1-8
Глава 1 из 9
Настройки чтения
18px
1.8
1

1-8

Глава 1

1-8

Глава 1. Дебет кости

Таррен. 701 год после падения Номира.

Таррен не был городом. Это была гниющая опухоль на теле приграничья, где даже камни мостовой казались сальными от вековой копоти и пролитой крови, которую никто не утруждал себя смывать. Своего рождения парень не помнил. В этом мире дети вообще редко помнили тот первый момент, когда их легкие наполнял спертый, пахнущий щелочью воздух. Он просто «был». Его нашли в сточной канаве у восточной стены, завернутого в пропитанное гнилью тряпье, и он не кричал. Он смотрел на мир слишком спокойными, почти стеклянными глазами, словно уже тогда, в той канаве, понимал главное: этот мир ему не подарок, а долг, который придется выплачивать плотью.

Подобрала его Лирна, прачка, чьи пальцы были изъедены мылом и горячей водой до состояния пергамента. Взяла она его не из милосердия. Милосердие в Таррене было валютой, которой ни у кого не водилось. Ей нужны были руки, пусть пока маленькие и бесполезные, но такие, что однажды вырастут и начнут отрабатывать каждую корку хлеба, потраченную на их рост.

Так он и рос, тенью при корыте с чужим грязным бельем. С трех лет он таскал тяжелые ведра, от которых его позвоночник скрипел, как рассохшаяся телега. С пяти отскребал присохший навоз со шкур, пока пальцы не деревенели и не переставали гнуться. С семи смывал с площади бурые пятна, остававшиеся после чужих дуэлей, и быстро научился не думать, чья это кровь и куда она уходит вместе с его мутной водой.

Говорить он со временем почти перестал. Каждый раз, когда он пробовал подойти к другим детям и выдавить из себя хоть слово, в него летели камни вперемешку с прозвищами, которые липли легче грязи. Немой. Странный. Урод. Эту науку он усвоил раньше, чем счет: слабого в Таррене ломают сразу, а того, кто молчит и не отсвечивает, ломают чуть позже и чуть медленнее. Молчание стало его единственной броней, и он носил ее не снимая.

Первый настоящий излом случился в девять.

Он нес связку металлических крюков на склад, прижимая ее к груди обеими руками, и потому не смотрел под ноги. Доска под ним прогнила до черной трухи и не выдержала. Под подошвой что-то коротко, влажно хрустнуло, и пол просто исчез. Один удар сердца он висел в пустоте подвального проема, в той невесомости, которую тело запоминает раньше, чем успевает испугаться. Потом пришел камень.

Удар вышиб из него весь воздух и расколол мир белой вспышкой. Когда вспышка схлынула, он лежал на холодном полу подвала, крюки валялись вокруг, а его левая нога была там, где ноги не лежат. Она вывернулась под углом, которого он не понимал, и сквозь разорванную кожу голени торчал наружу обломок кости, бледный и мокрый, похожий на окровавленный клык. Боль пришла не сразу. Сначала пришел холод, ровный и деловитый, и начал вытекать из него в серую пыль вместе с теплом. Он смотрел, как под ним расползается темное пятно, и молчал. Кричать было некому. В Таррене на крик не приходят, на крик только оборачиваются проверить, не освободилось ли чего.

Лирна нашла его уже в сумерках. Она спустилась в подвал, постояла над ним, оглядела ногу и лужу так, как оглядывают подмокший тюк белья, прикидывая, отстирается он или пойдет в выброс.

— Бесполезный обрубок, — выдохнула она и пошла за пилой.

Ногу отняли без магии и без зелий, потому что ни того ни другого в их лачуге сроду не было. Была грубая пила с забитыми ржавчиной зубьями. Был мутный самогон, который влили ему в глотку, пока он не захлебнулся кашлем. Была свернутая тряпка, которую сунули в зубы со словами «грызи и не дергайся». Его держали. Он запомнил тяжесть чужих рук на плечах и на бедре, запомнил, как весь мир сузился до этой тряпки во рту и до сосредоточенного, будничного лица Лирны, склонившейся над его ногой с тем самым выражением, с каким она обычно выводила пятна. Он не закричал и в этот раз. Он прокусил тряпку насквозь, до крови во рту, и ушел внутрь себя, в холодное пустое место, которое уже тогда умел находить, и пережидал там, пока снаружи с ним делали то, что делали.

