Осталось сорок семь часов из сорока восьми.
Цифра впилась в мозг раскалённым гвоздём, отмеряя каждый потерянный миг. Я смотрел на часы и видел, как утекают секунды.
Первый час после ухода СанСаныча я провёл, просто пытаясь сесть. Это была не поза, а положение трупа, поднятого на дыбы. Голова раскалывалась, каждый вдох отдавался огнём в рёбрах.
Третий час. Первая попытка встать. Закончилась, как и предыдущие, — падением. Я лежал на полу, пока в глазах не перестало темнеть, и слушал. Никогда не думал, что пол может быть таким удобным.
Из-за стены, сквозь толщу бревен и штукатурки, доносился приглушённый гул. Голоса. Команды. Лязг железа. Мои мальчики уже собирались. Без меня.
— Вставай, тварь, — прошипел я сам себе, с силой вдавливая кулак в одеревеневшее бедро. — Вставай, падла.
Шестой час. Я снова стоял. Вернее, висел на спинке койки, вся воля сконцентрирована в пальцах, впившихся в дерево. Сделал два шага. Рухнул. Прогресс. Ничтожный, злой, но прогресс.
Девятый час. Меня вырубило. Не сон — отключка. Тело взяло своё, несмотря на ярость духа. Я провалился в чёрную, безвоздушную пустоту.
Пятнадцать часов. Я очнулся. Горло пересохшее, тело ломило, как после долгой пьянки. Но в груди — всё тот же холодный ком. Осталось тридцать три часа. Я снова начал.
Восемнадцать часов. Я мог пройти от койки до двери. Пять шагов. Рука, скользящая по стене, была моим вторым сердцем. Каждый раз, добираясь до цели, я стоял, оперевшись лбом о шершавую древесину косяка, и слушал, как снаружи сержант учил их штыковому бою. Моих мальчиков.
Двадцать первый час. Принесли еду. Какую-то бурду. Я заставил себя съесть. Механически, не чувствуя вкуса. Пища была просто топливом. Очередным кирпичом для топки моей немощи.
Двадцать пятый час. Снова сон. На этот раз короткий, прерывистый, наполненный обрывками кошмаров, где я бегу, но ноги не слушаются.
Тридцатый час. Я мог стоять без опоры. Десять секунд. Пятнадцать. Мои ноги дрожали, как у старого пьяницы, но они держали вес.
«Ещё немного... Справлюсь...» — давилась во мне мысль, пока я стоял, превозмогая боль. Закончилось, как всегда, — падением.
И вот, на тридцать шестом часу, скрипнула дверь.
В проёме стоял Рамазан. Его обычно чистый мундир был в пыли, лицо осунулось, под глазами — тёмные круги. Но в его глазах горела та же странная, непоколебимая решимость.
— Товарищ капитан, — его голос был тихим, но чётким, как удар клинка. Он видел меня — всего, в поту, в грязи, прикованного к дверному косяку. И в его взгляде не было ни жалости, ни осуждения. Было... понимание.
— Убирайся, щенок, — прохрипел я, пытаясь оттолкнуться от косяка. — Тебе не к чему здесь торчать. Иди к своим солдатам.
Им сейчас нужнее.
— Я уже у них был. Построил, проверил, выдал пайки, — он сделал шаг вперёд. — А теперь пришёл к вам.
— Я тебя нахуй не звал! — голос сорвался на визгливую, уставшую ноту. — Не нужна мне твоя помощь!
Я сделал рывок, пытаясь отойти от двери. И снова тело предало. Пошатнулся.
Но падения не последовало.
Его рука, сильная и уверенная, мягко, но неотвратимо легла мне под локоть.
— Я знаю, что не нужна, — тихо сказал Рамазан. — Но я всё равно буду её предлагать. Потому что я здесь для того, чтобы спасать. Всех. Даже вас. Особенно вас.
Я замер. Его слова повисли в воздухе, обжигая сильнее любого оскорбления.
— Ты... ничего не понимаешь, — выдохнул я, чувствуя, как дрожь в ногах понемногу отступает, сменяясь леденящей усталостью. — Ты не спасешь их. Ты лишь умрёшь рядом.
— Возможно, — он не спорил. Его рука по-прежнему держала меня. — Но пока дышу — буду пытаться. И вас заставлю дышать. Шагните, товарищ капитан. Хотя бы один. Я вас не отпущу.
Я посмотрел на него. На этого наивного, безумного мальчишку.
И я сделал шаг. Потом ещё. Его рука была моим якорем.
Сороковой час. Мы с Рамазаном ходили по палате. Круги. От койки до двери и обратно. Иногда я отталкивал его руку, пытаясь идти сам, и почти падал. Он молча ловил меня.
Сорок шестой час. Я стоял у выхода из лазарета, уже в своей форме. Она висела на мне, как на вешалке. Я дышал, как будто только что пробежал кросс. Руки дрожали. Но я стоял.
Я потратил сорок шесть часов из сорока восьми. Проспал, может, шесть. Остальное — борьба. Ругань. Падения. И снова подъёмы.
Я обернулся, глядя на следы грязи и пота на полу — летопись моей борьбы.
