Коридор за дверью мастерской встретил их тем особенным воздухом, какой бывает в нижних районах после ночного сброса — влажным, тяжёлым, перегретым где-то в чужой груди и выпущенным наружу со слабым, длинным присвистом, словно сам уровень пытался вдохнуть и не смог до конца. Над решётками пола плыл красноватый пар. Пар поднимался не клубами, а тонкими вертикальными лентами, как поднимается дым над свечой в безветренном помещении, и Элард, выходя за Марой, на одну долю секунды задержал взгляд на ближайшей такой ленте: лента у самых решёток была почти бесцветной, выше становилась серой, ещё выше — окрашивалась в тот специфический тёмно-розовый, какой получается, если смешать ржавчину с человеческим выдохом, и только под потолком превращалась в обычную тёплую муть. Это был, по-своему, честный пар. Он показывал, откуда идёт.
Люди в коридоре стояли в дверях квартирных секций, прислонившись плечом к косяку, как стоят те, кому однажды объяснили: при сиренах не нужно бежать. Бежать — это значит тратить кислород, тратить кислород — значит дышать чаще, дышать чаще — значит впустить в себя больше того, что сейчас идёт по магистрали; и за столько лет, за столько ночных тревог жители нижних районов выучились этой простой арифметике лучше, чем любым другим школьным правилам. Они не разговаривали. Они смотрели, как Элард с Марой проходят мимо, и в их глазах не было ни любопытства, ни осуждения — только то спокойное прикидывание, которое в нижних районах заменяло сострадание: до какого ближайшего лифта они дойдут, прежде чем начать кашлять, и какого цвета вернутся, если вернутся вообще. Никто их не остановил.
— Ты понимаешь, что мы сейчас делаем, — сказала Мара, не глядя на него. Это было не вопросом, как могло показаться по форме; это было первой попыткой Мары разделить с ним вес.
— Идём.
— Нет, Элард. Идут за хлебом. Идут на смену. Идут к тётке за кипятком. Мы лезем туда, откуда люди ползут обратно без имён, и у нас даже сменной куртки нет. У тебя в кармане что?
— Ничего.
— У тебя в кармане ничего, у меня в кармане свисток курьерской службы, у которой нас обоих уже неделю нет в реестре. Это всё, что у нас есть на двоих против сегодняшнего утра. Я просто хочу, чтобы ты это понимал на ту секунду, в которую станет совсем плохо.
— Понимаю.
— Не понимаешь. Но это не страшно. Я всё равно иду.
— Зачем?
— Чтобы, когда ты умрёшь от собственной глупости, сказать Роану, что это была твоя идея.
— Это и была моя идея.
— Вот именно. Пусть мучается справедливостью.
Они прошли поворот, потом второй, и Элард, против воли, поднял голову — туда, где над их головами, через несколько перекрытий, через ярусы, через всю толщу города, шли верхние магистрали. Сквозь решётку технического зенита было видно их свечение: ровное, мягкое, голубоватое, очень аккуратное свечение, какое в нижнем районе никогда не получалось у местных контуров — те всегда мигали, перепаливали, гудели и роняли искры. Сегодня верх горел особенно стабильно. Свет у верхних магистралей лежал так, как лежит сухая ткань на ровной полке — без морщин, без перепадов, без той дрожи, которую обычно даёт даже исправный поток. Элард не сделал из этого никакого вывода. Он просто на секунду заметил и пошёл дальше, потому что для вывода у него не хватало ни времени, ни возраста; но деталь осталась в нём, как остаются в кармане мелкие предметы, которых не помнишь, пока не наткнёшься рукой.
Мара повела его вниз. Не по главной улице — главную сейчас уже наверняка перекрыли в трёх местах, и патрули там стояли с теми сухими лицами, какие у Надзора были включены по умолчанию во все нештатные дни, — а через нижний технический коридор, тот, что бежал параллельно жилому уровню под решётками пола. Они спустились по короткой лестнице, обогнули бытовой щит с оборванными пломбами, протиснулись между двумя старыми вентиляторами, и тут техничка резко сузилась до полутора плеч. Здесь было темнее. Здесь под ногами шла длинная решётка, под решёткой шли трубы, и трубы блестели влагой, потому что в техническом коридоре всегда стояла та особая сырость, какую не даёт ни вода, ни пар, а только многолетний человеческий выдох в плохо вентилируемом пространстве. На стенах через каждые несколько шагов попадались старые таблички. Они были давнего образца — блёклые, с краями, отстающими от штукатурки, с буквами, которые в нижних районах уже не любили произносить вслух.