Потом были три дня на самой грани. Жар поднял его, как мутная вода, и таскал между явью и бредом, и в этом бреду к нему снова и снова наклонялась Лирна, чтобы проверить не его, а свое вложение: дышит ли еще, стоит ли тратить на него тряпки и воду или проще оттащить обратно к канаве, из которой взяла. Он дышал. На четвертый день жар спал, и тогда началось то, чего быть не должно.

Рана не гноилась.

В Таррене раны гноились всегда. Это был закон, такой же твердый, как голод и холод, и по этому закону он должен был умереть от черной крови в ноге задолго до того, как культя затянется. Но края обрубка не чернели и не вздувались. Они тянулись друг к другу. Кожа сходилась сама, стягиваясь тугими нитями странного, почти черного цвета, каких не бывает у человека, и под этими нитями что-то жило отдельной, чужой жизнью и перекраивало его изнутри. Лирна смотрела на это молча, и в ее изъеденном пергаментном лице впервые мелькнуло что-то похожее на опаску. Он понял, что стал стоить дороже и страшнее, чем был.

Через месяц он уже стоял, держась за стену. Через три из культи начал расти новый отросток, тонкий и болезненно пульсирующий, и каждый его миллиметр отдавался в кости глухой тянущей болью, словно тело грызло само себя, добывая материал для стройки. Так, в сущности, и было. Оно не просто заживало, как заживает у людей. Оно переписывало себя заново, выстраивая новую кость и новую плоть там, где старую разрушили, и плату за это брало с него же, изнутри, не спрашивая согласия.

Он сидел ночами и смотрел на растущую ногу при свете чужих окон, и в голове, еще совсем детской, ворочался первый по-настоящему взрослый вопрос, на который у Таррена ответа не было. Если его нельзя сломать насовсем, если тело упрямо чинит то, что должно было его убить, то кем он тогда становится.

Глава 2. Лес и цена выживания

В двенадцать лет его жизнь рассыпалась окончательно. Лирну зарезали за долги в темном переулке, и почти сразу новый хозяин их лачуги вышвырнул парня на мороз, не дав даже забрать тряпье с лежанки. В руках у него остались только тупой нож и воинская перчатка Лирны. Перчатка была велика настолько, что сидела на его ладони как пустой кожаный мешок, и он сжимал кулак внутри нее просто чтобы чувствовать, что держит хоть что-то.

Идти в город было некуда, и он ушел в леса, куда не совались даже опытные охотники. Первую ночь он пережил, забившись под корни упавшего дерева и слушая, как лес дышит вокруг чужой, нечеловеческой жизнью. На вторую ночь эта жизнь вышла к нему сама.

Тварь выступила из тьмы медленно, словно отделилась от стволов. Отдаленно она напоминала человека, но суставы ее были вытянуты сверх всякой меры, а кожа обтягивала кости так плотно, что казалась прозрачной, и под ней угадывалась каждая жила. Она не рычала. Она тяжело, со свистом втягивала воздух, будто горло у нее было забито песком, и от этого звука у него по спине пошел холод раньше, чем он успел понять, что перед ним смерть.

Когда тварь прыгнула, он замер. Руки затряслись, страх стиснул легкие так, что он не мог вдохнуть. И в самый миг столкновения что-то внутри него перехватило управление. Это не было его волей и не было его смелостью. Это была голая механика выживания, спрятанная где-то глубже мыслей. Тело само нашло нужный угол, и он вонзил тупой нож в шею существа, чувствуя, как лезвие входит в неподатливую плоть. В ответ челюсти твари сомкнулись на его левом запястье. Раздался хруст. Боль ослепила его. Тварь рванулась прочь и скрылась в зарослях, унося с собой его кисть.

Он потерял сознание там же, на холодной земле. Очнулся под утро и не сразу понял, почему еще жив. Крови почти не было. Края обрубка были аккуратно стянуты тонкой серой пленкой, гладкой и чужой, и он долго смотрел на то место, где у него больше не было кисти, и не чувствовал ни боли, ни облегчения. Потом он заплакал. Не от раны. От понимания, что с ним что-то не так, что он чинится сам и не может умереть, как умирают нормальные люди и нормальные твари. «Если я не умираю, то кем я тогда становлюсь?» Ответа не было, а голод был, и он оказался сильнее всякого ужаса. Чтобы не сдохнуть, парень разрыл мерзлую землю, вытащил жирного дождевого червя и проглотил его прямо так, вместе с грязью, давясь и не чувствуя вкуса. Тело требовало топлива, чтобы достроить то, что у него отняли, и ему было все равно, какой ценой это топливо добыто.

