Божественное происхождение и прочие бытовые неудобства
Глава 1 из 20
Настройки чтения
18px
1.8
1

Божественное происхождение и прочие бытовые неудобства

Глава 1

Божественное происхождение и прочие бытовые неудобства

Быть дочерью богини звучит роскошно, пока не выясняется, что наследство состоит из облезлого святилища, матери, чьё величие теперь помещается между чашкой риса и блюдцем для подношений, и хвоста, который портит мне репутацию древней полубогини с первого движения.

Хвост, к слову, получил эту должность без собеседования.

Я-то за триста лет научилась улыбаться туристам, проходившим сквозь меня, и делать вид, что невидимость — разновидность свободы. Эта рыжая совесть жила проще меня: тофу — праздник, чужой ботинок — война, каждое слово Инари — наружу, пока я ещё подбирала лицо.

Утро в святилище начиналось с монет. Люди с деловой тревогой вкладчиков бросали их в деревянный ящик: вдруг небеса ещё принимают мелочь и выполняют желания без комиссии. Монеты звякали, ладони хлопали, головы склонялись. Любовь, здоровье, деньги, удачный экзамен, начальник, который заслужил подавиться собственной важностью, муж с поздними возвращениями и жена с таким взглядом, что мебель готова давать показания.

Современная молитва отличалась от древней только тем, что после неё сразу тянулись к телефону.

Я сидела на каменной ступени рядом с ящиком для подношений, поджав под себя ноги. Рыжие волосы выбились из пучка, палочка для еды держала их на честном слове и божественном упрямстве. Уши ловили каждый шорох у ворот. На запястье болтались старые бусины, шнурки и амулеты — инвентарь надежд, давно снятых с учёта. Свободная юбка цвета печёной тыквы расползалась по камню, широкий зелёный кардиган сполз с одного плеча.

Очередная девушка в белых кроссовках бросила монетку, хлопнула в ладони и попросила настоящей любви.

— Начни с того, что удали его номер, — сказала я.

Девушка прошла сквозь моё колено и поправила сумку.

Хвост дёрнулся. Уши прижались. Лицо сохранило выражение великодушной отстранённости. В этом и состоит взросление: внутри тебя древняя лиса шипит на светлую подошву, снаружи ты изображаешь мудрость.

У алтаря пошевелилась Инари.

Мать лежала на выцветшей подушке между чашкой риса и кусочком абураагэ на промасленной бумаге, сложив чёрные лапы под грудью и накрыв нос пушистым хвостом. Если не знать, что перед тобой богиня урожая, ремёсел и лис, можно было принять её за дорогую игрушку из сувенирной лавки.

Очень злую игрушку.

С глазами цвета старого янтаря и взглядом, от которого даже муравьи начинали ползти организованнее.

— Ты опять разговариваешь с невоспитанными смертными, — сказала она.

— Я воспитываю их бесплатно. Это называется служение.

— Это называется отсутствие личной жизни, Кейт.

Божественное происхождение и прочие бытовые неудобства

Инари прикрыла глаз.

— Общественность о тебе не знает.

— Лучшие благотворители анонимны.

— Лучшие благотворители могут поднять рисовый крекер.

Удар ниже хвоста. Я фыркнула, поднялась со ступени и пошла вдоль очереди у алтаря. Люди занимали пространство с самоуверенностью владельцев: ипотека, семейные травмы и право писать бывшим после полуночи шли в комплекте. Их рукава скользили сквозь мои плечи. Сумки проходили через рёбра. Чужое тепло не касалось кожи, оставляя после себя холодный след — память о прикосновении, которого не случилось.

Я улыбалась.

К ящику подошёл парень в школьной форме. Волосы приглажены водой, воротник застёгнут криво, в руках талисман на успех в учёбе и лицо человека, который вчера открыл учебник впервые за семестр и решил подключить высшие силы. Прекрасный образец человеческого оптимизма: сначала игнорировать математику три месяца, потом прийти с мелочью и ждать междисциплинарного чуда.