НЕ СЛУШАТЬ МАГИСТРАЛЬ ПРИ СБРОСЕ.ДЫШАТЬ ЧЕРЕЗ ТКАНЬ.ПРИ ПОЯВЛЕНИИ ТРЕТЬЕГО УДАРА — СООБЩИТЬ.
Элард остановился у третьей таблички. Он не делал этого специально; он остановился так, как останавливается человек, услышавший своё имя в чужом разговоре, — не сразу, на половину шага позже, чем должен был. Мара дёрнула его за рукав.
— Не задерживайся.
— Здесь написано про третий удар.
— Здесь много чего написано. На второй линии у меня дома висит “Не пить воду без кипячения”, и я её пью каждый день, и каждый день не киплю. Эти таблички старые, на них всё писано до того, как мы родились. Никто их не читает.
— А кому надо было сообщать?
— Кому-то, кого больше нет, — сказала Мара спокойно, не задумавшись. — Идём.
Они прошли ещё несколько шагов, и здесь, где-то между двумя поворотами, Элард впервые услышал её — не извне, не из тента, а из той же тесной близости, в которой она говорила ночью. Голос Омнис был тише обычного. Он не дразнил. Он отчитывался.
— Давление в висках повышается. На два деления. Я фиксирую.
Элард не ответил вслух. Он только мысленно сжал зубы — и в этот момент сообразил, что мысленное сжимание зубов у него теперь, кажется, тоже фиксируется.
— Не сейчас, — прошептал он.
— Любимая фраза людей, которые потом падают лицом в грязь. “Не сейчас, не сейчас, ещё чуть-чуть, я только дойду”. Идти, кстати, тебе осталось около двухсот метров до видимости оцепления и ещё около пятидесяти до того места, где ты скажешь себе “всё, дальше нельзя”. Я выставила маркер.
— Тогда зачем говоришь?
— Чтобы потом иметь право сказать, что предупреждала.
— Очень заботливо.
— Нет. Юридически удобно.
— Ты можешь хоть на минуту замолчать?
— Могу. И тогда ты пропустишь момент, в котором у тебя задёргается левое веко. Это будет первый внешний признак того, что поток уже добрался до тебя через стены. Тебе бы хотелось пропустить, мальчик?
Он не ответил. Он молча положил ладонь на стену — на ту самую сырую, тёплую стену технического коридора, по которой шли трубы, — и в эту секунду стук, который всё это время жил где-то на границе слышимости, шагнул к нему ближе. Три удара. Пауза. Два. И — лишний. Он почувствовал лишний удар не ухом, а ладонью; стена ответила ему коротким, согласным толчком в самый центр кисти, и этот толчок совпал — не отстал, не опередил — с одним ударом его собственного пульса. Элард отдёрнул руку. Кисть у него горела так, словно он на секунду коснулся горячей плиты. Мара видела. Она ничего не сказала. Она только посмотрела ему в лицо и продолжила идти, и эта её манера — видеть и не комментировать — стоила сейчас дороже любой материнской заботы.
— Идём, — сказала она, и это “идём” было уже другим, чем минуту назад.
Они вышли из технического коридора в более широкий проход, и здесь, не доходя ещё до основной зоны, наткнулись на первого. Он лежал у стены, в нише за обводным щитом, и поначалу Элард принял его за свёрток ветоши — просто потому, что тело лежало на боку и было такого размера, какой бывает у завёрнутого инструмента. Только подойдя ближе, Элард увидел: это пожилой техник, лет шестидесяти, в синей рабочей куртке с эмблемой обходной службы, которой больше нет уже лет десять. У него на коленях лежал кусок старого фильтра — не оплавленный, а вывернутый, как выворачивают изнутри наружу резиновую перчатку. Пластины фильтра топорщились вверх острыми краями. Сквозь них продолжал тонкой нитью идти тот самый красноватый пар, и пар этот не рассеивался, а крутился вокруг ладоней техника медленным, почти ручным образом, точно искал, к чему прицепиться.
Техник был жив. Глаза у него были открыты. Он смотрел на Эларда, и Элард увидел, что зрачки у него расходятся в стороны так же, как расходились у парня на столе в мастерской, — независимо, не сходясь к одному предмету, словно каждое полушарие сейчас следило за своей собственной катастрофой. Губы у техника шевелились. Он повторял одну и ту же короткую фразу, и поначалу казалось, что это бессвязный лепет, но если послушать чуть дольше, становилось ясно: фраза одна.
