Мальчик, который чинил чужие сердца
Глава 2 из 26
Настройки чтения
18px
1.8
1

Мальчик, который чинил чужие сердца

Глава 2

Мальчик, который чинил чужие сердца

Стук пришёл прежде утра. В нижних районах утро вообще приходило не как событие, а как неохотная уступка освещения: где-то в перекрытиях оживал ночной аварийный контур, переключался на дневной, потом загорался один за другим ряд сетчатых ламп вдоль коридора, и только после этой долгой технической процедуры возникало то блёклое серое подобие света, которое здесь договорились называть рассветом. Стук в трубах был раньше всего этого, раньше ламп, раньше того момента, когда в магистрали внизу делали первую попытку поднять давление; стук жил своим расписанием — три удара, потом пауза, потом ещё два, и Элард уже умел не считать эти удары, как не считают шум собственного дыхания. Но сегодня после второй пары прошёл третий, лишний, и Элард открыл глаза не от него, а от того, что тело его само отдало этому удару пульс — короткий, неприятный отголосок, словно где-то под рёбрами у мальчика провели тонкой проволокой, и проволока натянулась в ритм с трубой.

Он лежал на верхней полке у северной стены мастерской и не поворачивал головы — научился этому давно, не сразу: первое движение после пробуждения внизу всегда выдаёт; кто слишком резко садится, тот плохо спал, кто плохо спал, тому ночью что-то приснилось, а сны в нижних районах считались такой же подозрительной собственностью, как и инструменты. На потолке над ним мерцали аварийные индикаторы — два жёлтых, один красный, — и пыль в их свете двигалась как медленная вода. В мастерской пахло так же, как пахло всю его сознательную жизнь: остывшим металлом, старой смазкой, паяльным дымом и тем особенным железистым холодом, который оставался в воздухе после того, как ночью прогоняли по стенам очередной контурный тест. К этим запахам прибавлялся четвёртый, менее устойчивый и менее официальный, — запах ржавой воды из бытового бака, на котором, как было заведено у Роана, грели чай.

«Ты не спускался вниз. Тебе приснилось», — произнёс Элард про себя, лёжа неподвижно. Это была не правда, конечно, и он это знал, и труба за стеной тоже знала, и кто-то третий, чей голос он вчера ночью услышал слишком близко, тоже знал; но фраза была удобная, аккуратная, прибранная, как чужой инструмент в чужой коробке, и в нижних районах удобные фразы стоили дороже истинных. Он повторил её ещё раз, на этот раз шевельнув губами, чтобы тело привыкло, потом мягко перевернулся на бок и спустил ноги в холодный воздух мастерской.

Роан уже не спал. Он сидел у верстака в той же позе, в которой засыпал, словно за всю ночь не сменил ни угла наклона головы, ни угла наклона плеч, и только искусственная рука у него теперь занимала иное положение — лежала на колене ладонью вверх, разжатая, и пальцы её мелко вздрагивали в сочленениях через равные промежутки времени, будто кто-то снаружи постукивал по плохо заземлённой пластине. Перед ним стояли две кружки. Одна, побольше, его, с отколотым краем. Вторая, поменьше, предназначалась Эларду, и в ней уже плавал тонкий слой жира на поверхности — у них в мастерской на чае всегда плавал тонкий слой жира, потому что воду брали из общего бака, а бак чистили только перед инспекциями.

— Слезай давай, — сказал Роан, не оборачиваясь. — Чай не вечный. И ты тоже.

— Это угроза? — спросил Элард, спускаясь.

— Это статистика. У нас в районе ребёнок, который не пьёт горячего, до восемнадцати не доживает.

— Я думал, у нас в районе вообще никто до восемнадцати не доживает.

— Ну вот ты, может, и не доживёшь. Если будешь философствовать с пустым желудком.

