничего не могу...»

Алексей глубоко вдохнул. И дёрнул.

Звякнула отстегнувшаяся чека. Она упала на каменный пол с чистым, звенящим звуком.

Он не бросил гранату. Он прижал её крепче.

И тогда из чёрной ямы, из той самой пустоты, что нависла над нами, донёсся первый за всё время звук. Не шёпот. Не гул. Тихий, протяжный вздох. Как будто само это место ждало именно этого.

— Простите… — прошептал Алексей. Так тихо, что я почти прочитал это по губам.

«БУМ» — последний звук.

назадназад
1 ... 8 9 10 11
впередвперед