— Не открывайте вниз, — говорил он. — Не открывайте вниз. Не открывайте вниз. Там считает.
— Что считает? — тихо спросил Элард, наклоняясь.
— Считает. Считает. Тише. Слышите? Считает.
Элард посмотрел на его руки. Пальцы техника на правой руке двигались. Не тряслись — двигались последовательно, с равными интервалами, так, как двигаются пальцы у человека, играющего на инструменте, которого нет: указательный, средний, безымянный — пауза — указательный, средний — пауза — указательный. Три. Два. Один лишний. Он повторял эту последовательность бесконечно, безошибочно, ни разу не сбиваясь, как будто внутри у него работал маленький точный механизм, у которого больше не осталось задач, кроме одной — отсчитывать.
— Смотри на руки, — сказала Омнис в самое ухо.
— Я вижу.
— Он не молится.
— Я знаю.
— Он считает.
Элард протянул руку, чтобы снять с колен техника вывернутый фильтр — просто потому, что не знал, что ещё можно сделать; но Мара перехватила его запястье. Не грубо. Точно. С тем коротким, отработанным движением, каким курьеры в нижних районах перехватывают чужую руку у чужого кармана.
— Если мы задержимся у каждого, — сказала она негромко, — мы не дойдём ни до кого.
— Я только...
— Я знаю, что ты только. Я тоже хочу. Но он сейчас не самый плохой, кого мы здесь увидим, и если ты сядешь рядом с ним и будешь держать его за руку, ты сядешь до конца. У тебя на это нет лица. У меня тоже.
Элард помедлил ещё секунду. Потом всё-таки убрал фильтр с колен техника — осторожно, двумя пальцами за уцелевший угол, — и положил его рядом, на пол, маркировкой вниз. Маркировки на этом фильтре, впрочем, уже не было: её сожгло. Техник не отреагировал. Он продолжал считать. Они с Марой пошли дальше, и Элард отчётливо чувствовал спиной, как тонкие пальцы старого техника отбивают ему вслед: три, два, один лишний.
Через несколько шагов коридор оборвался решёткой. За решёткой, за низкой металлической дверью, начиналось то, что прежде было обходной развязкой четвёртой магистрали. Сейчас этого слова уже нельзя было использовать. Развязки не было. Был длинный, расширяющийся вниз пролёт, в котором весь воздух был замещён тем же красноватым паром, и в этом паре, как в тёплой вате, медленно двигались человеческие фигуры — одни ползком, другие на четвереньках, третьи стоя, но согнувшись пополам, как сгибается человек, у которого болит каждая часть тела одинаково и нельзя поэтому выбрать, что у него болит сильнее. По периметру пролёта стояли серые барьеры. Барьеры были невысокие, по пояс, но достаточные, чтобы человек, ослабленный сбросом, не смог перевалиться через них с первой попытки. Между барьерами стояли люди в защитных серых плащах с тонким серебряным шевроном на правом плече.
Элард сразу увидел: барьеры стояли неправильно. То есть для тех, кто их ставил, они стояли совершенно правильно — но для всякого, кто умел читать чужую инженерию, эта расстановка не имела смысла “спасения”. Аварийные барьеры в нижнем районе, по правилу, ставились так, чтобы блокировать доступ к опасной зоне извне; их укрепляли с внешней стороны, на них вешали красные флажки в сторону прохожих, на них размещали направляющие к эвакуационным линиям. Эти барьеры были поставлены наоборот. Укрепление шло внутрь. Флажки висели в сторону пролёта. Серые служащие стояли к зоне лицом — но не для того, чтобы войти. Они стояли для того, чтобы из неё не вышло. Кто-то очень аккуратно, без лишней суеты, отгораживал не людей от опасности, а опасность вместе с людьми от всего остального города.
— Они даже не делают вид, что спасают, — сказала Мара. Голос у неё был ровный, как у человека, который давно знал, что скажет это, и ждал только повода.
— Делают, — сказал Элард.
— Где?
— В отчёте.
Она коротко на него посмотрела, и впервые за это утро в её взгляде проявилось что-то вроде уважения, перемешанного с тем тонким испугом, который бывает у старшего, заметившего у младшего слишком взрослую интонацию.
Они опустились на корточки за выступом стены и стали слушать. Серые служащие говорили мало, но громко — той специальной громкостью, которая нужна не для того, чтобы их слышали, а для того, чтобы запись их слышала. Слова у них были короткие, отглаженные, повторённые до состояния пустых форм:
— Контур удержан.— Потери допустимы.— До стабилизации.— Сектор шесть — без движения.— Верхняя линия выровнена.