— Не драматизируй, — сказала я ему. — Завалишь экзамен, зато узнаешь, как выглядит последствие. Полезный опыт. Характер укрепляет. Мать, правда, ослабляет.

Парень хлопнул в ладони, зажмурился и прошептал просьбу.

У верёвки над алтарём дрогнула белая бумажная лента.

Ветра не было.

Святилище умело подыгрывать: белая полоска качнулась раз, другой, и парень открыл глаза.

— Вот, — сказала я. — Небеса намекают: учи формулы.

Он посмотрел вверх, потом на талисман в руках, сунул пальцы в сумку и вытащил тетрадь, исписанную красными пометками. Пролистнул, нашёл страницу и нахмурился так, как хмурятся люди, впервые встретившие собственную ответственность.

— Видишь? — сказала я через плечо. — Я работаю.

— Бумажка качнулась, — ответила Инари. — Впечатляющий расцвет твоей карьеры.

— Образование начинается с малого.

— У тебя всё начинается с малого. Потом становится громким.

Я пошла дальше.

Девушка в белых кроссовках всё ещё стояла у ворот. Та самая, которая просила настоящей любви. Большой палец завис над экраном. На дисплее горело имя, украшенное сердечком, цветочком и таким количеством романтической мишуры, что у меня свело уши.

— Нет, — сказала я. — Убери.

Палец дрогнул.

Она меня не слышала. Разумеется. За последний век я научилась обходиться сомнениями, плохой связью и наглостью.

— Вот так. Хорошая девочка. Теперь вдох. Выдох. Удалить чат. Купить кофе. Перестать называть страдания судьбой.

Экран погас, снова загорелся, приложение зависло. Девушка раздражённо ткнула по нему, прикусила губу и нажала вызов.

Я закрыла глаза.

— Или можно выбрать позор. У смертных богатая свобода воли.

Телефон пискнул. Вызов сорвался. Она уставилась на экран, выдохнула через нос и сунула его в сумку.

Я приложила ладонь к груди.

— Один предотвращённый позор. Не добровольный, но засчитываем.

— Связь пропала, — сказала Инари.

— Не обесценивай командную работу.

— Команда состояла из горы, плохого оператора и твоей самоуверенности.

— Сильный состав.

Инари не удостоила меня взглядом. Только её хвост с белым кончиком нашёл мою щиколотку.

— Ай!

— Иди уже. От тебя шумно.

— От меня невозможно шумно. Меня никто не слышит.

— Я слышу.

Вот в этом и была семейная любовь: мать могла одним предложением превратить утро в обвинительный акт, комплимент и просьбу проваливать. Я поклонилась ей с той степенью почтения, за которую в старые времена меня выгнали бы из приличного культа, и пошла к лестнице.

Парень в школьной форме спускался, уткнувшись в тетрадь, и на третьей ступени едва не врезался в каменную лису.

Хороший знак.

Не для него — для лисы. Каменные лисы любят, когда их замечают.

Город начинался у подножия лестницы.

И город, как всегда, вёл себя как оставленный без присмотра ребёнок: пяти минут хватило, чтобы принять три плохих решения.

Офисные работники текли к станции ровными тёмными стаями. Плечи вперёд, телефоны в руках, наушники в ушах, глаза в пустоту. Если бы древние монахи знали, что через несколько веков люди научатся добровольно вставать до рассвета, чтобы сидеть в стеклянных коробках и отвечать на письма, они бы пересмотрели свои представления о самоистязании.

Я шла за ними до станции. Поворот, спуск вниз, белые лампы, плитка под ногами.

Автомат с напитками сиял увереннее большинства малых божеств.

Турникеты принимали больше поклонов за день, чем Инари за месяц.

Современность отлично устроилась: сначала убила богов, потом изобрела автоматы, которым люди кланяются картой.

