Сезон дождей не прекращался, он въелся в самую душу Ольховца. Воздух был густым и тяжелым, словно пропитанным ледяным потом земли. Работа по укреплению частокола и отведению воды превратилась в бесконечный, изматывающий ритуал. Но для Эльвина все изменилось.
Вурдалачий кинжал проснулся.
Впервые он почувствовал это глубокой ночью, когда за стеной лил такой ливень, что казалось — вот-вот рухнет небо. Он спал чутко, урывками, и ему приснилось, что по его жилам течет не кровь, а ледяная ртуть. Проснулся он от жгучего холода у пояса. Рукоять кинжала, которую он скрывал под одеждой, была обжигающе ледяной, а в висках стучал навязчивый, монотонный шепот, словно кто-то перебирал на древнем, забытом языке.
Эльвин вскочил, сердце бешено колотясь. Шепот стих, холод отступил. Он списал все на усталость и стресс. Но на следующую ночь история повторилась. И на следующую. Шепот становился навязчивее, а холод начал просачиваться в плоть, оставляя на коже у бедра синеватый, мертвенный отпечаток, похожий на старый синяк.
И тогда пришло первое видение.
Он помогал таскать мешки с песком к подмытому рекой краю деревни, как вдруг его взгляд зацепился за старого рыбака Лютобора, греющего у огня окоченевшие руки. И в тот же миг мир померк. Звуки дождя и голосов стихли, замененные оглушительным звоном в ушах. Эльвин увидел Лютобора, но не таким, каким он был. Его плоть казалась полупрозрачной, а из груди, там, где должно быть сердце, струился тонкий, черный, как смола, дымок. От этого дымка исходило такое чувство гнили, тоски и болезненной слабости, что у Эльвина перехватило дыхание.
Видение длилось мгновение. Он отшатнулся, едва не упав в грязь.
— Ты чего, парень? — хрипло спросил Лютобор. — На ногах не стоишь. Чахнешь, поди, как и я. Простуда, видно.
Но Эльвин знал. Это была не простуда. Это была... порча. Скверна. Кинжал показал ему ее.
С того дня он начал видеть. Мельком, урывками. У старика Годфрида, отдавшего силы на укрепление деревни, черный дымок был бледнее, но охватывал все тело, словно паутина. А у здорового, казалось бы, дровосека — крошечная, едва заметная черная точка в самом центре лба, от которой шли тонкие, ядовитые лучики.
Кинжал показывал ему болезнь, усталость, отчаяние. Он показывал ему уязвимости деревни. И с каждым таким видением ледяная рукоять у его пояса словно становилась чуть теплее, чуть роднее. Он начинал понимать его язык. Язык смерти.
Он не решался никому рассказать. Его сочли бы безумцем или, что хуже, одержимым. Вместо этого он начал действовать. Подошел к Лютобору, сказал, что его покойная мать знала травы, и настоял, чтобы тот пил отвар из коры ивы и чабреца. Помог Годфриду с самой тяжелой работой, хотя тот и ворчал. Его действия были интуитивными, подсказанными тем самым шепотом, который теперь звучал не только ночью, но и на краю сознания.
И это сработало. Через пару дней Лютобор выглядел лучше, а черный дымок из его груди побледнел. Кинжал... помогал. Но за помощь требовал плату.
Однажды, когда Эльвин рубил мокрые сучья для укрепления забора, топор соскользнул и вонзился ему в ладонь. Боль была острой и жгучей. Кровь, алая и живая, хлынула на грязь, смешалась с дождевой водой.
И тут же мир взорвался.
Голод. Дикий, всепоглощающий, первобытный голод обрушился на его сознание. Он не был его. Он исходил от кинжала. Тот же самый шепот теперь визжал в его черепе, требуя, вожделея, жаждая эту кровь. Эльвин упал на колени, сжимая раненую руку, борясь с позывом сунуть ее в рот, чтобы утолить эту не свою жажду. Холод от кинжала пронзил его всего, как тысячи игл. Он чувствовал, как его собственная ярость, его страх, его обида на Вальтера, на всю эту несправедливую жизнь — все темное, что он в себе подавлял, — поднимается на поверхность, подпитываемое этим древним голодом.