“Верхняя линия выровнена” произнёс старший — тот же сухошеий, которого Элард видел утром в мастерской. Он сказал это в воротник, не повышая голоса, и сразу после этого посмотрел через плечо вверх — не пристально, а по той же привычке, по какой человек проверяет часы, не имея в виду никого конкретного. Элард тоже посмотрел вверх. Сквозь красноватый пар, сквозь решётки следующего яруса, сквозь всю толщу города — там, наверху, ровно горели верхние магистрали. Чище, чем обычно. Чище, чем минуту назад. Чище всего, что Элард видел в своей жизни. Внизу под этим ровным светом мужчина в синей куртке кашлял кровью в собственную ладонь и не успевал её закрыть, потому что новая порция уже шла горлом. Элард посмотрел на верхний свет, потом обратно вниз, и у него в горле сделалось узко.
— Не делай вывод, — тихо сказала Омнис. — Тебе ещё рано.
— Я не делаю.
— Делаешь. Я слышу. Не оформляй его в слова. Слова дороже стоят.
Чуть в стороне, у самого края оцепления, он увидел Роана. Мастер стоял там не как тот, кто сейчас прорвётся, и не как тот, кто стоит просто поглазеть; он стоял как человек, у которого в прошлой жизни была какая-то другая позиция, дававшая ему право здесь стоять, и теперь он этой утраченной позицией пользовался по инерции. У ног его была серая брезентовая сумка. В сумке, Элард знал на память, лежал минимальный полевой набор: жгуты, два дешёвых нейтрализатора потока, складной фильтр, плоскогубцы, нож. Этого набора не хватало даже для одного нормального магеномеза, не то что для всего пролёта. Роан стоял перед младшим инспектором — тем самым, моложе сегодняшнего инспектора, у которого утром был сканер. Сейчас сканер у него висел на боку. В руках у него был планшет.
Элард слышал не всё. Только обрывки.
— Там люди, — говорил Роан очень тихо. Чем тише он говорил, тем хуже становилось от его голоса. Элард знал у Роана эту тихую интонацию по двум-трём дням за все их годы; и каждый раз после этой интонации в мастерской что-нибудь перегорало.
— Там нестабильный контур, — отвечал младший служащий заученной формулой.
— Я сказал — люди.
— В акте будет указано: персонал зоны не подлежал извлечению до стабилизации. Сброс прошёл успешно. Ситуация в пределах допустимого.
— Успешно — для кого?
Служащий не ответил. Он не ответил не потому, что не хотел; он не ответил потому, что в его служебной памяти на этот вопрос не было готового шаблона, а свободные ответы в его звании были не положены.
Роан постоял ещё несколько секунд. Потом медленно поднял сумку с пола, перекинул через плечо и сделал шаг назад. Не отошёл — отступил, ровно на одну ногу, на тот символический шаг, который означал: я понял, что не пройду; это не значит, что я согласен. Лицо у него было серое — не от страха, а от того специфического бессилия, какое бывает у взрослых в момент, когда они впервые признают вслух, что система больше их. Элард впервые увидел Роана таким. Впервые понял, что взрослые устают не потому, что прожили дольше, а потому, что слишком долго делали вид, что могут больше, чем могут. У него в горле сделалось ещё уже.
Он дёрнулся выйти к нему. Мара перехватила его за плечо — так же точно, как раньше за запястье.
— Не сейчас. Они тебя заметят.
— Он один.
— Он не один. У него за спиной мастерская и ты. У тебя за спиной только я. Если ты сейчас выйдешь, у нас всех станет меньше за спиной. Сядь.
Элард сел. Не из послушания. Из того, что у него на минуту перестали слушаться колени. Он опустил голову и попытался дышать через ткань рукава, как было написано на одной из старых табличек, и в эту минуту, через щель между двумя барьерами, между двух серых плащей, между ладонью кашляющего мужчины и линией сваренной в спешке арматуры, он увидел мальчика.