Глава 3. Ликвидность Рейна

На третий день он вышел к дороге и встретил Рейна. Тому было лет семнадцать, он кутался в дешевую куртку явно с чужого плеча и кашлял через каждые несколько слов, прикрывая рот кулаком. Рейн оказался «формирующим», низшим звеном магической иерархии, и узнав, что парень не понимает в этом ровным счетом ничего, развеселился.

— Ты ноль, приятель, — усмехался Рейн, разводя слабый костер прямо ладонью, без огнива. Огонек подрагивал и грозил вот-вот погаснуть. — В этом мире все держится на потоках. Есть чувствующие, есть формирующие вроде меня, есть проводники. А ты просто калека без класса.

За тот вечер у костра парень узнал больше, чем за всю свою жизнь в Таррене. Магия была не подарком и не благословением. Она была навыком, который держался на ресурсе, и тот, у кого ресурса не хватало, оставался ни с чем. Рейн говорил много и охотно, как говорят люди, которым давно не с кем поделиться, и из его слов вставала картина мира, устроенного как лестница, на нижней ступеньке которой не стоял даже парень. Он был где-то под ней.

Но Рейн, при всех своих знаниях, был слаб, и мир этого не прощал. Они взяли на двоих заказ на зачистку старого колодца, и когда спустились, из темноты на них метнулась искаженная лиса, тварь с тремя рядами зубов и движениями быстрее взгляда. Рейн вскинул руку, чтобы поставить щит, и не успел. Ликвидность его магии оказалась слишком низкой для такой скорости. Поток просто не собрался вовремя. Лиса перегрызла ему горло в одно мгновение, и Рейн осел на дно колодца, глядя вверх с тупым удивлением.

Парень бросился вперед, нанося ножом беспорядочные, злые удары, пока тварь не отступила в темноту. Потом он сел рядом с Рейном. Тот умирал долго. Он захлебывался собственной кровью и все пытался что-то сказать, шевелил губами, но изо рта выходили только красные пузыри, лопавшиеся один за другим. Парень сидел рядом до самой темноты и смотрел, как из единственного человека, заговорившего с ним по-доброму, уходит жизнь. И понимал он одно: вот она, самая дешевая смерть на свете. Без смысла, без величия, без чьей-то вины. Рейн умер просто потому, что не попал в ритм боя на полсекунды. Когда все кончилось, парень забрал его меч и мешочек с монетами. Тело он оставил зверям, потому что хоронить было нечем и незачем. В ту ночь его культя начала зудеть так, что хотелось грызть ее зубами. Под кожей снова что-то двигалось.

Глава 4. Ирония слабости

Дорога обратно к городу была тихой. Меч Рейна больно бил по бедру на каждом шагу, а монеты в мешочке звенели, и этот звон почему-то раздражал, лез в уши. Впервые за долгое время парень чувствовал себя чуть сильнее, чем был, словно у него появилось что-то, кроме голого тела. Мир не дал ему долго себя обманывать.

На обочине сидел самый обыкновенный серый кролик. Грязный, дрожащий, он лениво жевал кору и не обращал на человека внимания. Парень подошел ближе, чтобы согнать его с дороги, скорее по привычке, чем зачем-то. И в этот миг кролик прыгнул.

Зубы сомкнулись на его правой руке коротко и точно. Боль вспыхнула и тут же погасла. Когда он отдернул руку, двух пальцев на ней просто не стало, указательного и среднего. Кролик, искаженный фоновой маной леса, как и все живое здесь, отхватил их так чисто, будто их срезали бритвой. Зверек метнулся в траву и пропал.

Парень стоял и смотрел на свою окровавленную руку, и вдруг начал смеяться. Хрипло, надрывно, до боли в горле. Он пережил схватку с тварью в лесу, он видел, как погибает маг, он выжил там, где выживать было нельзя. А искалечил его кролик. Обычный кролик на обочине. В этом был весь урок, и он усвоил его до конца: в этом мире нет неопасных вещей. Любая, самая жалкая мелочь может стать той точкой, через которую в тебя войдет беда.

Глава 5. Допрос и тишина

Его взяли прямо у ворот Таррена. Мальчишка в крови, с мечом формирующего на поясе и с деньгами в мешочке, не вызывал у стражи вопросов. Вопросы тут стоили времени, а виноватый был и так очевиден. Его молча повалили в грязь и поволокли внутрь.