Они говорили этой обычной своей утренней речью, которой за эти годы накопилось достаточно, чтобы из неё можно было уже почти не выбирать слов; у обоих были свои реплики, свои паузы, свои интонационные тропы, и эта тропа сейчас вела привычной дорогой через первый стакан чая, через бутерброд из жёсткого пайкового хлеба и тонкого ломтика чего-то солёного, через первое включение стенда, через сводку ночных показаний контура. Всё было как всегда. И именно потому, что всё было как всегда, Элард очень отчётливо чувствовал, как в их обычной речи появилась дополнительная толщина: каждое слово сегодня лежало чуть тяжелее обычного, каждое движение выполнялось чуть точнее, и они оба избегали поворачивать голову в одну и ту же сторону мастерской, и оба отчётливо знали, что не поворачивают.

За дальней перегородкой стоял Абель. Серый тент висел на нём так же, как вчера, и позавчера, и пять лет назад, и красная линия под пылью не светилась — или, точнее, светилась так слабо, что её можно было списать на остаточное свечение датчика, на отражение, на собственную усталую сетчатку. Иногда из-под тента доносился тихий, почти вежливый щелчок — короткий, единичный, как бы извиняющийся. Роан в эти секунды не вздрагивал; он просто переставал моргать на одно мгновение дольше необходимого и продолжал работать так, словно щелчок прозвучал в чужом помещении.

— Слышал? — спросил Элард, не глядя в ту сторону.

— Что слышал?

— Ничего.

— Ничего не слышал, — спокойно подтвердил Роан. — И ты не слышал. Запомни это, мелкий. Сегодня с самого утра ты не слышал ничего, кроме труб и моих указаний, и до конца дня тоже не услышишь. Если тебе кажется, что услышал, — значит, тебе кажется. Если кажется часто — значит, плохо спал. А если плохо спал — иди работай, лучшее средство.

— А если не помогает?

— Тогда работай больше.

Элард усмехнулся — коротко, одной стороной рта, — и понёс свою кружку к стенду. На стенде с вечера лежала разобранная вентиляционная коробка с шестого яруса, владелец которой клялся, что у него внутри живёт мышь; Элард, осмотрев её ещё ночью, понял, что мыши нет, а есть треснувший кожух датчика влажности, через который при определённом перепаде давления пробивает воздух с противным писком, и теперь этот писк, переведённый владельцем на язык быта, превратился в мышь. Это было типично. Внизу часто было так: настоящие проблемы маскировались под бытовые, бытовые превращались в мистику, мистика — в счёт за ремонт. Чем глубже жил человек, тем длиннее у него получалась эта цепочка, и тем меньше в ней оставалось от первоначальной поломки.

Он только-только успел распаять коробку, когда дверь мастерской дёрнулась — не открылась, а именно дёрнулась, как дёргают чужую ручку люди, которые не уверены, есть ли у них право заходить. Роан поднял голову. Элард тоже. Через секунду дверь всё-таки открылась, в проёме показалось узкое лицо в надвинутом капюшоне, серая щека в полосе машинной грязи, и Элард по силуэту, по привычной, чуть подавшейся вперёд позе, по тому, как этот человек вваливался в любое помещение с готовностью при необходимости тут же из него выскочить, узнал Мару раньше, чем она успела что-либо сказать.

— У меня груз, — сказала она вместо приветствия. — Тяжёлый. Помогите.

— Какой груз? — спросил Роан.

— Живой, — выдохнула Мара. — Но не очень.

Они вышли в коридор, и через минуту втащили этот груз внутрь — втащили вчетвером, потому что у двери Мара успела поймать ещё одного парнишку из соседнего сектора, и теперь они вчетвером, шатаясь и поскрипывая пластинами, заносили в мастерскую человека в повреждённом охотничьем каркасе. Каркас был из дешёвых, серийных, двенадцатой модели — Элард сразу узнал линейку по характерному вырезу на левом наплечнике, — но за свою короткую жизнь он успел получить столько, сколько серийные каркасы получать не должны. Левое бедро у него было разорвано, как разрывают консервную банку плохо заточенным ножом; нагрудник в районе сердечного блока вздулся изнутри, словно его пытались выдавить наружу с обратной стороны; шейный фиксатор сбит набок; в кабельных вводах виднелась чёрная корка, какая бывает только тогда, когда поток прошёл по проводящей ткани слишком сильно и слишком быстро. Внутри этого корпуса дышал человек.

