Как мы приехали, на центральной площади нас уже ждал народ: куча женщин, парочку стоящих чуть поодаль детей. Крайне измученные женщины, совсем невесёлые дети...
Впрочем, ничего особого я заметить снова не успел: сидевший рядом со мной на «скамейке» мальчик, как мы остановились, воспользовавшись тем, что в первую очередь все подошли к повозке с ранеными, тут же весьма грубо взял меня под руку и отвёл с площади к окраине, в мою комнату. Отведя меня до двери и как-то по особому по ней постучав, он снял с меня шарфик и сразу куда-то убежал. Думается, что обратно на площадь. Потом было мало чего интересного: звук отодвигающейся щеколды, отворённая дверь, затворённая за мной дверь и долгий разговор...
Точнее даже монолог: кепка (он ждал меня в одиночестве) слушал всё молча, ходя по комнате с каким-то сильно, даже чересчур сильно, задумчивым видом. По нему сложно было понять предполагал ли он такой исход всей своей затеи или нет, однако я, честно говоря, особо и не горел желанием это понять: вылазка меня сильно утомила, кроме того ещё и... озадачила. Даже как-то чересчур сильно озадачила...
Беседа наша закончилась ожидаемо сухо: как я всё дорассказал, кепка остановился, посмотрел на меня как-то злобно, но тут же себя одёрнул, выпрямился и примерно в той же нарочито учтивой манере, с которой он разговаривал со мной в первый раз, поблагодарил меня, попросил вернуть часы и одежду (мне была откуда-то взята другая, спрашивать откуда я не захотел) и пообещал поговорить со мной о всём мне причитающемся чуть позже.
После он оставил меня наедине с собой и уже успевшей остыть едой...
Мне не спалось. И не спалось крайне знакомо: я думал. Впервые со своего беспамятства думал «по-старому»: бестолково крутил в голове одни и те же мысли, отчего-то надеясь на то, что они в какой-то момент смогут привести меня к какому-то... решению. Но решению чего, собственно говоря?
Генерал своими последними словами сильно изменил моё восприятие всей здешней ситуации и, можно даже сказать, окончательно привёл меня в чувство. Я перестал быть сторонним наблюдателем, (собственно, тем, кем и был практически всю свою вылазку) и наконец-то вспомнил, что я тоже человек, также как и все, обременённый своими связями и нитями, которые я выше даже для себя слишком самонадеянно назвал условными.
Самонадеянно хотя бы потому, что в конце концов я всё-таки попался на генеральский крючок и засомневался: выбор продолжить свой путь дальше, глубже в Широты, теперь не казался мне таким однозначно верным.
Но почему он всё-таки мне таким казался? В силу временного слабоумия и инерции? Может быть, отчасти, но почему он тогда кажется мне верным и сейчас? Ведь разум мой, в конце концов, весьма быстро признал, что всё это было довольно тщетно и глупо: выше я уже описывал все свои выводы, которые и правда считаю верными. Очевидно, что в моей душе было и есть что-то ещё относительно этой идеи, что никак не может меня отпустить. Но что? Может стыд, страх вернуться, страх, что я уже всё своё безвозвратно разрушил и что мне нет уже дороги назад? Может, в том числе, может, и преимущественно даже...
Однако было и что-то ещё. Да, всё ещё была первопричина моего побега: была человеческая слабость, которая и тут, в этом несчастном городе, была везде, была во всём.
«Что произойдёт, если я отступлю? – спрашивал я у себя и отвечал. – Ничего не изменится, ты сдашься и наконец признаешься себе, что слаб, тем же и признаешь, что и человек весь слаб».
Потом я спрашивал себя: «Что произойдёт, если я не отступлю? – и отвечал себе. – Ничего не изменится, но... человек не сдастся, весь человек не сдастся... перед Широтами»
Эта мысль, это «но» и не давало мне отпустить мою идею так просто. Ведь что я видел здесь, видел в яме? Я видел яму, я видел тупик, тупик обещающего вечность человеческого творчества и созидания, я видел войну и яму его обещанным памятником, его тупиком и его же таким скорбным пиком! Видел его нашей вершиной, нашей вершиной на самом краю этого мира...
Там я увидел воплощённое бессилие... И я знал это же бессилие в себе. Как после такого я мог отступить? Как и любой человек, на самом деле, мог отступить...
