— Не дёргайся.
— Я не дёргаюсь.
— Дёргаешься. С тех самых пор, как я достала иглу.
Бенимару сидел на краю циновки в комнате Хикаёми, запрокинув голову. Утреннее солнце било в бумажное окно. Хикаёми устроилась напротив на коленях, с тонкой иглой и мотком шёлковой нити; на столике рядом стояли миска с тёплой водой и чашка с вином — для иглы, не для питья, о чём она предупредила сразу. Вчера вечером она только промыла порез и перевязала: «При свечах не шью. Криво выйдет, будешь ходить, как пьяный портной».
Игла вошла в кожу. Бенимару зашипел.
— Терпи. — Хикаёми потянула нить. — Аоки-сан, когда мне руку зашивал, пел. Громко и криво. Чтобы я злилась на пение, а не на иглу.
— И помогало?
— Нет. — Второй стежок. — Я его укусила.
Бенимару фыркнул и тут же скривился.
— Не смейся, шов поедет.
— Вы сами...
— Я наставник. Мне можно.
Третий стежок, четвёртый. Пальцы у неё двигались быстро и уверенно, и Бенимару, глядя в потолок, думал, что ещё ни разу не видел, чтобы она так долго не хмурилась.
— Готово. — Она откусила нить зубами, как Чика у развилки. — Шесть стежков. Через неделю сниму, не чеши.
Она убрала иглу, вымыла руки и вдруг совершенно буднично положила ладонь ему на лоб. Подержала и убрала, будто ничего не было.
— Жара нет. Одевайся. Сегодня тебя отведут в Журавль.
— Куда?
— Асигару Журавль. Там учатся все новобранцы младше восемнадцати. — Она помолчала. — Туда берут с чистой репутацией.
Бенимару тронул повязку на шее.
— А я...
— А ты с чистой, — отрезала она. — На бумаге. Вот и держи её чистой в жизни. Хотя бы неделю....
Журавль занимал северное крыло поместья: отдельный двор с песчаной площадкой, галерея и длинное низкое здание, где спали ученики. Над воротами вместо пламени в круге был вырезан журавль, вскинувший крылья. На площадке человек двадцать — самому младшему на вид лет тринадцать, самому старшему семнадцать — молотили деревянными мечами, тяжело дыша.
Наставником оказался тот самый однорукий старик, что вчера точил клинок под навесом. Гэнсай-сэнсэй оглядел Бенимару единственным прищуренным глазом, задержался на повязке и сплюнул в песок.
— От Кары, значит.
На площадке стало тише.
— От Томадороси, — ответил Бенимару.
— Одно другому не мешает. — Гэнсай кивнул на стойку с мечами. — Бери. Становись в конец. Поглядим, что ты за зверь.
Слух пополз по площадке быстрее, чем Бенимару дошёл до стойки. «От Кары». «Его Ханзо вчера резал». «Говорят, деревню сожгли, а он один выжил». «Один? А эйко?»
Он взял меч и встал в конец ряда. Рядом стояла невысокая тонкая девушка с короткими каштановыми волосами, заколотыми над ухом деревянной шпилькой. Она быстро глянула на него и тут же опустила глаза. С другой стороны её загораживал плечом парень — рыжеватый, вихрастый, весь в веснушках, чуть ниже Бенимару, но шире в плечах. Смотрел он так, как петух смотрит на нового петуха во дворе.
— О, так это ты, — громко сказал он. — Которого вчера Ханзо порезал и отпустил. Везунчик.
— Сота, — тихо сказала девушка.
— Чего — Сота? Я ж просто здороваюсь. — Парень шагнул вперёд. — Ватари Сота. Это сестра моя, Мио. А ты кто такой, везунчик? Говорят, у тебя синдзюцу проснулось. Какое?
Бенимару молчал.
— Огонь, да? Так и знал. От тебя гарью несёт. Ну, покажи.
Он поднял ладонь, и над ней с лёгким хлопком вспыхнуло пламя — рыжее, чистое, жаркое даже на расстоянии. Оно плясало и закручивалось, как живое, и младшие восхищённо ахнули.