— На стол, — коротко сказал Роан.

Они уложили его на широкий ремонтный стол — тот самый, на котором обычно лежали мёртвые вещи, — и Элард, заглянув в забрало, впервые увидел лицо. Лицо было молодое, лет двадцати пяти, бледное до прозрачности, в крупных каплях пота, и под кожей, на висках и на скулах, шла тонкая, едва различимая красноватая сетка — словно кто-то изнутри расписал ему лицо очень тонкой кистью, оставив рисунок проступать только местами. Глаза у него были полуоткрыты и не видели ничего. Зрачки двигались независимо друг от друга — медленно, разнонаправленно, как будто два разных существа в одной голове сейчас одновременно пытались следить за двумя разными нарушениями стабильности. Дыхание шло хрипло, неровно, с тем коротким присвистом в конце выдоха, который Элард уже научился узнавать.

— Перелив, — сказал он негромко.

— Молчи, — оборвал Роан.

— Я только сказал, что вижу.

— А ты делай вид, что не видишь. У нас тут, мелкий, не клиника.

Мара стояла у стола, упираясь костяшками в его край, и смотрела на лицо в забрале с тем особым выражением, какое бывает у курьеров из нижних районов, когда они впервые понимают, что груз доставили не туда, куда нужно, а туда, куда смогли.

— Я нашла его у четвёртой магистрали, — сказала она. — На обходной развязке, возле старой технической ниши. Он там лежал один, никто к нему не подходил. Все шли мимо. Я подумала, что у вас хотя бы стол есть.

— У нас стол есть, — сказал Роан. — У нас лицензии нет. И у тебя, между прочим, тоже.

— У меня вообще ничего нет, кроме тебя, — спокойно сказала Мара, и в её голосе не было ни обиды, ни укора, а только усталая констатация, какую невозможно опровергнуть.

Роан с минуту смотрел на неё молча, потом коротко выдохнул и закатал рукава. Элард уже доставал инструменты — без указания, по той же траектории, по которой делал это десятки раз: фиксаторы, разъёмники, ключ под шейный замок, маленькие плоскогубцы для работы с проводящей тканью, чистые тряпки. Роан, не оборачиваясь, бросил через плечо:

— Если он начнёт говорить, ты его не слушаешь. Если он начнёт называть имена, ты их не запоминаешь. Если он попросит передать что-нибудь его семье, ты ему обещаешь, и забываешь сразу. Ты понял меня, мелкий?

— Понял.

— Повтори.

— Не слушаю, не запоминаю, обещаю, забываю.

— Хороший мальчик.

Шейный замок поддался не сразу; пришлось сбивать его лёгким ударом ребра ладони, и при ударе из-под фиксатора вырвался короткий, кисло-горячий выдох воздуха — тот самый, какой выходит из перегретого корпуса, когда внутри слишком долго стоял избыток давления. Парень на столе вздрогнул. Глаза его на секунду собрались в одну точку, нашли потолок, не нашли его и опять разошлись; губы зашевелились, и он начал говорить — не обращаясь ни к кому, не зная, где он, и не зная, кто его слушает.

— Третий контур, — сказал он. — Третий контур не закрыли. Я говорил. Я говорил мастеру, я говорил бригадиру, я говорил по записи, у меня запись есть. Третий не закрыли. Через него идёт, через него всегда идёт. Сердце слышит. Слышит сердце и стучит обратно, я слышу, как оно стучит обратно, оно стучит три раза, потом пауза, потом ещё два...