Я вспоминал прошлое, копался в причинах своего побега и, вспоминая, всё сильнее... сомневался: в голове мелькали мой дорогой друг, ученица, Имярек... который на самом деле никогда не делал для меня чего-то действительно плохого.
Тогда уже было не так важно, сказал ли мне генерал правду или нет, действительно ли у него в нагрудном кармане было письмо из моего... родного места. Важно было одиночество и... стыд, впервые с побега так остро мной почувствованные.
Всю ночь я не мог заснуть: ворочался, думал, вставал с кровати, снова укладывался... Постепенно находится в полной тишине той комнаты стало для меня совершенно невыносимо: мой разгорячённый мозг, несмотря на общую усталость всего тела, стал требовать ответов, стал требовать решимости, которую тёмные углы того помещения, конечно, никак не могли дать. Меня тошнило и душило, и потому, в конце концов, я не выдержал и решил попробовать выйти и прогуляться: ни на что на самом деле не надеясь, я отодвинул щеколду, толкнул дверь и... открыл её. Тогда я немало удивился тому, что она не заперта, впрочем, никакими вопросами не задался, просто обрадовался, оделся и спустился вниз, в город.
Не скажу, что это было верным решением. И не потому, что оно имело какие-то страшные последствия для меня или для моих спасителей. Просто... мне не стало лучше. Город довёл меня до ещё больших сомнений.
В нём везде «чего-то не хватало». Та же «моя», окраинная и нежилая, выполняющая как бы функции склада и таможни улица (именно туда, как мне обмолвился кепка, привозили всё из опу) целиком состояла из недостроенных домов, причём в равной степени недостроенных. В здании, где я жил (оно стояло на самом углу), были проблемы с крышей – она закрывала его только на половину, – внутренний двор не был ничем вымощен, калитка, входная дверь и ставни на окнах отсутствовали. У остальных домов были недостатки примерно того же рода, отличались только детали: тут дырка в стене, тут двор не до конца огорожен и так далее. Виднелась, к слову, за ними будто бы и ещё одна «улица», но там стояли уже даже и не дома, а лишь их «начала»: куски стен и не более. Кроме того, нигде тут не горел свет, везде на дорожках была просто земля и обычная широтная трава, никакого камня.
Впрочем, жилой квартал (пять перпендикулярных окраине улиц) тоже не отличался доделанностью, и там это бросалось в глаза особенно сильно. Той же мостовой то же не доставало, она была частичной, шла как бы «лесенкой»: чем дальше была улица от центрального проспекта, который был вымощен весь, тем меньше камня на ней было, вплоть до того, что вымощенным оставалось только место её пересечения с городской частью дороги, вёдшей к яме, и всё. Света также практически нигде не было, даже на всё том же центральном проспекте, где для него специально стояли металлические фонарные столбы. Их, к слову, тоже не доставало: слева, как минимум с той стороны, с которой я по тому проспекту шёл, их было больше чем справа, кроме того в мостовой было ещё много незанятых дырок.
Удивительно было, что и в сталеградских, очень внешне да и внутренне простых домах (грубых и громоздких двухэтажных кубах белого, впрочем, уже изрядно посеревшего, отдающего желтизной цвета), мне тоже почему-то чего-то не хватало. Не хватало какой-то... жизни.
Что, можно сказать, странно, ведь её следы были видны на них даже в темноте или, если точнее, в синеве (к тому моменту ночь была уже несильно глубокой). Достаточно хорошо в то время были различимы на домах и заборах какие-то белые царапины, надписи, следы огня и нарисованные влажниковыми мелками явно детские рисунки с собачками, куропатками и людьми, были заметны и верёвки со здешним ужасным бельём, за какими-то ставнями даже всё ещё мигал свет. Однако, мне всё равно чего-то не хватало. Что-то во всём этом было сильно не так: рисунки, их сюжеты и «стили», если можно так сказать, повторялись и, к тому же, встречались как-то нарочито часто, будто у всего этого был какой-то план, надписи, какие-то имена, цифры, признания тоже были будто специальными, ведь, на самом деле, в них же не было никакого смысла – все же здесь друг друга хорошо знали. Из-за этого и, может, ещё из-за усталости и синевы, вообще всегда придающей всему какую-то ненастоящесть, всё вокруг казалось мне заменой чего-то, чем-то вымученным и будто наигранным, каким-то прикрытием. Да, город явно жил, но казалось, что он от своей жизни уже успел ужасно устать и сейчас только притворяется чем-то действительно имеющим смысл.