Мальчик стоял у внутреннего края зоны — со своей стороны барьера, с той стороны, с какой стоять было нельзя. Он был младше Эларда. Лет двенадцати-тринадцати. Узкий, плечи как у птицы, в серой ученической куртке с залатанным локтём. Он прижимал к лицу кусок какой-то ткани — то ли рабочей перчатки, то ли обрывка полотенца, — и ткань эта уже не была светлой. На руках у него была кровь — не его, скорее всего; чужая, чьего-то взрослого, кому он в первые секунды попытался помочь. Лицо у него было запачкано тем же красноватым паром, оставлявшим на коже мелкую сеточку, какую Элард уже видел на висках парня в мастерской. Глаза у него ещё не разошлись. Они были живые. И они смотрели прямо на Эларда.
Мальчик увидел его сквозь пар, через два барьера, через серые плащи, через всё то, что специально было поставлено между ними. Он не закричал. Не позвал. Не помахал рукой. Он просто продолжал смотреть — так, как смотрит ребёнок, давно не имевший повода во что-нибудь поверить, на единственного во всей панораме человека, у которого глаза смотрят обратно.
— Не смотри, — сказала Мара.
— Почему?
— Потому что если посмотришь достаточно долго, тебе придётся что-то сделать.
— Я уже посмотрел.
— Тогда отведи глаза. Хотя бы попробуй.
Он не смог. Он попытался, честно — отвёл взгляд на серый плащ ближайшего служащего, на сваренную арматуру, на собственные колени, — но взгляд возвращался сам, как возвращается стрелка магнитного компаса к северу не у того, кто его настроил, а у того, кто впервые с ним вошёл в комнату. Он смотрел. Мальчик смотрел в ответ. Между ними сквозь пар плыла какая-то невидимая линия. И где-то очень глубоко, под решётками, в трубах, — три удара, пауза, два, лишний третий, — и этот лишний шёл как раз под их обоими ногами, и Элард совершенно ясно понял, что мальчик за барьером слышит его так же, как слышит он сам. Он увидел, как пальцы мальчика, лежащие на трубе сбоку, отбивают ровно тот же ритм; и в одну секунду — точно один такт, не больше — этот ритм сбился, выпал из своей собственной последовательности и совпал не с трубой, а с пульсом Эларда.
— Пульс сто тридцать два, — сказала Омнис. — Дыхание сбито. Зрачки расширены сверх нормы. Ты сейчас примешь плохое решение.
— Хорошее недоступно.
— О, — отозвалась она с той неохотной паузой, в которой у неё впервые за всё утро прозвучала не насмешка. — Наконец-то честность. Какая редкая на сегодня позиция.
Он повернул голову. Не к мальчику. Дальше — за плечо, в стену технического входа, туда, где в её нижней части он ещё на подходе мельком зацепил одну старую штуку и сразу про неё забыл. Сейчас он не забыл. Он встал — медленно, чтобы не привлекать внимания серых, — и Мара сразу поняла. Она поняла раньше, чем он начал говорить.
— Куда?
— Дренаж, — выдохнул он. — Аварийный боковой. Старый, ручной, ещё с тех времён, когда четвёртую только пускали. Если он жив, мы можем сбросить часть пара в боковой канал. Пара станет меньше. У них будет воздух. Несколько минут. Может, больше.
— Он жив?
— Не знаю.
— Где?
— Должна знать ты.
Мара постояла секунду, прикрыв глаза, и Элард впервые увидел, как она думает не как курьер, а как человек, который вырос в этих коридорах и помнит их всем телом. Она открыла глаза.
— Знаю.
Они отползли назад. Они не побежали. Они отошли тем особенным экономным шагом, каким уходят от чужого окна, чтобы хозяин из окна не успел поймать движение. Серые служащие на них не смотрели. Серые служащие сейчас вообще не смотрели в сторону техникума: их глаза были обращены внутрь оцепления, на тех, кого они охраняли — от себя самих и от чужого выхода.
Дренажный клапан был метров тридцать по техническому коридору в обратную сторону, ниже на полупролёт, в маленькой нише за двойной решёткой. Решётка была заварена, но варили её плохо — давно, в спешке, с теми пузырями, которые остаются после плохой пайки. Мара поддела край ножом, сорвала верхнюю петлю, отжала плечом. Решётка пошла. За решёткой, на грязной плите, торчала тяжёлая металлическая рукоять — не электрический, не пневматический, а именно ручной клапан, с маркировкой по нижнему краю, давно стёртой до нечитаемости. Рядом, на стене, висела облупленная пластина с инструкцией, на которой осталось только слово “АВАРИЙНЫЙ” и сплошная стёртая полоса вместо всего остального текста.
— Это он? — спросила Мара.
— Должно быть.
— А если нет?
— Тогда мы ничего не сделаем хуже.
— Никогда не говори так возле старой техники.