Элард замер с разъёмником в руке. Роан тоже. Они посмотрели друг на друга через стол очень коротко, на одну секунду, и никто из них не показал лицом ничего такого, что могло бы быть зафиксировано посторонним глазом; но Элард ясно увидел, как у мастера на скуле дрогнула мышца, и понял, что Роан слышит то же, что и он.

— ...потом ещё один, — закончил парень тише. — Один лишний. Один сверх нормы. Я считал. У меня всё записано.

— У него ничего не записано, — быстро сказал Роан. — Он бредит. Это магеномез, мелкий, обычный городской магеномез на третьей-четвёртой стадии, у них в этой стадии всегда бред про сердце и стук, у них у всех один и тот же набор образов, ты не первый и не последний раз это слышишь, не отвлекайся на него. Доставай нагрудник.

— Ты раньше говорил, что у магеномеза на третьей-четвёртой стадии бред разный.

— Я ошибался. Доставай нагрудник.

Элард опустил голову и принялся за нагрудник, и именно в этом наклоне, в этом сдержанном «так точно», в том, как он не поднял глаз и не стал спорить, было всё, что он сейчас не позволял себе сказать вслух. Он расстегнул фиксацию по периметру сердечного блока, поддел пластину; изнутри пахнуло сразу — горелым, кислым, тем особенным синтетическим горелым, какое идёт не от металла и не от пластика, а от проводящей ткани, перегревшейся в одном направлении. Он вытащил нагрудник и отложил его в сторону. Под нагрудником лежал внутренний фильтр — основной, тот самый, который во всякой штатной модели должен был принимать на себя избыточный поток и распределять его по компенсаторам корпуса.

Этот фильтр не делал ничего из того, что должен был.

Он стоял в гнезде криво, словно его в последний раз ставили в спешке и не дозажали; половина пластин у него была выгнута дугой наружу, как лепестки у обугленного цветка; центральная мембрана прогорела насквозь, и через прогоревшее отверстие наружу торчала медная жилка, спёкшаяся в чёрную каплю на конце. Но самое неправильное было не в этом. Самое неправильное было в том, что вокруг прогоревшего отверстия краска фильтра не обугливалась внутрь, как должна была, а наоборот — отступала от центра наружу, словно поток шёл не извне внутрь, как ему положено, а изнутри корпуса наружу, через фильтр, в человека. Не от человека защищали этот фильтр. От человека защищали этим фильтром кого-то другого.

Элард осторожно достал деталь двумя пальцами за уцелевший край и поднёс к свету. На нижней грани, там, где обычно стоит маркировка партии, проступала надпись — мелкая, чуть сточенная, но ещё читаемая. Он прочёл её, и кончики пальцев у него мгновенно похолодели.

OMN-07 / HEART-LINK.

— Роан, — сказал он негромко.

— Не сейчас.

— Роан, посмотри.

Роан повернул голову. Один взгляд. Пол секунды. Лицо у него за эту половину секунды не изменилось, но Элард, который видел это лицо каждый день последние четыре года, увидел всё — ту самую стариковскую серость, которая накатила на мастера ночью, ту же самую, без скидки. Роан медленно протянул живую руку, медленно взял у него фильтр, медленно положил его на стол так, чтобы маркировка была обращена вниз, и так же медленно произнёс:

— Это пойдёт в плавку. Сейчас. Ты идёшь к печи, кладёшь её туда, доводишь до полного оплавления и не возвращаешься, пока я не скажу. Ты не запоминаешь, что было написано. Ты не запоминаешь, что ты это видел. Ты не запоминаешь, что я отреагировал. Ничего. Ноль. Ты понял?

— Я понял.

— Повтори.

— Не запоминаю.

— Иди.

Элард взял фильтр и сделал три шага в сторону печи, и за эти три шага, в том коротком промежутке между столом и стенкой, где уже не было видно ни Роана, ни Мары, ни рабочего на столе, он услышал.

Голос пришёл не из динамиков. Не из тента. Не из воздуха. Он пришёл с той самой узкой, неудобной близости, как и ночью, — между испугом и сердцем, в том пустом месте, где у людей предположительно ещё что-то хранится; и в этот раз голос был тише, чем ночью, и именно от этой тишины делалось хуже.

