Дешёвый фильтр
Глава 4 из 26
Настройки чтения
18px
1.8
1

Дешёвый фильтр

Глава 4

Дешёвый фильтр

Дорога обратно оказалась длиннее дороги туда — не по расстоянию, а по той особой, плотной длине, которую набирает тело, когда после удара несёт само себя как чужую посылку. Элард шёл сам. Это было важно — не Маре важно, не Роану, а ему самому: он считал шаги, и пока он считал шаги, он не считал тот, второй, ритм, который теперь стоял у него ровно под грудиной и ждал паузы, чтобы заполнить её. Кровь под носом подсохла кисловатой коркой, в висках было то узкое тепло, какое бывает после слишком быстрого подъёма с большой глубины, и в пальцах правой руки — той, которой он держал рукоять, — пульс шёл не одной волной, а двумя: своя волна тонкая и редкая, и поверх неё чужая, чуть сдвинутая, более частая, как будто кто-то поверх его собственного сердца клал руку в перчатке и слегка постукивал.

— Иди ровно, — говорила Мара, не глядя на него и не подавая руки. Это тоже было важно: она не подавала руки именно потому, что в нижних районах подать руку значило бы признать, что без руки человек не дойдёт; она не разрешала Эларду такого права на сегодняшнее утро. — Прямо и ровно. Вон до того поворота. Если упадёшь — поднимешься сам.

— А если не подымусь?

— Тогда я тебя оставлю. Потому что иначе мы оба тут останемся.

— Ты бы оставила?

— Если бы ты пришёл сюда таким, как пришёл утром, — нет. А таким, как идёшь сейчас, — оставила бы. У тебя теперь не лицо. У тебя теперь то, что под лицом.

Они прошли мимо двух жилых дверей; в одной из них стояла женщина, безрукавно обняв себя за плечи, и проводила их взглядом без выражения — в нижних районах было давно понятно, что в дни сброса лучше не запоминать чужих лиц, потому что с запомненными потом приходится что-нибудь делать. В трубе под их ногами шёл стук. Шёл он по-прежнему — три, пауза, два, и лишний третий, — и Элард отчётливо понимал, что слышит этот ритм уже не одним только ухом, а еще одним, новым местом, появившимся у него за грудиной этим утром и не имеющим официального названия.

— Ты понимаешь, что это было не спасение, — сказала Мара спокойно, как говорят утвердительные предложения, которым не нужен вопросительный знак.

— Понимаю.

— Нет, ты не понимаешь. Ты думаешь, что если кто-то после нас пополз, значит, ты что-то выиграл. Внизу так не считают. Внизу считают тех, кто после этого ещё может говорить. Тех, кто наутро вышел на работу. Тех, у кого через неделю нос больше не идёт. По этим меркам, Элард, ты сегодня никого не вытащил. Ты только дал нескольким людям перевернуться со спины на живот. Это много в ту минуту. А через сутки — это ничего.

— Тогда зачем мы шли?

— Потому что если не идти, то нет даже этой минуты. Ты сделал то, что должен был. Я не говорю, что не должен был. Я говорю, чтобы ты не путал “должен” и “выиграл”. — Она помолчала. — Иначе у тебя завтра будет такое лицо, с которым уже нельзя работать курьером.

— А завтра тебе нужно работать курьером?

— Завтра мне нужно будет есть.

Они свернули в крайний коридор, и здесь воздух наконец сделался немного чище — пар сюда не доходил, в нём плыл только обычный кисловатый запах нижнего жилого уровня, тот самый, который раньше Элард считал неприятным, а теперь — почти родным. У дальнего поворота, в проёме мастерской, стоял Роан.

Мастер не двигался к ним навстречу. Он не открывал рта. Он просто стоял, опершись плечом о косяк, скрестив руки — живую и искусственную — на груди, и смотрел, как они идут, тем тяжёлым, неподвижным взглядом, каким смотрят таможенники на знакомого контрабандиста, не имея ещё на руках бумаг, чтобы его задержать. Чем ближе они подходили, тем явственнее Эларду делалось, что с этой минуты крик был бы благом: после крика человек обычно успокаивается. А вот после такого молчания — добреет редко.