Допрос начался ночью, в тесной комнате, где пахло горелым маслом и плесенью. За столом сидели трое: дознаватель с выжженным на виске клеймом, двое стражников у двери и маг-диагност, скучающий и бледный.

— Покажи руку, — приказал маг, не глядя на него.

Парень размотал тряпку. На месте откушенных пальцев кожа была пугающе чистой и гладкой, без следа воспаления. Для двух дней такое заживление было слишком совершенным, слишком неправильным, и именно эта гладкая, спокойная кожа испугала мага сильнее, чем испугала бы открытая гниющая рана. Он чуть отодвинулся.

— Ты убил его? — Дознаватель работал методично, без злобы, всаживая кулаки в живот и по ребрам так, чтобы не оставалось следов.

Парень молчал. Он быстро понял, что правда им не нужна. Им нужен был кто-то, на кого можно списать смерть авантюриста, чтобы закрыть дело и идти спать, и любые его слова только мешали бы этому. Маг под конец нехотя подтвердил, что мальчишка не врет, но добавил, что он «неудобен»: слишком странно заживает, слишком холодно смотрит. Казнить его не стали, не хватило улик. Его просто вышвырнули за стену на рассвете, забрав меч, монеты и даже старый нож, с которым он пришел. Он шел прочь от ворот и думал об одном. Здесь тебя наказывают не за то, что ты сделал. Тебя наказывают за то, что ты выжил не по правилам.

Глава 6. Марш по костям

До ближайшего города было десять дней пути, и эти десять дней стали отдельным адом. Зима в тот год выдалась гнилой. Вместо снега с неба валил ледяной дождь, и дорога превратилась в вязкое месиво из глины и битого гранита, в котором вязли и люди, и кони.

Парень шел босиком. Первые дни кожа на ступнях лопалась и обнажала живое мясо, и каждый шаг был как наступать на нож. Но к шестому дню подошвы загрубели и стали твердыми, как древесная кора, и боль притупилась до глухого фона. Он ел все, что находил: дохлых лягушек, корни, мерзлую землю. Желудок переваривал и это, перегоняя мусор в энергию, и энергия уходила туда же, куда всегда, на бесконечную перестройку тканей. По обочинам стояли брошенные повозки и валялись обглоданные скелеты лошадей. Дорога давно стала непроходимой для караванов, и города медленно отрезало друг от друга, каждый оставался один на один со своей зимой.

На девятый день он шел уже на одном упрямстве. Перед глазами плыли черные пятна, каждый вдох обжигал легкие холодом изнутри. Он падал десятки раз, лицом в ледяную грязь, и каждый раз тело поднимало его обратно само, как отдельный от него механизм, которому было все равно, хочет хозяин вставать или нет. Вечером он увидел огни. Слабые, дрожащие в тумане. Радости он не почувствовал. Было только глухое, усталое понимание: он дошел не потому, что хотел жить, а потому, что его тело отказалось умирать вместе с его духом.

Глава 7. Рон

Город встретил его высокими стенами и лицами, на которых застыла усталость. Денег не было, работы тоже. Улицы были забиты безработными калеками и прогоревшими торговцами. Здесь каждый второй приходил пустым, и каждый второй это знал заранее.

На второй день голод превратился в мутный бред. Он стоял у прилавка с хлебом, и его почти отросшие пальцы дрожали, примериваясь к краже.

— Не делай этого, парень.

Сухой кашель. У стены сидел мужчина, нога перебинтована грязным тряпьем, взгляд пустой, как выгоревшая степь.

— Возьмешь, повесят на воротах к утру. — Он протянул миску с водянистой похлебкой. — Город не любит тех, кто приходит пустым. Тут ты либо инструмент, либо лом. Третьего не держат.

Они сидели под навесом старого склада, и ледяной дождь барабанил по крыше над головой. Рон, так его звали, рассказывал, как свои бросили его в канаве, когда он перестал приносить им пользу. Голос у него был ровный, без жалобы. Так говорят о погоде, которую все равно не изменишь.

Парень слушал и смотрел на свою левую руку. Кожа под бинтами была теплой и плотной. Тело впитывало даже эту жалкую жижу, тихо и упрямо, чтобы к утру стать чуть крепче, и его согласия оно не спрашивало. Потом он перевел взгляд на перебинтованную ногу Рона, на его пустые глаза, на старые дрожащие пальцы, сжимавшие миску.