— Почему?
— Она слышит и обижается.
Он подошёл к рукояти. Положил ладони — обе, как делают люди, у которых нет уверенности, что хватит одной. И в тот момент, когда пальцы коснулись металла, он понял, что Омнис была права с самого утра насчёт его пульса, насчёт давления, насчёт того, какой именно “маркер” у него стоял внутри. Рукоять была живая. Не электрически живая. По ней прямо сейчас шёл поток — слабый, остаточный, тот самый, что не принимался ни одним фильтром в зоне и теперь уходил по аварийному дренажному каналу обратно в трубы. Он шёл через металл, через сплав, через тонкий слой ржавчины, и из металла он шёл прямо в ладони.
— Не держи, — сказала Омнис. Голос у неё впервые был не язвительный, не интимный, не дразнящий. Просто чистый. — Снимай руки. Сейчас.
— Если отпущу — они задохнутся.
— Если не отпустишь, ты начнёшь считать вместе с ними.
— Сколько мне нужно?
— Чтобы открыть полностью? Шесть оборотов. Ты выдержишь два.
— А три?
— Три — за пределами проектной нормы твоего вида.
— А я попробую три.
Он надавил. Рукоять пошла туго; он попытался завести её всем плечом, и плечо сразу заныло — не от усилия, а от того узкого, проникающего жжения, какое идёт по нерву, если задеть оголённый провод. Один оборот. Где-то под ногами в трубе изменился тон. Гул сделался тоньше, выше, как у чайника, у которого сняли крышку. Мара рядом с ним смотрела не на рукоять, а на его лицо.
— Сколько уже? — спросил он сквозь зубы.
— Один, — сказала она.
— Ещё.
Второй оборот пошёл хуже. К концу его у Эларда в висках появился тот самый тонкий, кисло-горячий звон, который он раньше слышал только у других людей и считал признаком того, что они врут. Теперь он понял, что это не признак вранья. Это признак, что у тебя начинает идти что-то по линии, по которой не должно. Зрение у него на одну долю секунды дёрнулось — стены коридора провернулись вокруг рукояти на четверть оборота и встали на место; и в этот же момент он почувствовал на верхней губе что-то тёплое. Не жидкое, ещё нет; просто тёплое, движущееся.
— У тебя из носа, — спокойно сказала Мара. — Не вытирай. Дальше.
— Сколько?
— Два, — сказала Омнис.
— Ещё.
— Элард, — сказала она, и это было первое за всё утро, когда она назвала его по имени без приставки, без иронии, без любого прибавочного слова. Это было слово, и слово было предупреждением. — Ещё пол-оборота — и ты упадёшь. Это не “может быть”. Это математически.
— Тогда пол.
Он надавил. Рукоять пошла. Где-то в стене, за решёткой, открылся боковой канал — Элард услышал это не ухом, а тем местом за грудиной, где у него теперь, кажется, тоже что-то фиксировалось. Гул в трубе сместился. Часть красного пара, шедшего сверху над пролётом, потянуло в сторону, в этот боковой канал; пар над зоной чуть поредел; в редеющем паре кто-то — может быть, мальчик, может быть, нет, отсюда было не разобрать — закашлялся вдох вместо выдоха.
И в этот момент его и ударило.
Не больно. Хуже, чем больно. Удар прошёл через металл, через ладони, через предплечья, через грудь, нашёл то самое место за грудиной и встал в нём — не как боль, а как чужой удар сердца, наложенный на его собственный со сдвигом в полтакта. Три. Пауза. Два. Лишний. Он был внутри. Он считал изнутри. Всё то, что снаружи отбивали трубы, теперь делал кто-то у Эларда ровно посередине груди, без согласия и без предупреждения.
— Снимай руки, — сказала Омнис. — Снимай. Сейчас. Это не просьба.
— Ещё.
— Этого “ещё” у тебя не осталось.
Он подержал ещё пару секунд. Не потому, что был героем. Потому, что в эти пару секунд он уже не был уверен, кто из двоих сейчас держит рукоять, — он или тот, чей удар стоял у него в груди. Потом руки сорвало само. Не Мара оторвала, не он сам — просто пальцы перестали сжиматься, и металл вышел из ладоней. Рукоять остановилась. Не до конца. Он видел: ещё один поворот не сделан. Он мог бы. Но если бы попробовал, то на этот раз остановился бы не он, а его сердце.
— Хватит, — сказала Мара хрипло, подхватывая его за локоть. — Хватит, Элард, уходим.