В мастерской пахло перегретым металлом и лекарственной кислотой. Парень на столе ещё дышал; над ним был натянут низкий полог из старой технической ткани, чтобы свет не бил в глаза, а сбоку у стола стоял железный таз с тёмной водой, в которой плавали обрезки бинтов. Пол около стола был протёрт неровно, как протирают, когда рук не хватает на тщательность. Мара кивнула на стол.

— Он ещё с нами?

— Дольше, чем должен, — коротко ответил Роан. — Сядь, мелкий.

Элард сел на низкую скамью у верстака. Роан подошёл, присел перед ним на корточки — медленно, как садятся старики, — и взял его лицо в живую руку у подбородка. Поворот вышел мягкий, ровный, без давления, но Элард почувствовал, что не может отвернуться, как не может отвернуться неисправный прибор, который мастер берёт в работу. Роан осмотрел один зрачок, потом другой; коротким движением большого пальца оттянул нижнее веко, посмотрел на цвет под глазом, потом на скулу, где засохшая кровяная корка успела уже сделаться буро-чёрной. Поднял правую руку Эларда, развернул ладонью вверх, поднёс к свету. На подушечках пальцев, на самой коже, была тонкая, почти не видимая невооружённым глазом сеточка — не рисунок, а скорее тень рисунка, словно рисовали его не на коже, а под кожей и оставили проступать самой. Роан смотрел на эту сеточку дольше, чем на всё остальное.

— Сколько держал? — спросил он не громко.

— Не считал, — сказал Элард, потому что ответить иначе было нельзя; “два с половиной” прозвучало бы как отчёт, а отчёты в этой мастерской с самого утра имели свойство ложиться в чужой карман.

— Врёшь.

— Два с половиной оборота, — спокойно сказала Мара от двери. — Третий начал, не довёл.

Роан не повернулся к ней. Он продолжал держать раскрытую ладонь Эларда у света и ровно, без интонации, проговорил:

— Обычный человек после второго оборота лежит. После двух с половиной обычный человек уже не лежит. Лежит то, что от него осталось. — Он помолчал. — У меня в практике было два случая, когда кто-то прошёл два с половиной и встал на ноги в тот же день. Обоих я хоронил позже, по разным причинам, но обе причины начинались тогда же, у клапана. Ты понял, мелкий?

— Я понял, что ты сейчас расскажешь мне про статистику.

— Про статистику будет потом, — сказал Роан. Голос у него поплотнел. — Сейчас расскажу про себя. Я последний раз видел такую сеточку под кожей у человека двадцать с лишним лет назад. В мастерской, очень похожей на эту. Тот человек тоже считал, что хорошо потерпел. Потом он считал, что хорошо отдохнул. Потом считал, что хорошо вышел на работу. На четвёртые сутки он уже не считал. Я не пугаю тебя, мелкий. Я тебе показываю, как это выглядит снаружи. Изнутри ты сам прекрасно видишь.

— Я хотел... — начал Элард, и Роан резко, одним движением, прикрыл ему рот тыльной стороной живой ладони, не больно, но твёрдо.

— Не хотел. Не сейчас. Ты сейчас не разговариваешь. Ты сейчас сидишь. Ты сейчас пьёшь. — Не оборачиваясь, он бросил Маре через плечо: — Воды ему. Тёплой. Не горячей. С тазика, не из бака.

Мара молча подвинула ему железную кружку. Элард пил мелкими глотками, и каждый глоток отзывался у него где-то под рёбрами тем самым сдвинутым ударом, словно сердце уже начинало сверять с чем-то новый размер. Роан стоял рядом, не отходя, и Элард впервые за это утро понял, что мастер держит его так не из-за злости, а потому что боится оставлять без присмотра. Это было хуже злости. Это значило, что Роан уже видел, как такие, как Элард, сегодня умирают, и хотел, по возможности, чтобы Элард этим вечером умер не у него за спиной.

С полога над столом вдруг пошёл слабый шорох — тот короткий, неуверенный шорох, какой издаёт ткань, когда под ней что-то двигается без сил. Парень открыл глаза. Не оба. Левый — щёлочкой, правый чуть шире; и зрачки в этот раз сошлись. Не до конца, но сошлись. Он смотрел в потолок. Потом перевёл взгляд на Элардов рукав. Потом на Роана. Потом на свои собственные руки, лежавшие поверх ткани, и видно было, как он узнаёт их с трудом, как узнаёт чужие.

— Тише, — сказал Роан, отодвигаясь от Эларда и подходя к столу. — Тише, парень. Не говори. Дыши.