— Не клади его в печь.

Элард не ответил. Он шёл.

— Я не прошу тебя. Я тебе сообщаю прогноз. Если ты положишь это в печь, у тебя в течение двенадцати минут поднимется давление в висках, у тебя дважды собьётся ритм левого зрачка, у тебя запахнет кровью из носа и, скорее всего, ты на этом самом полу тихо ляжешь. Это не моя угроза. Это твой собственный организм, мальчик. Я просто читаю показания.

— Ты не можешь читать мои показания, — прошептал он, не разжимая зубов.

— Ещё как могу. Ты сейчас стоишь в радиусе действия. Пульс сто восемнадцать. Дыхание поверхностное, четвёртая ступень тревоги. Микротремор в дистальных фалангах правой руки — той самой, в которой у тебя сейчас лежит фильтр. Не урони, кстати. Если уронишь и расколешь, я буду очень разочарована, а ты очень удивлён тем, как именно проявляется моё разочарование.

— Что мне с ним делать?

— Спрячь, — сказала Омнис. — В охладительный бак, в нижнее отделение, под фальшдно. Роан туда не посмотрит, он его в прошлом году заварил намертво, забыл, и считает, что объёма там нет. Объём там есть. Иди. Спокойно. Не торопясь. Тебя ведут.

Он повернул к печи только по линии зрения; ноги у него пошли в сторону, к холодной части стенда, где у задней стены стоял старый охладительный бак с проржавевшей маркировкой. Он наклонился, открыл боковую защёлку — она поддалась, как ей и было обещано, — и опустил фильтр во внутреннее отделение. Маркировкой вниз. Поверх него лёг кусок ветоши, поверх ветоши — старая, давно списанная плата с прогоревшим разъёмом, и ещё через секунду крышка встала на место. Когда он распрямился, голос у него внутри произнёс одно короткое слово:

— Хорошо.

И сразу после — другое, без перерыва, тем же тоном:

— Они идут.

Дверь мастерской открылась с тем особым, узнаваемым звуком, какой бывает только у служебных открываний: плавно, без рывка, без вопроса. На пороге стояли двое в серой форме. Один — пожилой, с короткой сухой шеей и спокойным лицом служащего, привыкшего к тому, что любое помещение, в которое он входит, перестаёт принадлежать тем, кто в нём находится. Второй — моложе, сзади, с переносным сканером в руках. У обоих на правом плече был тонкий шеврон с серебряной нитью. Надзор.

Роан, не отрываясь от стола, негромко проговорил:

— Доброе утро.

— Доброе, — ответил пожилой так, как будто в нижних районах слова «доброе утро» что-то значили. — Плановая. Пять минут вашего времени, мастер. Не больше.

— Конечно.

Инспектор переступил порог. Он оглядел мастерскую тем долгим, полупустым взглядом, каким осматривают помещение не для того, чтобы что-то найти, а для того, чтобы помещение поняло: его смотрят. Глаз его прошёл по верстаку, по разобранной коробке, по столу с парнем в каркасе, по Маре у стены, по Эларду у бака, и на каждом предмете задержался ровно столько, сколько задержался бы любой другой предмет; он не стал отдельно фиксировать взглядом ни рабочего на столе, ни искусственную руку Роана, ни мальчика, у которого в этот момент стучало в горле так, что он почти не слышал своих собственных слов.

— Документы по входящим за последние трое суток, — сказал инспектор.

Роан подошёл к ящику, достал тонкую серую папку, отдал. Инспектор открыл её, не глядя, провёл пальцем по столбцу, кивнул, закрыл.

— А этого, — он коротко наклонил голову в сторону стола, — вы оформили?

— Только что приняли. Ещё не успели оформить.

— Оформите.

— Конечно.