Бенимару не мог отвести глаз. Такой огонь он видел один раз — на обгоревшем портрете, который носил у сердца. Отец на нём стоял с поднятой ладонью, и над ладонью было нарисовано пламя. Того же цвета.
— Ну? — Сота качнул ладонью, и пламя лизнуло воздух у самого лица Бенимару. — Давай. Или струсил?
Под рёбрами шевельнулось. Зола, слой за слоем.
— Не буду, — сказал Бенимару.
— Чего?
— Не буду показывать.
Сота на миг опешил — и расхохотался.
— Слыхали? Не будет! — Он обернулся к остальным. — Ханзо его, видать, так напугал, что он теперь и свечку зажечь боится!
Кто-то хихикнул. Мио покраснела до ушей и дёрнула брата за рукав.
— Сота, ну... не надо, пожалуйста...
— Твой огонь пахнет кислым, Ватари, — раздалось сбоку.
Голос был негромким и ровным. У стены галереи, в тени навеса, стоял парень, которого Бенимару сперва не заметил: высокий, худой, бледный, с чёрными волосами до плеч и тонкими, почти девичьими чертами. На груди его кимоно светлело пятно — там, где когда-то был вышит, а потом спорот родовой герб.
— Чего? — Сота развернулся.
— Кислым. Как прокисшее вино. — Парень даже не посмотрел на него. — Когда ты хвастаешься, огонь у тебя всегда так пахнет. Ты бы и сам знал, если бы хоть раз помолчал и принюхался.
Пламя над ладонью Соты полыхнуло ярче.
— Ты меня учить будешь, Иссэй? Ты? Тебя ж собственный клан...
— Ватари! — рявкнул Гэнсай с другого конца площадки. — Ещё одна искра — до вечера будешь таскать воду из колодца. Ртом.
Пламя погасло. Сота сплюнул, бросил на Бенимару взгляд — мол, мы не закончили — и встал в ряд. Мио пробормотала что-то вроде «простите» и спряталась за плечом брата.
Иссэй остался в тени. На Соту и Бенимару он не смотрел. Он смотрел на Мио — секунду, две, — а когда она случайно подняла глаза, тут же отвернулся к стене, будто там было что-то очень интересное.
— Кто он? — тихо спросил Бенимару, когда мечи снова застучали.
Мио вздрогнула, будто не ждала, что он с ней заговорит.
— Иссэй. Раньше был... Иссэй из Сиракава. Это клан из Бакуфу. Очень большой. — Она замялась. — Его изгнали. Никто не знает за что. Он почти ни с кем не разговаривает.
— А с тобой?
Мио покраснела ещё сильнее и сделала вид, что очень занята мечом.
До обеда Бенимару отрабатывал с ними удары. Руки ныли, ладонь под повязкой горела. Сота дважды «случайно» задел его по плечу. Иссэй ни разу не промахнулся и ни разу не улыбнулся. А рыжий отцовский огонь Соты стоял у Бенимару перед глазами до самого вечера.
В лазарете пахло травами и чистым полотном. Хикари лежала в дальней комнате у окна, выходившего в маленький сад с прудом. Зелёный свет кокона был ровным и тихим, а рядом кто-то поставил в вазу ветку цветущей вишни.
— Держится хорошо, — сказала целительница, та самая, что принимала носилки. — Томадороси-сан сделала очень чистую работу. Мы только подпитываем.
— Она... слышит?
Целительница помолчала.
— Не знаю. Возможно да. Говори с ней, если хочешь. Хуже не будет.
Она вышла и прикрыла за собой сёдзи. Бенимару сел на пол рядом с Хикари, долго молчал, потом осторожно коснулся пальцами края зелёного света.
— Меня порезали. Вот тут. Хикаёми-сан зашила и рассказала как Аоки-сан пел, когда её шил. А она его укусила.
Улыбнулся Бенимару. Хикари медленно, ровно дышала.
— Меня взяли в Журавль. Там есть один, Сота. У него огонь, как у папы на портрете. Он дурак. Думает, я трус. — Бенимару помолчал. — Может, и правда трус.
За окном в пруду плеснула рыба.
— И девочка есть, Мио. Его сестра. Всё время извиняется. Ты бы с ней подружилась. Научила бы её быть увереннее.