Через десять лет это будет он.

— Спасибо, — сказал парень. Первое слово за неделю вышло как треск сухой ветки.

Рон не ответил. Он уже снова кашлял.

Глава 8. Ржавчина и Ил

Второй город, который Рон назвал Эйденхольдом, стоял на костях тех, кто его чистил. Гордости здесь места не было. Здесь было место только тем, кто готов сунуть руки в то, от чего магов выворачивало наизнанку.

Работа нашлась в «Зеленом секторе», названном так не за сады, а за цвет плесени и магических осадков, которые стекали сюда из Верхнего города. Надзиратель, грузный мужчина с лицом, похожим на переспелую сливу, оглядел парня с ног до головы.

— Рука? — хрипло спросил он, ткнув в грязную повязку.

— Заживает, — коротко ответил парень.

— Мне плевать, гниет она у тебя или нет. Удержишь скребок, значит, работаешь. Смена двенадцать часов. Плата грош и талон на социальный суп. Сдохнешь в канале, тело вынесут крысы. Согласен?

Он молча кивнул.

Его загнали в тоннели. Воздух там стоял плотный, как кисель, и пах разом озоном, гнилой рыбой и чем-то металлическим. Это были стоки магических лабораторий. Самой магии здесь почти не оставалось, лишь слабые остатки, размешанные в тоннах нечистот и дождевой воды. Но для обычного человека эта смесь была медленным ядом. У рабочих кожа покрывалась струпьями, а зубы выпадали через год.

Его делом было выгребать «ил», густую черную дрянь, которая забивала решетки магических фильтров. Ил был тяжелым, как свинец, и каждый шаг в ледяной воде отдавался тупой болью в культе. Тряпка на руке намокла за минуты и пропиталась едкой жижей, и кожу под ней начало печь.

Через шесть часов спину свело судорогой. Пальцы правой руки онемели от холода до бесчувствия, а левая рука горела. «Просто зараза попала, — думал он, стискивая зубы и выгребая очередную порцию грязи. — Главное доработать. Главное дойти до конца смены». Он научился разбивать ад на куски, которые можно пережить по одному.

Он видел и других. Рядом работал старик, который то и дело откашливал что-то серое прямо в воду. Старик не дотянул и до середины смены. Он просто сполз по склизкой стене и ушел под жижу, без крика, без всплеска. Надзиратель даже не спустился посмотреть. Он крикнул сверху «минус один талон» и велел остальным шевелиться быстрее.

К концу смены парень почти не чувствовал ног. Он выбрался на поверхность, дрожа всем телом, кожа была серой, губы синими. Надзиратель брезгливо швырнул ему потемневшую от грязи медную монетку и клочок бумаги, талон, и отвернулся.

Он добрел до рыночной площади, где в дальнем углу стоял чан с социальным супом, серой жижей из пустых овощей и мучной пыли. Он получил свою порцию в щербатую миску, отломил кусок черствого, как камень, хлеба, купленного на тот самый грош, и принялся есть, и вдруг почувствовал странный прилив сил, разлившийся от живота к самым кончикам пальцев.

Суп был безвкусным, хлеб отдавал плесенью, но для него это был пир. «Вот оно что, — подумал он, прислонившись спиной к холодной стене склада. — Просто еда. Телу нужна была еда. Лирна была права. Голод убивает быстрее, чем нож». Он не знал, что в этот самый миг его тело жадно доедало те крохи маны, что он впитал кожей в каналах. Для мага такая доза была бы смертельной, а его организм, словно обезумевший кузнец, переплавлял этот яд в строительный материал и просил еще.

Он размотал повязку. Под слоем грязи и сточной воды кожа на культе была розовой. Не воспаленной, а здоровой. А там, где вчера торчали голые хрящи, теперь ясно проступали зачатки новых костей. Радости он не почувствовал. Он испугался. «Если они увидят, что я не гнию, как все остальные, они решат, что я ворую магию из фильтров». Он торопливо замотал руку обратно, еще туже прежнего, забился в самый темный угол под навесом и заснул, прижимая к груди пустую миску. Его первый рабочий день закончился. Он выжил, он заработал на еду, и впервые за долгое время он засыпал не от истощения, а с чувством странного, пугающего удовлетворения. Он был на самом дне. Но это дно кормило его тело так, как не кормил ни один приют в Таррене.