— Пора, — сказал я, и мой голос прозвучал твёрже, чем я ожидал.
Первый рубеж был взят. Но война только начиналась.
Где-то вдалеке, в темноте, СанСаныч, покуривая последнюю сигару, смотрел на Эдуарда. Довольно кивнул и скрылся в лазарете.
***
Я вышел на плац. Солнечный свет ударил в глаза, заставив зажмуриться. Воздух, пахнущий пылью, машинным маслом и потом, показался невероятно свежим после лазаретной вони.
Рота была построена. Сто с лишним человек стояли в неровных шеренгах. Я видел их спины, видел, как некоторые из них пошатывались от усталости. Сержант что-то кричал, но я не разбирал слов.
Я сделал шаг. Потом другой. Ноги были ватными, но держали. Шёл к строю, глядя прямо перед собой, готовый к пустым взглядам. К равнодушию. Может, даже к страху. Ведь они видели, во что я превратился на полигоне. Они знали, что я едва не умер. Они должны были видеть во мне обузу.
Первый, кто меня заметил, был Алексей, тот самый щекастый паренёк. Его глаза расширились. Он не сдержал громкий, сдавленный возглас:
— Капитан!
И всё.
Это слово, сорвавшееся с его губ, сработало как сигнал. Головы повернулись. Десятки пар глаз уставились на меня. И я увидел... не то, что ожидал.
Я увидел облегчение.
Не притворное, не вымученное. Искреннее, почти детское. У одного из солдат, того, что постарше, даже губы дрогнули, будто он вот-вот расплачется от радости. Другой, неловко и по-деревенски, широко улыбнулся. Даже старший сержант, грузный и вечно недовольный, кивнул мне с каким-то странным, почти отеческим одобрением.
Они рады меня видеть.
Мысль ударила в висок, и я на мгновение перестал дышать. Ждал чего угодно, но не этого. Не этой немой, всеобщей благодарности за моё жалкое, едва живое присутствие.
Рамазан, стоявший рядом со строем, встретил мой взгляд. В его глазах не было ни тени «я же говорил». Было лишь тихое, твёрдое подтверждение. Подтверждение того, что я, сам того не ведая, стал для них чем-то большим, чем просто командир. Я стал знаком. Знаком того, что не всё ещё потеряно.
— Товарищ капитан, — голос Рамазана прозвучал громко и чётко, нарушая тишину. — Рота построена. К дальнейшим действиям готова.
Я заставил себя выпрямиться, вживаясь спиной в собственный позвоночник. Голова закружилась, но я устоял.
Я обвёл их взглядом. Бледные, испуганные, но светящиеся лица.
«Они верят в меня...» — пронеслось в голове с оттенком ужаса. Эти дети, которых я веду на убой, верят, что я их спасу. Или хотя бы просто буду рядом, когда они умрут.
И это было страшнее любого снаряда.
— На построение, — прорычал я, и голос, к моему удивлению, не подвёл. Он прозвучал хрипло, но властно. — Через пятнадцать минут выходим. Проверьте оружие, пайки, аптечки. Последняя проверка.
Они бросились выполнять приказ, но уже не из страха. В движениях была новая, странная энергия. Рождённая не надеждой, а... уверенностью? Нет. Уверенности не было. Было что-то другое. Почти иррациональное чувство, что раз капитан на ногах — значит, и у них есть шанс.
Я повернулся и, не глядя ни на кого, пошёл к штабной палатке. Мне нужно было посмотреть карты, отдать последние распоряжения. Но в голове стучало только одно:
Они рады меня видеть.
Мысль была настолько чужеродной, что мозг отказывался её обрабатывать. Я чувствовал на себе эти взгляды — не солдат на командира, а детей на отца, вернувшегося из долгой дороги. И в глубине, предательски, шевельнулось что-то тёплое и слабое. То, что я давно приказал себе застрелить.
Я тут же подавил это. Жестоко и быстро, как давлю панику перед атакой.
Идиоты. Наивные щенки. Они не понимают, что я веду их на убой. Что моё присутствие не спасёт, а лишь придаст их смерти оттенок ложной значимости.
Но почему-то этот внутренний монолог прозвучал уже без прежней ярости. С усталой, почти механической констатацией. Как будто я сам себе уже не верил до конца.
Привязываться нельзя. Они умрут. Все до одного. Ты видел, как умирают такие. Глаза стекленеют, на губах выступает пена. Зовут мать. А ты стоишь над ними, и нет ничего, абсолютно ничего, что можно сделать. А может... В этот раз иначе?.. Абсурд!
Эта отработанная мантра, которая всегда помогала, вдруг дала сбой. Она больше не обезболивала. Она лишь подчеркивала ту новую, жгучую ответственность, что ложилась на плечи.
Спина была мокрой от пота, в голове стоял гул. Но сейчас это был не только гул боли. Это был гул того самого «чего-то», что прорвало броню.
Теперь, если я их подведу, предам не просто систему или приказ. Предам это. Эту глупую, наивную, светящуюся веру.
Война оставалась войной. Ад — адом. Но теперь у меня за спиной была не просто рота. А рота, которая, чёрт побери, рада была меня видеть. И против этого не было никакой защиты.