Над зоной красноватый пар уже распадался. Не весь — ровно столько, чтобы между барьерами появились отдельные просветы, в которых стало видно отдельных людей. Кто-то зашевелился. Кто-то перевернулся со спины на живот. Серая фигура мальчика-ученика отделилась от ближайшего барьера и медленно, на четвереньках, двинулась к боковой нише, где пар был тоньше; за ним пополз ещё один, потом ещё. Это не было спасением. Это было ровно то самое “несколько минут воздуха”, которое Элард обещал у клапана. Но эти несколько минут шевелили людей, и шевеление в нижних районах считалось разницей между умершим и не умершим достаточно долго, чтобы это слово в записях пока ещё не использовалось.
Серые служащие заметили движение давления. Один из них поднял к лицу прибор, постучал, повернулся к старшему. Старший — сухошеий, тот же — медленно повёл головой по линии барьера в сторону их технической ниши. Не глазами. Шеей. Это было хуже. И в эту же секунду по другую сторону оцепления Элард увидел, как Роан резко поднял голову — в ту самую сторону, откуда шло изменение давления, — и за одно неуловимое мгновение всё понял. Лицо у мастера тогда сделалось не злым и не растерянным. Оно сделалось белым. Не от страха за себя. От страха за того, кто сейчас стоял с другой стороны со снятыми с рукояти ладонями и не понимал ещё, насколько именно его жизнь в эту секунду стала короче.
— Уходим, — прошипела Мара. — Сейчас. Иди ровно, не падай.
Элард шёл. Ноги у него были чужие, тёплые, ватные; он знал, что в нормальном состоянии человек после такого должен был лежать на полу, но ровно сейчас, в эту самую минуту, человек ему был не равен — что-то в нём ещё дотягивало шаги до прохода, до поворота, до тёмной ниши за вторым углом. Над верхней губой у него висела медленная капля крови. Он не вытирал. Капля упала ему на куртку и осталась тёмным пятном в районе сердца. Это было какое-то неуместно литературное совпадение, и он, проходя, успел подумать, что в нижних районах судьба тоже экономит — на отдельные знаки у неё не остаётся материала, она пользуется тем, что уже есть.
— Ты сейчас должен был упасть, — сказала Омнис.
— Запиши жалобу.
— Уже.
— Куда?
— В твоё тело.
Они свернули в боковой коридор. За поворотом стало темнее, тише, прохладнее; шум сирен ушёл на полтона, шум труб остался ровно тот же, и Элард понял, что от этого ритма, видимо, теперь никуда нельзя уйти, можно только привыкнуть к нему, как привыкают к не вылеченному зубу. Мара дотащила его до короткой ниши за щитом, опустила на пол, прислонила спиной к стене, села напротив. Он смотрел на неё снизу вверх и впервые за это утро видел не курьера, не подругу, не голос улицы, а просто её лицо: острые скулы, тонкая губа, прокушенная справа, грязное пятно у виска. Лицо было страшное. Страшное в том смысле, в каком страшно лицо человека, у которого только что забрали часть прежней уверенности и который ещё не определил, чем эту часть заменить.
— Ты вообще понимаешь, что тебя могли забрать? — сказала она. Голос у неё был хриплый и ровный, без надрыва, без жалости к нему, без того, что в нижних районах называли “бабьим”. — Если бы тебя засекли у клапана — ты бы там и остался. У тебя нет лицензии. У тебя нет фамилии в реестре. У тебя ничего нет, Элард. Ты сейчас сделал то, что разрешено только людям, у которых наверху кто-то есть. У тебя наверху есть кто-нибудь?
— Нет.
— Вот именно.
— Зато они вышли.
— Не все.
— Я знаю.
— Вот это, — сказала она, и в её голосе что-то на секунду треснуло, как трескается слишком сильно затянутый ремень, — это хуже всего. Ты знаешь — и всё равно будешь делать снова. Я по тебе вижу. У тебя теперь это лицо. Тьфу на тебя, Элард. Ты не имел права такое лицо себе сегодня заводить.