«...сила... чтобы защищать... нужно брать... почему они слабы... почему ты должен их тащить... стань сильнее... прими дар...»
— Нет! — прохрипел он сквозь стиснутые зубы, вырываясь из этого наваждения.
Он с силой оторвал кинжал от пояса, намереваясь швырнуть его в бушующую реку. Но не смог. Его пальцы сжали рукоять так крепко, что кости затрещали. Он был не в силах разжать их. Клинок стал частью его.
С того дня Эльвин понял страшную правду. Кинжал был не просто оружием. Он был паразитом. Искушением. Он давал силу видеть слабости, но взамен требовал душу. Он предлагал могущество, чтобы защищать, но путь этот вел через тьму.
Теперь, глядя на хмурые, усталые лица односельчан, он видел не просто людей. Он видел их уязвимости, которые мог использовать. Он чувствовал, как грязь и отчаяние вокруг питают ледяную силу у его пояса. И он видел того самого наблюдателя в плаще на другом берегу — все чаще. И ему казалось, что из-под того капюшона на него смотрит не ненависть, а... понимание. И ожидание.
Ольховец медленно умирал, разъедаемый снаружи стихией и нечистью, а его избранный защитник — изнутри, соблазном силы, которая могла спасти всех, но ценой его человечности. И дождь все не прекращался, смывая границу между сном и явью, между молитвой и шепотом тьмы.
Дожди, казалось, решили стереть Ольховец с лица земли. Небо было свинцовым, затянутым в сплошную, безутешную пелену. Эльвин сидел в тесной, пропахшей сыростью и старостью каморке Годфрида, разложив перед собой несколько потрепанных, истрёпанных фолиантов. Это были его сокровища: «Житие Святого Георгия Победоносца», трактат о лечебных травах и древний, почти разваливающийся на части сборник деревенских преданий о нечисти.
Он лихорадочно искал хоть какой-то намек. Любое упоминание о символах, похожих на те извилистые, колючие руны, что украшали лезвие вурдалачьего кинжала. Он выводил их углем на обороте старой кожи, сравнивал с крючками и закорючками в манускриптах. Но тщетно. Деревенские легенды говорили о клыках и когтях, о страхе перед темнотой, но не о магии письмен. Это был язык, на котором не говорили в Ольховце. Язык иной, древней и чуждой силы, и его шепот в сознании Эльвина становился все настойчивее.
«...они не знают... их знания — прах... мы знаем... мы помним...»
Эльвин с силой потёр глаза, пытаясь стереть усталость и навязчивый голос. Внезапно снаружи, сквозь привычный шум ливня, донёсся новый звук — отрывистые крики, смешавшиеся с радостным, возбуждённым гулом. Он выглянул в щель между ставнями.
По раскисшей центральной улице, с трудом пробираясь сквозь хлябь, брела уставшая, вся в грязи повозка, запряжённая парью столь же унылых кляч. Но что было важно — на повозке развевался флаг. Белое полотнище с вышитой золотой пылающей чашей — символ Астрариума, Святого Города, Бастиона Серебряного Рассвета.
Сердце Эльвина ёкнуло, забилось с новой силой. Не крестоносец, конечно. Но вестник. Человек из мира его грёз.
Им оказался купец по имени Леодар. Человек лет пятидесяти, с умными, бойкими глазами, прятавшимися в сетке морщин, и бородкой, тщательно подстриженной, несмотря на дорожную пыль и грязь. Его одежда, хоть и потрёпанная, была добротного сукна, а манеры выдают привычку к общению с разными людьми.
Его окружили, забросали вопросами. Леодар, укрывшись от дождя под навесом амбара, раздавал крохи новостей из большого мира, обменивая их на хлеб, сыр и самое ценное — местные слухи.