На платформе все стояли по разметке, как послушные подношения городскому расписанию. Поезд остановился ровно перед ними, двери раскрылись, и толпа втянулась внутрь — аккуратно, молча, с той утренней покорностью, которую почему-то называли дорогой на работу.

В вагоне девушка в строгой тёмной блузке читала резюме на экране. Три раза открывала письмо, три раза закрывала. Большой палец зависал над кнопкой отправки.

— Жми, — сказала я, стоя рядом с поручнем, который проходил сквозь мою ладонь. — Откажут — будешь страдать с опытом. Возьмут — будешь страдать с зарплатой. Второе практичнее.

Она закрыла письмо.

— Трусость. Понимаю. Осуждаю. Родственно.

Поезд дёрнулся.

Девушка потеряла равновесие, ухватилась за поручень и случайно ткнула в экран.

Письмо ушло.

Она побледнела так резко, что мужчина рядом оторвался от книги и сделал вид, что ничего не заметил. Высшая форма такта: заметить чужую беду и подарить ей анонимность.

Я посмотрела на её экран, потом на свою ладонь.

— Ну. Это был транспорт. Я стояла красиво.

На следующей станции вошёл мальчик с отцом. Мальчик держал бумажный пакет с тайяки и смотрел в окно на тоннель. На стекле отражались пассажиры: усталые, сонные, собранные в утреннюю корзину обязанностей. Моего отражения там не было. Только место между отцом и женщиной с зонтом, пустое и удобное.

Мальчик поднял взгляд чуть выше моей головы.

Уши встали торчком.

Он нахмурился, прищурился, потом улыбнулся сам себе. Дети иногда чувствовали край мира. Не видели — нет. Просто замечали складку, где реальность подогнута неровно. Потом взрослели, учились не смотреть туда, где ничего нет, и становились нормальными.

Трагедия, одобренная обществом.

— Не торопись, — сказала я ему.

Отец вытер ему рот салфеткой. Мальчик возмутился. Тайяки пах сладкой фасолью.

Я отвернулась.

Жестоко было устраивать в городе столько еды для существа, которое могло проходить сквозь стены, эпохи и императорские указы, но не могло откусить хвост рыбке из теста.

Университетский район держался на книжных магазинах, кофейнях, курсах подготовки, студентах с рюкзаками и преподавателях, вчера проверявших работы до ночи и теперь сомневавшихся в пользе письменности.

Я любила это место.

Академическая среда смешна особым образом. В ней годами доказывают, что слово в одном тексте означает другое слово в другом тексте, и получают за это настолько мало денег, что даже бедные духи начинают сочувствовать. Но зато как они спорят. Сухо, вежливо, с такими интонациями, будто режут друг друга бумажными ножами.

Университетская ограда тянулась слева, студенты сыпали обрывками разговоров, и передо мной снова открывался тяжёлый выбор: кому сегодня мысленно улучшить жизнь.

— Мори-сэнсэй!

Девушка произнесла фамилию так, как смертные произносят либо молитву, либо диагноз. В обоих случаях дело обычно плохо.

Я повернулась.

У ограды стояла студентка с папкой у груди. Перед ней — мужчина, которого природа явно собирала для внушительности, а он из вредности попытался сдать результат обратно. Высокий, в тёмном пиджаке, с чёрными волосами и очками. Лет двадцать восемь, самое большее тридцать, а вид такой, будто он уже устал за всех присутствующих.

Он сутулился так, что это выглядело преступлением против архитектуры. Широкие плечи прятались в свободной ткани. Пиджак лгал плохо.

— Сакамото-сан, — сказал он. — Вы хотели обсудить работу?

— Нет.

Ох.

Я устроилась рядом с ними, обернув хвост вокруг ног. Хвост оживился. Чужие романтические драмы мы любили одинаково.

Девушка вдохнула. Папка хрустнула у неё в руках.

— Я знаю, что это неправильно. Вы мой преподаватель. Но я думаю о вас. Постоянно.

— Не надо постоянно, — сказала я. — У него вид человека, который сам о себе думает только по необходимости.