Он не ответил. У него не было слов. У него, по правде, и сил на слова уже не было; но он сидел, прислонившись спиной к холодной стене, и в темноте под щитом, у самого его левого колена, в кармане куртки лежал OMN-07. Не лежал — это он сейчас понимал. Лежал тот, в баке у Роана, под фальшдном, под ветошью, под ржавой платой. Лежал в мастерской, через два уровня, через все эти решётки и трубы, через всё то расстояние, которое только что прошло сквозь ладони Эларда вместе с потоком. Но он чувствовал его так, словно фильтр сейчас грелся ровно у его сердца, и понимал, не имея слов: вывернутый фильтр на коленях у старого техника, расплавленный фильтр на парне в мастерской, рукоять у бокового дренажа, мальчик за барьером, ровный голубой свет верхних линий — все эти вещи были одной вещью. Он ещё не знал, какой именно. Но в его пятнадцать лет связь, ещё не названная словом, уже занимала в нём столько же места, сколько он сам.
— Мара, — сказал он.
— Что.
— Они не чинят поток.
Она посмотрела на него внимательно. На её скуле в свете аварийного фонаря лежала тонкая красноватая тень — отголосок того же пара, который они вынесли из коридора на одежде.
— А что они делают?
Он подумал. Слова шли медленно, и каждое из них он сначала примерял к языку, прежде чем выпустить.
— Переносят поломку, — сказал он наконец.
— Куда?
— Ниже.
— Ниже нас уже почти нет, — сказала Мара очень тихо.
— Я знаю.
Они помолчали. Над их головами, через перекрытия, шли те самые ровные верхние линии. Под их ногами, в трубах, шёл тот самый стук. Между ними, в этой узкой нише, между собственным дыханием Эларда и Марыным, лежала пауза, в которой Омнис впервые за всё утро ничего не сказала. Она не пошутила. Не отчиталась. Не съязвила. Она именно молчала — и это её молчание Элард услышал отчётливее любого её слова. Он подумал, что молчащая Омнис страшнее говорящей. Он не сказал этого вслух.
На стене напротив них, чуть выше уровня глаз, висела очень старая техническая схема четвёртой магистрали — выцветшая, в трещинах, с обрывающимися линиями, с теми условными значками, которые в нынешних чертежах уже не использовались. Один сектор на схеме был выцарапан ножом — грубо, поспешно, с обломанным лезвием, оставившим на бумаге глубокую серую борозду. Под выцарапанным местом, мелким полустёртым шрифтом, ещё читалось не всё, а только обрывок, будто само слово пытались успеть уничтожить раньше, чем кто-то научится его читать:
...рдечный сброс / доступ запрещён
Элард смотрел на эту строку секунды три. На четвёртой Мара дёрнула его за локоть.
— Идём. Здесь нельзя сидеть долго. Пар оседает на одежду, потом на кожу, потом на лёгкие. Идём.
Они пошли. Он не оглянулся на схему. Он и так её запомнил.
В мастерскую они не вернулись. Они остановились на расстоянии — на одной из открытых смотровых площадок, какие были специально оставлены в нижних районах для технических осмотров и куда жители забредали, когда хотели почувствовать себя ниже уровня города чуть меньше, чем обычно. Отсюда было видно сразу две вещи. Внизу, под ними, ещё парило над четвёртой; там ещё стояли серые барьеры, там ещё ходили серые служащие, там ещё кашляли, ползали, шевелились, считали пальцами по три-два-один. А наверху, через этажи, через перекрытия, через всю толщу города, ровно горели верхние магистрали. Чище, чем утром. Чище, чем когда-либо. Очень красиво они горели — тем самым правильным, мягким, голубоватым светом, который в нижних районах всю жизнь служил синонимом всего хорошего: чистого воздуха, чистой воды, чистого имени.
Элард смотрел вверх и не отводил глаз. Капля крови у него на куртке, на месте сердца, успела засохнуть. В груди по-прежнему стоял тот сдвинутый удар, наложенный поверх его собственного, и он уже умел не вздрагивать на каждый лишний третий. Это он усвоил быстрее, чем хотел.
В мастерской в это самое время, в пустой мастерской, где спал на столе человек, у которого закончились слова, и сидел на полу у перегородки старый мастер, у которого слов было слишком много, под серым тентом, под слоем пыли, на внутреннем стекле Абеля без всякого внешнего сигнала медленно загорелась короткая строка.
СОВПАДЕНИЕ: 12%.
Через секунду — вторая, под ней, тем же холодным светом.
ПИЛОТ: НЕ ПОДГОТОВЛЕН.
И ещё через секунду, после паузы, какой не было ни ночью, ни утром:
НАБЛЮДЕНИЕ ПРОДОЛЖИТЬ.
Элард тогда ещё не знал, что иногда машина начинает наблюдать за человеком раньше, чем человек решает в неё сесть. Абель не проснулся. Не полностью. Он просто впервые перестал ждать неизвестно кого.