— Да, дела на дорогах скверные, — качал головой купец, с наслаждением потягивая тёплый бульон. — Нечисть расплодилась, будто её громом прибило. И не простая гнусь, а что-то... организованное. Чувствуется в этом чья-то воля.
Эльвин стоял в толпе, сжимая в кармане кусок кожи с нарисованными рунами. Его пожирало нетерпение. Когда народ понемногу рассеялся, он подошёл ближе.
— Господин купец, — начал он, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Вы из Астрариума. Скажите... в Бастионе Серебряного Рассвета... изучают ли они древние языки? Руны?
Леодар внимательно, оценивающе посмотрел на него. Его взгляд скользнул по загрубевшим рукам Эльвина, по его простой одежде, но задержался на глазах — слишком взрослых и серьёзных для деревенского парня.
— Учатся, конечно, — ответил купец, поглаживая бородку. — Без знания знаков врага не победить. Но зачем тебе, парень?
Эльвин выдохнул и протянул кожу с рисунком. — Я... нашёл такие. В лесу, на камне. Любопытно.
Леодар взял кожу, и его беспечное выражение мгновенно сменилось настороженным, почти тревожным. Он поднёс рисунок ближе к свету, вглядываясь в каждую закорючку.
— На камне, говоришь? — переспросил он, и его голос потерял свою торговую живость. — Лучше бы тебе, парень, не находить такие «камни». Это скрижали Проклятых Языков. Языков, на которых говорят в Ночи.
Он посмотрел на Эльвина строго.
— Одну такую видел в коллекции архивариуса Бастиона. Знак «Азгар» — означает «вечный голод». А эта, — он ткнул пальцем в другую руну, — «Мор» — «разлагающаяся плоть». Это не просто письмена, мальчик. Это клятвы. Проклятия, выгравированные на металле или камне. Тот, кто носит их на себе... — Леодар бросил взгляд на скрывающую пояс Эльвина рубаху, и тому показалось, что купец видит сквозь ткань ледяной металл. — ...тот либо великий грешник, либо уже мёртв, либо обречён стать орудием Тьмы. Им питаются.
Эльвину стало дурно. «Вечный голод». Это объясняло шепот, ту ненасытную жажду, что он почувствовал от кинжала.
— А... а можно от этого... избавиться? Очистить? — едва выдохнул он.
Леодар снова посмотрел на него, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на жалость.
— Говорят, только святым огнём Серебряного Рассвета. Но даже это... — он покачал головой, — ...чаще разрушает и носителя. Лучший способ избавиться от такой вещи — бросить её в жерло вулкана или отдать Высшим Инквизиторам. Но и то, и другое... чревато.
Купец сунул кожу обратно в дрожащую руку Эльвина.
— Забудь, парень, что видел. Выбрось эти мысли из головы. Живи своей жизнью. Охота на тварей — дело рыцарей. А нам, простым людям, лучше держаться от их войн подальше.
Леодар ушёл, оставив Эльвина наедине с оглушительной правдой. Он стоял, сжимая в руке кожу с проклятыми символами, и чувствовал, как холод кинжала проникает всё глубже, словно зная, что его тайна раскрыта.
Теперь он понимал. Он носил на поясе не просто оружие. Он носил сгусток вечного голода и разложения. Проклятие. И единственный шанс спасти свою душу — дойти до Бастиона Серебряного Рассвета, рискуя быть сожжённым за ношение такой скверны.
Он посмотрел на уезжающую повозку купца — последнюю нить, связывающую его с миром надежды. И понял, что его путь не к свету. Его путь — сквозь тьму. И кинжал, этот ненасытный спутник, был теперь и его проклятием, и единственным ключом к спасению. Шепот в его разуме затих, сменившись тяжким, ледяным знанием. Бежать из Ольховца было не просто мечтой. Это было необходимостью. И цена этого бегства могла оказаться куда страшнее, чем он мог предположить.