Он посмотрел на ветку вишни.
— Я найду её, Хикари, — сказал он совсем тихо. — Ту женщину. Найду и заберу то, что она у тебя взяла. А потом...
Договаривать он не стал. Под рёбрами шевельнулось, и он, сам не заметив как, укрыл огонь. Здесь — особенно.
Посидел ещё немного, поправил ветку в вазе, чтобы не касалась кокона, и вышел.
К Кэйшо Рин они пошли под вечер, задними дворами, мимо кухни и дровяного сарая.
— Ханзо не должен знать про кольцо, — не оборачиваясь, сказала Хикаёми. — Никто не должен. Рин единственная, кто его уже видел. И единственная, кому Аоки-сан доверял его показать.
Комната Рин была полной противоположностью комнате Ханзо. Свитки валялись на полу, на столе, на подоконнике и свисали с полок, как лианы. Чашки с недопитым чаем стояли везде, одна даже на голове каменной статуэтки в углу. Пахло тушью, пылью и засахаренными сливами. На верхней полке между двумя стопками книг стояла пустая птичья клетка с открытой дверцей.
Сама Рин сидела посреди этого хаоса на полу, поджав ноги, и что-то яростно писала. Маленькая — Бенимару она едва достала бы макушкой до подбородка, — круглолицая, с огромными тёмными глазами и растрёпанными волосами, подколотыми кистью вместо шпильки. Пальцы в чернилах до самых запястий. Кончик носа тоже.
— Если это опять Гэнсай насчёт сломанного водяного насоса, — сказала она, не поднимая головы, — то передайте, что я сломала его специально. Из научного интереса. И что он сам виноват, нечего было ставить насос туда, где я хожу.
— Это я, — сказала Хикаёми.
Рин подняла голову, посмотрела на Хикаёми, потом на Бенимару, и глаза у неё медленно сузились.
— О-о. Ты его привела.
Она вытерла пальцы о собственный рукав — рукав стал чернее, пальцы чище не стали — и поднялась. Обошла Бенимару по кругу, как обходят лошадь на ярмарке.
— Машири. Сын Багряного дракона, да? Да. Шов на шее — работа Томадороси, узнаю стежок, у неё третий всегда кривее остальных, всегда, она думает, я не замечаю. Правую руку бережёшь, хотя повязку уже снял. Ожог? Свежий. Странный. — Она остановилась прямо перед ним и посмотрела снизу вверх. — А кольцо ты носишь на шнурке, под кимоно, слева. Трогаешь это место каждый раз, когда нервничаешь. Вот, опять.
Бенимару отдёрнул руку от груди. Рин улыбнулась — очаровательно, с ямочками на щеках.
— Сливу хочешь? — самым ласковым голосом на свете спросила она и вытащила из рукава липкую засахаренную сливу. — Хорошие. Из Сюкайси. Мне Бендзиро возит.
— Рин, — предупреждающе сказала Хикаёми.
— Что? Я угощаю. Я гостеприимная. — Рин сунула сливу Бенимару в ладонь и, не убирая руки, похлопала его по запястью. — Слушай, Машири. Аоки-сан давал мне кольцо на пару дней. Мне не хватило. Совсем чуть-чуть не хватило, вот столечко. Дай его мне на месяц. Нет — на неделю. Я верну, честное слово учёного. — Она наклонила голову, и в огромных глазах заплясало что-то хитрое. — А взамен расскажу тебе, кем был твой отец. По-настоящему. Не те сказки, что болтают в Журавле.
Бенимару замер. Её пальцы всё ещё лежали на его запястье — и медленно, очень мягко поползли вверх по руке. К груди. К шнурку.
Хикаёми перехватила её кисть.
— Рин.
— Ай! Я просто...
— Ты просто лезла к нему под кимоно, как карманница на рынке. — Хикаёми не отпускала. — Ему пятнадцать. И это мой ученик.
Рин закатила глаза.
— Я не карманница, я исследователь. Это совершенно разные профессии. — Она вырвала руку и потёрла запястье. — И вообще, попробовать-то стоило.