Укрепляла в этой мысли центральная площадь: та самая злосчастная статуя и сад.
Что можно сказать о статуе? Маленький конь, то ли жеребёнок, то ли просто пони, то ли неуклюже стоящий на дыбах, то ли кое-как пытающийся не упасть на бок, что-то топчущий задними ногами (какой-то, может, флаг). На нём: безразличный к страданиями своего коня (а может и ко всему вообще), прямой и длинный, как палка, всадник с маленькими ногами и одной, правой (второй просто не различить, неясно, где она вообще) длинной и неживой рукой, вытянутой вперёд, указывающей на фигурный фронтон здешней трёхэтажной ратуши (и школы, как позже выяснилось) с нарисованным на нём циферблатом механических часов. Именно на него смотрит безразличная рука всадника...
Стоит всё это на плоском и каком-то чересчур узком для этой статуи, круглом постаменте, явно предназначавшимся для какого-то другого памятника. Под постаментом тогда ещё догорал костёр – единственный источник света во всём городе. В синеве и в этом оранжевом освещении всадник становился совсем жутким, совсем воплощением злого рока, страшной несправедливости и... ещё чего-то страшного. На самом деле, даже неудивительно, что марсополистам этот памятник понравился.
Ну а сад... Был зелёным. Вообще, садом эту маленькую, огороженную типичным здесь низким каменным заборчиком территорию перед входом в ратушу, назвать было сложно. Из растений там была только трава (зелёная) и четыре, по два слева и справа, куста белых роз, между которыми напротив друг друга стояли две скамейки. Вела через этот «сад» ко входу просто тропинка.
Впрочем, даже несмотря на некоторую свою скудность, место это в Сталеграде было, может, самым удивительным. Зелёные растения в Широтах – редкость, обильно они встречаются только у берега Реки. Именно через них вся остальная, бурая, широтная растительность по Корневищу получает всё или большую часть всего необходимого: воду, питательные вещества. В силу этого в Глубоких Широтах зелень, без обильного полива или какого другого, похожего на Реку, источника воды рядом, просто не приживается. Ну, без особых ухищрений.
Этот «сад» здесь – явный летисткий след и свидетельство того, что они, как минимум поначалу, тоже питали относительно этого места большие надежды, ведь такие «пощёчины природе» они оставляли только там, где намеревались надолго закрепиться: делать их очень трудно. Для того, чтобы сад быстро не умер, под ним, под землёй, нужно делать герметичный саркофаг с вычищенной начисто от всякого лишнего корня землёй, что в условиях Глубоких, особенно таких глубоких Широт та ещё задачка. Тут уже явно дело было не в делании вида, создании для марсополистов ложной надежды. Даже ратуша, как минимум её выпирающая, входная часть, к которой примыкал «сад», была сделана из совершенно другого камня, чем все остальные жилые здания: не из известняка, а серого, красивого камня с белыми прожилками (из этого же был сделан и забор).
Всё это чудо, собственно, и довело мою грусть до апогея. Я, на самом деле, видел этот сад раньше, заприметил его мельком ещё когда в первый раз шёл к повозке. Во время вылазки я о нём как-то позабыл, и потом вспомнил, собственно, только той ночью. Я и вышел-то из «своего» дома, можно сказать, из-за этого сада: почему-то, может, и из-за летистского прошлого, я увидел в нём место, где всё возможно решить, где, как минимум, может успокоится душа...
Однако, впервые полноценно рассмотренный и прочувствованный тогда мной этот несчастный город, дал саду совершенно другое значение. Ведь он должен был быть апогеем этого места, местом торжества, закрепляющим победу разума над бесконечным пространством...
Но что вышло в итоге? Развязка потеряла свой жизнеутверждающий смысл, став просто тяжёлым напоминанием о том, что ничего не вышло, что ничего так и не дошло, на самом деле, до своего конца, что всё оказалось недоделанным и недолюбленным...
А ведь куда смотрит этот калечный всадник? А как он смотрит? Как суд на своего обвиняемого...