Прошел месяц. Для любого другого в Эйденхольде месяц был просто месяцем. Для тех, кто работал в «Зеленом секторе», это была целая жизнь. Новички обычно ломались недели за две: либо легкие начинали выхаркивать серую слизь, либо кожа на ногах слезала лоскутами от едкой воды. А парень все приходил каждое утро.

Он стал похож на обтянутый кожей скелет. Регенерация, о которой он не просил, работала в нем как паразит и забирала каждый грамм белка из той жалкой похлебки, что он успевал съесть. Щеки впали так глубоко, что глаза казались огромными, лихорадочно блестящими плошками на бледном лице. Он не становился сильнее. Он высыхал изнутри, отдавая себя на стройку, которой не было конца.

Борг, надзиратель каналов, его ненавидел. Борг привык к порядку, а порядок в каналах был простой: ты приходишь, работаешь, слабеешь и сдыхаешь, освобождая место. Этот задохлик ломал систему. Самый мелкий, самый хрупкий на вид, он не кашлял кровью и не падал в обморок, когда смена переваливала за двенадцатый час.

— Эй, мусор! — Борг саданул концом тяжелой палки по решетке у самой головы парня. — Ты чего такой бодрый? А ну, покажи руки.

Парень медленно выпрямился, стоя по колено в жиже. Его трясло от холода, пальцы правой руки были синими, почти черными. Левая была туго замотана слоями рваной ткани, поверх которых коркой запеклись грязь и сточный жир.

— Покажи рану, я сказал! — Борг спрыгнул на каменный уступ, обдав парня брызгами вони. — Люди болтают, ты воруешь припарки у лекарей в верхнем городе. Или, может, жрешь чего не положено.

Он рывком схватил парня за левое предплечье, и тот едва не закричал. Боль была не от хватки. Глубоко под кожей культи кости срастались так медленно и мучительно, что любое касание отдавалось раскаленной иглой до самого плеча. Надзиратель грубо сорвал повязку. Под ней не было никакого чуда. Под ней была мешанина из розовых рубцов, липкой сукровицы и едва заметных уродливых бугров. За целый месяц у него не выросло ни одного пальца. Сформировались только зачатки костяных оснований, обтянутые тонкой, болезненно чувствительной кожей.

Борг брезгливо сплюнул в воду.

— Урод. Просто уродливый недомерок. А я-то думал, ты что-то прячешь. Ты просто гниешь медленнее остальных.

Он с силой толкнул парня обратно в ледяную воду.

— С этого дня работаешь в двойную смену. Раз ты такой живучий, значит, и за двоих потянешь. Плата прежняя. Будешь вякать, сдам храмовникам как одержимого. У них для таких, как ты, всегда костер наготове.

Парень упал на колени в ил, захлебываясь кашлем, и снова промолчал. В этом мире слова стоили дешево, а молчание берегло остатки воздуха в легких. Вечером, отдавая ему грош, Борг нарочно наступил тяжелым сапогом на его босую ногу и провернул каблук.

— Завтра в пять. Опоздаешь, вычту за три дня.

Он доковылял до своего угла под складом. Еды не было. На один грош теперь брали только хлеб, а талон на суп Борг «аннулировал за плохую работу». Парень сидел в темноте, прижимая изувеченную руку к груди. Зуд в культе стал невыносимым, будто тысячи мелких насекомых грызли его кости изнутри. «Если я не умираю, почему мне тогда так больно?» Он кусал губы до крови, лишь бы не завыть в голос. Тело его не благодарило. Оно требовало. Оно требовало кальция, которого не было в хлебе, и тепла, которого не было в подвале, и брало это у его собственных мышц, у сердца, у мозга, чтобы достроить несчастные несколько миллиметров кости.

Он посмотрел на правую руку, здоровую, но истощенную до предела. Кожа на ней стала прозрачной, как пергамент, под ней просвечивали сухожилия. И он понял. Его тело было кузницей, у которой не осталось угля. И кузнец начал жечь саму мастерскую, лишь бы не погасло пламя.

Он закрыл глаза и провалился в тяжелый лихорадочный сон. Снились ему Лирна и Таррен, снилось, как он снова срывается с той высоты в подвал. Только в этот раз он не просто ломал ногу. В этот раз он падал бесконечно. А под грязной повязкой, внутри розовой плоти, одна крохотная косточка наконец встала на свое место. Ценой ей были месяц голода, обмороженные ноги и ненависть Борга.

1 2 3 ... 9
впередвперед