Инспектор не двигался. Он смотрел теперь не на Роана, а немного мимо него — туда, в дальний конец мастерской, где за низкой перегородкой висел серый тент. Он смотрел не пристально, не подозрительно, не профессионально; он смотрел так, как смотрят на знакомое место, по которому давно не ходили. И от этой мирности у Эларда внутри похолодело сильнее, чем если бы инспектор схватился за оружие.

— У вас там что? — спросил инспектор.

— Списанное.

— Списанное по какой статье?

— Седьмая, подпункт «г». Не подлежит дальнейшей эксплуатации.

— Седьмая «г» предполагает утилизацию в течение шестидесяти суток. У вас она у стены сколько стоит?

— Долго.

— Долго — это сколько?

— Дольше шестидесяти суток.

Инспектор медленно перевёл взгляд с тента обратно на Роана. Молодой за его спиной поднял сканер. Роан не пошевелился. Элард у бака не дышал.

— Мастер, — сказал инспектор почти ласково. — Я бы хотел посмотреть.

Роан выпрямился. Между ним и тентом было четыре шага, между инспектором и тентом — семь; и Роан в эту секунду впервые за много лет двинулся к перегородке так, как будто это было его собственное место. Он встал у тента, спиной к нему, и сказал ровным голосом:

— Седьмая «г» с пометкой «бытовая угроза при вскрытии». У меня есть бумага. Если хотите вскрыть в моей мастерской — нужна выездная санкция от вашего третьего отдела. У меня в прошлый раз без санкции вскрыли, и потом в актах писали моими руками. Я больше так не работаю.

— У вас третий отдел санкцию выдавал когда-нибудь?

— Один раз. Не вам.

— Кому?

— Тому, кого больше нет.

Инспектор постоял ещё несколько секунд молча. Молодой за его спиной так и стоял со сканером, не включая его. Потом инспектор медленно опустил подбородок — на одно деление, не глубже, — и сказал:

— Хорошо. В следующий раз с санкцией. Запишите номер визита.

Он назвал номер. Роан повторил. Инспектор повернулся, прошёл к выходу — не торопясь, не задерживаясь, с тем же ровным шагом, с каким зашёл, — и в проёме на секунду остановился. Он не повернул головы. Он сказал в воздух перед собой, как говорят протоколу:

— Запись считать чистой.

Дверь закрылась.

Роан стоял у тента ещё секунд десять. Не оборачивался. Не убирал руки от перегородки. Потом вдруг резко сел на пол — не упал, а именно сел, спокойно, как садятся очень уставшие старики, у которых ноги в какой-то момент сами решают, что хватит, — и упёрся затылком в перегородку, и закрыл глаза. Его искусственная рука лежала ладонью вверх на колене, и пальцы у неё снова мелко вздрагивали в сочленениях, через равные промежутки времени.

— Мелкий, — сказал он, не открывая глаз. — Если ты ещё хоть раз что-нибудь увидишь и не сделаешь вид, что не видел, я сам тебя сдам. Понял?

— Понял.

— Это не угроза.

— Я знаю.

— Это статистика.

В этот момент пол под ногами чуть заметно дрогнул. Не сильно — ровно настолько, чтобы Элард почувствовал сначала ступнями, потом коленями, потом солнечным сплетением; но дрогнул он не как от обычного перепада в магистрали, а как дрожит человек, у которого внутри что-то лопнуло и пока ещё не понято где. Через пару секунд за стеной включились дальние сирены. Не аварийные внутренние, не цеховые — внешние, низкого тона, те, что в нижних районах обозначали не «эвакуация», а «оцепление».

Мара отделилась от стены. Она была у двери раньше, чем Элард успел повернуть голову, и в проёме её на секунду залила красная полоса вращающегося маяка. Она выглянула, прижалась плечом к косяку, постояла так несколько ударов сирены и вернулась внутрь. Лицо у неё было серое.

— Четвёртая, — сказала она. — Магистраль четвёртая. Сорвало.

— Где? — хрипло спросил Роан, не открывая глаз.