Мори-сэнсэй молчал.

Хороший мужчина молчит перед отказом. Плохой улыбается. Самый опасный говорит: «я польщён». Этот не улыбнулся. Уголки губ остались ровной усталой линией. Пальцы сжались на стопке бумаг, потом разжались. На правой руке — мозоль от ручки. На запястье — старые часы с коричневым ремешком. Не модные. Не дорогие. Любимые или привычные. Люди выдают себя тем, что не заменяют.

— Сакамото-сан, — сказал он наконец.

Она вскинула голову, и даже мой хвост притих.

— Спасибо, что сказали прямо, — произнёс он. — Это требует смелости. Но я не отвечу вам тем же.

Сакамото-сан побледнела.

— Из-за правил?

— Из-за правил тоже.

— А ещё?

Мори-сэнсэй опустил взгляд на бумаги. Большой палец провёл по углу верхнего листа, загнул край, разгладил обратно.

— А ещё потому, что вы видите меня в очень узком месте. В кабинете. На консультациях. Перед зачётом. Там я полезен, терпелив и знаю ответы. Это не весь человек.

— Я понимаю.

— Нет.

Сухо. Без жестокости. От этого вышло честнее.

Она моргнула.

Он выдохнул через нос, снял очки и потёр переносицу двумя пальцами. На коже остался красный след от оправы.

— Простите. Я сказал резко.

— Всё нормально.

— Нет. Не нормально. Но понятнее.

Ну надо же. Он умел говорить человеческим языком. Редкий навык. В академии его обычно теряли между второй публикацией и первой кафедральной интригой.

Мори-сэнсэй снова надел очки.

— Вам сейчас больно, — продолжил он. — Я не хочу сделать вид, что этого нет. Но если я смягчу ответ, вы будете держаться за смягчение. Поэтому ответ простой: нет.

— Понятно. Простите, Мори-сэнсэй.

— За чувство не извиняются. За поступки — иногда. Ваш поступок был неловким, но честным. На этом его лучше закончить.

Ох ты ж.

Это было уже опасно.

Идеальные мужчины говорят гладко, как лакированные шкатулки, а потом внутри пусто или лежит чужое кольцо. Этот говорил тяжеловато, с паузами, которые скрипели по воздуху. Зато не оставил ей ложной двери. Не взял её чувство в руки, чтобы погреться.

Сакамото-сан поклонилась. Папка снова хрустнула.

— Я пойду.

Мори-сэнсэй кивнул.

— И, Сакамото-сан?

Она остановилась.

— Работу пришлите до пятницы, — добавил он. — Не раньше. Сегодня не надо.

Девушка развернулась. Каблук зацепил камень. Она выровнялась, не оглядываясь.

Я проводила её взглядом.

— Умно. Домашнее задание как форма эмоциональной реабилитации. Академия всё ещё способна удивлять.

Мори-сэнсэй остался у ограды. Он посмотрел вслед студентке не с сожалением. С ответственностью. Это хуже. Сожаление можно утопить в чае. Ответственность садится рядом и проверяет с тобой работы до двух ночи.

Тёмные глаза, усталые до дна. Волосы падали на лоб, а он не убирал их, потому что держал руки занятыми бумагами, как щитом. Вся его фигура говорила: «пожалуйста, не делайте из меня событие».

И, конечно, именно поэтому он был событием.

— Ты слишком высокий, чтобы так сутулиться, — сказала я. — И слишком широкий, чтобы прятаться в этих унылых пиджаках. Вообще себя в зеркало видел?

Он поднял глаза.

На меня.

Я застыла.

Хвост встал трубой.

Люди не замечали меня. Сатору, рождённые видеть то, что остальные списывали на усталость, держались дольше. Потом сдали и они. Детям оставалась только складка мира, лёгкая ошибка в воздухе.

А этот смотрел прямо.

— Видел, — сказал он. — Именно поэтому так одеваюсь.

1 2 3 ... 20
впередвперед