Она плюхнулась на пол, подняв облачко пыли, и закашлялась — долго, надсадно, прикрывая рот платком. Когда кашель отпустил, быстро скомкала платок и сунула в рукав, но Бенимару успел заметить на ткани тёмные пятна.
— Ладно, — хрипло сказала Рин. — Ладно. Ты кольцо не дашь, а Томадороси мне руку отгрызёт. Тогда так: покажи его здесь. При ней. Пять минут. А я расскажу, что успела выяснить.
Бенимару посмотрел на Хикаёми. Та едва заметно кивнула. Он вытащил шнурок и снял кольцо.
Рин взяла его двумя пальцами, бережно, как бабочку, поднесла к глазам, повертела.
— Серебро. Не местное, у нас такого сплава не льют. Гравировка мелкая, ровная, ни одной ошибки резца. — Она нахмурилась. — И это не иероглифы. Не каэльварумские руны, не северное письмо, не тайнопись шиноби. Я проверила всё. Всё, что есть в архиве корпуса. Это не язык Империи.
— А чей?
— Не знаю. — Она сказала это так, будто признавалась в преступлении. — Я. Не. Знаю.
Бенимару помолчал.
— Оно тёплое только по вечерам, — сказал он просто так, потому что больше сказать было нечего.
Рин застыла. Медленно подняла глаза, и вся хитрость, всё очарование, вся насмешка из них исчезли. Осталось что-то острое, как лезвие, и очень внимательное.
— Повтори.
— Оно тёплое только по вечерам. Днём холодное, а когда солнце садится — теплеет. Я думал, от тела.
Рин вскочила так резко, что опрокинула две чашки.
— Сколько сейчас? — Она бросилась к окну, расшвыривая ногами свитки. — Солнце где? Где солнце?!
— Садится, — сказала Хикаёми.
Рин рванула бумажную створку так, что та затрещала, и в комнату хлынул закатный свет — густой, медовый, тёплый. Он лёг длинной полосой на свитки, на чашки, на пустую птичью клетку. Рин подставила под него кольцо.
Сначала ничего не произошло. Потом гравировка начала темнеть — не вся, а отдельные тонкие линии, почти невидимые раньше, будто они прятались между знаками. Они проступали медленно, как рисунок на мокрой бумаге, и складывались в совсем другие знаки.
Такого письма Бенимару никогда не видел. Знаки бежали в одну строку слева направо — одни округлые, мягкие, как петли верёвки, другие угловатые, с короткими чёрточками. Ни один не походил на иероглиф, и всё же в них было что-то спокойное и упорядоченное: так пишут люди, которые точно знают, что хотят сказать. А в самом конце строки, где у обычного письма ставят печать, был выгравирован крошечный рисунок — неровное кольцо с разрывом с одной стороны и штрихами внутри, похожими на воду.
— Остров, — прошептала Рин. — Это остров. Кольцевой. Атолл.
Закатный свет делал её лицо совсем юным и совсем белым.
— Я видела такие знаки. Один раз. Мне было восемнадцать, я пробралась в нижнее хранилище архива. Туда, куда сёгун запретил спускаться всем. Там лежали свитки, очень старые. Я успела развернуть только один, прежде чем меня поймали. — Она сглотнула. — На нём было это письмо. И этот остров.
— И что было потом? — тихо спросила Хикаёми.
Рин не ответила. Пальцы, державшие кольцо, дрожали.
Под рёбрами у Бенимару стало тихо — так тихо, как бывает в комнате, где кто-то перестал дышать.
«Я знаю этот почерк», — сказал голос.
Не насмешливо и не холодно. Никак — будто его произнёс человек, которого внезапно ударили под дых, и он ещё не успел почувствовать боль.
А потом голос замолчал совсем. Он не отозвался, ни когда солнце село и знаки снова растворились в серебре, ни когда Рин молча вернула кольцо, ни когда Хикаёми повела Бенимару тёмными задними дворами обратно.
Всю ночь Бенимару лежал без сна, сжимая кольцо в кулаке, и звал. Тепло под грудью было. Голоса — нет.
「Нанами сказала, что у каждой сказки должен быть остров, с которого она начинается. Мы с ней не спорили. С Нанами вообще мало кто спорил.」— Из уцелевших записей боцмана «Нового Изумруда».