— На обходной развязке. Возле той самой ниши, откуда я его вытащила. Там сейчас люди. Много людей. Они не успели уйти, у них смена не кончилась. — Она помолчала, сглотнула. — Надзор уже там. Они ставят оцепление. Только не вокруг них, а наоборот — от них, от нас. Они никого не выпускают и никого не впускают. Я слышала, как один говорил по связи: «накрыть до стабилизации». Я не знаю, что это значит.

— Я знаю, — тихо сказал Роан. — Это значит — оставить.

— Тогда почему они там?

— Чтобы никто не вышел, пока не закончится.

Элард уже стоял у двери. Он не помнил, как там оказался. Тело шло само, как ходило к фильтру, как шло к баку, как шло к печи; голова догоняла тело с обычным своим запозданием. Он только успел заметить, что в правой руке у него уже зажата куртка — не своя, чужая, чья-то старая, лежавшая у входа.

— Ты куда, — сказал Роан, и это не был вопрос.

— Туда.

— Ты не пойдёшь.

— Пойду.

— Мелкий. Послушай меня хоть один раз в жизни. Это не разовая авария. Это сброс. Это когда наверху у кого-то лопается, и они сбрасывают давление вниз, чтобы у них оставалось ровно. Ты туда придёшь — и ты будешь стоять между ними и стенкой, и они тебя пропустят через себя, как пропустили этого. — Он коротким движением головы указал на стол. — Ты ничего там не сделаешь. Ты только умножишь счёт.

— А если я могу что-нибудь сделать?

— Не можешь.

— А если могу.

Они посмотрели друг на друга через всю мастерскую. Роан сидел на полу у перегородки. За перегородкой стоял Абель. Между ними двигался тонкий, почти невидимый ток воздуха, какой бывает только в помещениях, где давление меняется слишком часто.

— Ты возьмёшь её, — сказал наконец Роан, кивнув на Мару, — потому что она знает дорогу. Ты не пойдёшь к самой развязке. Ты обойдёшь по нижнему техническому коридору. Если увидишь серую форму — поворачиваешь. Если услышишь сигнал «накрыть» — поворачиваешь. Если у тебя начнёт стучать в ушах в три-два-три, — он сделал короткую паузу, и взгляд у него на это мгновение стал моложе, — поворачиваешь сразу же. Без героизма. У тебя пока нет на героизм лицензии.

— У нас тут вообще ни на что нет лицензии, — сказал Элард.

— Вот и не накапливай.

Мара уже была на пороге. Элард шагнул за ней. На последнем шаге, у самой двери, он обернулся — против воли, на одно мгновение, как оборачиваются на оставленный в комнате свет, — и в этот миг из-за серого тента в дальнем конце мастерской раздался один тихий, отчётливый щелчок. Один. Не лишний. Не вопросительный. Утвердительный.

Дверь закрылась.

В мастерской осталось трое. Роан, парень на столе, Абель за перегородкой. Через несколько секунд парень на столе перестал шевелить губами. Пульс у него ушёл вниз, не вверх — ровно, по нисходящей, без спазма; он не умер, он просто опустился в то состояние, в котором поток внутри его тела наконец перестал искать выхода и согласился, что выхода нет. Роан, не открывая глаз, тихо сказал ему:

— Прости.

За перегородкой, под серым тентом, под слоем пыли, на внутреннем стекле Абеля без всякого внешнего сигнала медленно, ровно, без мигания загорелась короткая строка.

ПИЛОТ: УДАЛЯЕТСЯ.

Через секунду — вторая, под ней, тем же холодным светом.

СЕРДЦЕ: ОЖИДАНИЕ.

И ещё через секунду, очень тихо, в пустой мастерской, где никто уже не слушал, кроме Роана, женский голос произнёс — ни к кому, в воздух, с той интонацией, с какой ставят отметку в собственный внутренний журнал:

— Хорошо. Считаем — началось.

назадназад
1 2 3 4 ... 26
впередвперед