Парень всё-таки сказал. Голос у него был сухой, без дыхания, с той характерной хрипотцой, какая бывает у людей, у которых внутри ещё что-то горит.

— Фильтр... — сказал он.

— Не сейчас.

— Фильтр... не защищал.

— Я тебе говорю — не сейчас. Помолчи. Ты ещё с нами. Не торопись с речью.

— Он выбирал, — сказал парень, и впервые за все эти часы взгляд его сделался почти ясным. — Он выбирал, куда пустить. Боль. Не держал. Выбирал.

Роан замер. Он не сразу нашёлся, что ответить. И в этот короткий промежуток, в эту трещину взрослой паузы, влез голос Эларда — не громкий, не детский, а очень собранный, тот, какой у Эларда появлялся, когда он понимал, что слово сейчас встанет в его коллекцию и останется там навсегда.

— Куда выбирал?

Парень с усилием перевёл на него глаза. Он смотрел на Эларда долгие секунды — прямо, по-взрослому, как смотрят на ученика, у которого есть, может быть, ещё несколько лет, чтобы что-нибудь понять. Потом он начал говорить — обрывками, плохо склеенными, но без бреда, ясно, как говорят те, у кого в голове всё ещё ясно, а ясно говорить уже нечем.

— Верхним... ставят глухие. — Он перевёл дыхание. — Глухой держит. У них... всё внутри. Ничего наружу. Чисто. Им чисто.

— А вам? — тихо спросил Элард.

— Нам... ставят проходные. Дешёвые. Будто экономия. Не экономия. — Он коротко закашлялся. На губах появилась розоватая пена, и он провёл по ней тыльной стороной пальца, неловко, как это делают младенцы. — Проходной... отдаёт. Всегда отдаёт. Только не туда, куда написано.

— Куда?

— Дальше. — Глаза у парня медленно опустились вниз, через стол, через пол, в этажи под мастерской. — Всегда дальше. Куда есть... ещё кому отдать.

— Парень, — сказал Роан очень тихо. — Не надо. Хватит.

— Я знал, — сказал тот. — Я говорил... мастеру. Бригадиру. По записи говорил. У меня запись... — Он попытался вспомнить, где запись, и не вспомнил. — У меня запись... есть. Где-то. Третий контур не закрыли. Через него... всегда. Я слышал, как сердце... стучит обратно...

— Парень.

— Через нас, — сказал он почти ласково, и от этой ласковости Элард впервые за всё утро по-настоящему испугался. — Через нас оно... отдыхает. У них там. Чисто.

Он закрыл глаза. Грудь у него ещё поднималась — медленно, неуверенно, по половине вдоха, — но смотреть на это уже было не так страшно, как минуту назад. Роан осторожно поправил ему ткань под подбородком, отступил от стола на шаг, и Элард впервые увидел, что у мастера у живой ладони, у самой подушечки большого пальца, мелко, почти незаметно, дёргается мышца — отдельно от руки, отдельно от человека, как отдельно дёргается у машины плохо закреплённый контакт.

— Ты слышал, что он сказал? — спросил Элард не громко.

— Я не глухой.

— Ты понял, что он сказал?

— Понял лучше тебя.

— Тогда объясни.

Роан повернулся. Лицо у него было собранное — такое, какое бывает у людей, давно решивших не давать себе волю.

— Объяснять, мелкий, я тебе сегодня не буду. Не потому, что мне жаль слов. Потому, что объяснишь не вовремя — получишь не понимание, а обиду. У тебя сейчас все ресурсы тела ушли вверх, к голове. К сердцу почти ничего не осталось. Если я сейчас тебе всё разложу, у тебя в голове ляжет ровно, а в груди — наоборот. И тогда мы тебя сегодня к ночи положим к нему на соседний стол. Я не буду тебя класть. Я тебя четыре года оттаскивал от этой перегородки. Четыре года, мелкий. А ты всё равно дошёл.

— Дошёл куда?

— Туда, куда нельзя приходить после первого удара. Иди к стенду. Сядь. Не вставай.

Элард не пошёл к стенду. Он встал. И сразу понял, что встал слишком быстро: пол под ним легко покачнулся, словно мастерская стояла не на бетоне, а на низкой, медленной воде, и его тут же подхватила Мара — точно, без лишней силы, под локоть.

— Мне нужен фильтр, — сказал он Роану.

Мастер очень медленно повернул голову.

— Какой фильтр.

— Тот.

— У нас в мастерской много фильтров, мелкий. Не уточнишь — не помогу.

— OMN-07.

В мастерской стало очень тихо. Парень на столе дышал. Где-то в верхнем углу гудел старый стенд. За перегородкой не щёлкнуло — и эта несостоявшаяся реакция за тентом ощущалась сейчас сильнее, чем любой щелчок. Роан подошёл к Эларду на один шаг, остановился.

— Ты сказал, что положил его в плавку.

— Я сказал “конечно”. Ты слышал “конечно”. Это было разное “конечно”.

— Где.

— В надёжном месте.

— Где, мелкий.

— В таком, где ты его не найдёшь.

Роан долго смотрел ему в лицо. Потом, не отводя взгляда, очень спокойно сказал:

— Ты думаешь, я прячу правду от тебя, потому что люблю власть.

— Я думаю, ты прячешь её, потому что привык решать, кто выдержит.

— Нет, — сказал Роан, и в голосе у него на одно мгновение появилась та самая стариковская серость, что и ночью у тента. — Не потому, что я решаю, кто выдержит. Потому, что я знаю, кто не выдержал. Это разные вещи, мелкий. Очень разные. Первое — это власть. Второе — это память.

— Кто не выдержал.

— Не сегодня.

— Тогда хоть имя.

— Имена я тебе не дам.

— Дай хоть слово.

Роан помолчал. Глаза у него ушли в сторону, к перегородке — на одно мгновение, не дольше. Потом он вернул их на Эларда.

— Сердечные серии, — сказал он, и слово это упало на пол так, что в мастерской на полсекунды как будто у всех остановилось дыхание. — Сердечные серии не должны были попасть в нижние районы. Никогда. Ни в одном виде. Ни в одной комплектации. Ни даже отдельным фильтром. То, что у тебя сейчас лежит в моей мастерской под ветошью в баке, — это утечка. Не моя. До меня. Но я живу в её последствиях, и теперь, по твоей милости, в них живёшь и ты. Это всё, что я тебе скажу. Дальше — не сейчас.

— Сердечные серии — это что?

— Это то, что мы не разбираем, не покупаем, не продаём, не чиним и не носим. Конец вопроса. Иди к стенду, мелкий. Сядь. Я хочу, чтобы ты сел до того, как ляжешь сам.

Элард сел. Не из послушания. Из того, что у него по слову “сердечные” внутри что-то снова дёрнуло — не в груди, а ниже, у самых рёбер, словно слово было правильное и тело отозвалось ему собственной короткой судорогой узнавания. Он посмотрел в сторону тента. Тент висел ровно. За ним было тихо. Слишком тихо: в мастерской никогда не бывало настолько тихо со стороны Абеля; и это новое качество тишины было ещё одной формой ответа.

— Иди к охладительному, — пробормотал внутри, у самой границы слуха, голос Омнис. — Не сразу. Через минуту. Сначала Роан выйдет за стенд.

Он не ответил ей вслух. Только мысленно сжал зубы — и понял, что мысленное сжимание зубов у него теперь, как и утром, фиксируется.

Роан, словно почуяв, отошёл к стенду, наклонился над парнем на столе, занялся бинтами; Мара стала рядом с ним, ровно в той позе, в какой стоят, делая вид, что помогают, чтобы хоть на чём-то сосредоточить взгляд. Элард медленно встал, прошёл к стене, к старому охладительному баку. Под видом того, что он берёт чистую ветошь, он опустился на колено, отжал боковую защёлку, опустил руку под фальшдно. Пальцы нашли OMN-07 сразу — не нащупывая, а просто узнавая, как руки узнают свой инструмент в темноте. Он вынул фильтр и сунул его в полу куртки, и в этот момент у него под кожей, на правой ладони, стало тепло — не сильно, не пугающе, тёпло так, как теплеет металл, который слишком долго лежал в кармане у живого тела.

— Хорошо, — тихо сказала Омнис. — Теперь к стенду. Боком. Не выпрямляйся. У тебя голова сейчас не любит вертикали.

— Зачем мне разбирать его сейчас?

— Затем, что у тебя есть вопрос. И затем, что у тебя теперь есть рука, которая на этот вопрос реагирует. И ещё затем, что я тебе пока не отвечу, и это не каприз. Это, как у Роана, — память.

— Все вы тут с памятью.

— Все, у кого она есть, делают вид, что её у них нет. Уж поверь, мальчик. Ну, иди.

Он сел к стенду спиной к перегородке, под собственной ладонью, сложенной в кулак, и сделал вид, что разбирает учебный фильтр — чтобы, если Роан повернёт голову, ему было что увидеть в виде безобидной возни. Под учебным фильтром, на его собственной ладони, лежал OMN-07. Элард осторожно, кончиком тонкой отвёртки, поддел верхнюю пластину. Пластина пошла. Винты у неё были не дешёвой партии, как у обычных бытовых фильтров: они были посажены ровно, аккуратно, с тем особым шагом, какой используют только в специализированной технике, рассчитанной на повторную разборку, на сервис, на доступ изнутри. Обычные рабочие фильтры в нижних районах не предполагали разборки. Их меняли целиком, потому что лезть в них работнику было незачем; этот же был рассчитан на то, что в него лазают, и лазают часто.

Под верхней пластиной открылась схема. Элард смотрел на неё долго и видел сразу два уровня. На поверхностном уровне он видел знакомую структуру стандартного фильтра потокового типа — вход, мембрану, две компенсирующие петли, вывод. Под этим знакомым каркасом, чуть глубже, проступала другая структура, без которой обычные фильтры обходились: тонкая ветка, вторая мембрана, маленький переключающий узел, который не имел смысла, если фильтр должен был просто гасить поток. Этот узел имел смысл только в одном случае: если поток не гасили, а распределяли. И распределяли не равномерно.

В каркасе верхней пластины, у самой кромки, кто-то когда-то выгравировал — не штампом, а ножом, плохо, торопливо, явно после заводской партии, — короткую надпись. Большая часть была сошлифована. То, что осталось, читалось так:

H...RT-LINK / PASS-TH...

Элард молча смотрел на эти буквы. Он знал английский плохо — нижний район давал ему ровно те слова, какие были на маркировках, — но “HEART” он знал. И “PASS” знал. И вместе они складывались во что-то, чего ему не хотелось озвучивать вслух.

— Поздравляю, — тихо сказала Омнис. — Ты нашёл защиту, которая защищает не того, кто её носит.

— Кого она защищает?

— Вопрос правильный. Ответ пока пережуёшь плохо.

— Мне сейчас плохо в любом случае. Можно я попробую.

— Можно. Только не вслух. И не сейчас. Сейчас — повернись. Очень медленно.

Он повернулся. И сделал ошибку: повернулся он не туда, куда она просила, а туда, куда сам хотел, — в сторону тента. Он поднёс ладонь с открытой пластиной OMN-07 на четверть оборота ближе к перегородке, чем нужно было. Всего на четверть. Он не собирался ничего трогать; он просто хотел увидеть, что сделает фильтр в этой ориентации.

OMN-07 ничего не сделал. Сделал Абель.

За тентом, очень коротко, почти вежливо, щёлкнул один замок. Потом ещё один. Потом, без громкости, но отчётливо, под слоем серой ткани прошла вертикальная красная линия — короткая, неполная, не до самого нагрудного блока, а только до его середины. Линия была слабая, и Элард, может быть, и принял бы её за остаточное свечение датчика, если бы рядом, в той же тесной близости, что весь день, голос Омнис не сказал — не ему, а, кажется, кому-то третьему в комнате:

— Ну вот. Я же говорила, что он услышит.

Над внутренним стеклом Абеля в эту же секунду проступила строка. Элард видел её через тент только как красноватый отблеск на тенте изнутри, как пятно, без букв. Он даже не успел сообразить, что там написано. Ему сообразил Роан.

Мастер уже шёл к перегородке. Шёл он не криком, не бегом — широкими, спокойными шагами человека, который умеет реагировать быстрее, чем кричать; одной рукой он сорвал с верстака чёрный экранирующий колпак, ту самую промасленную тяжёлую ткань, которой накрывали оборудование при крупных скачках, и ходом, не останавливаясь, накинул её поверх тента. Вторая рука у него уже была у щитка. Одно движение — и в мастерской погас основной свет; индикаторы под потолком переключились на красный аварийный, тот самый, при котором всё лишнее в помещении перестаёт быть видным, и видно только границы.

— Ты идиот, — сказал Роан негромко, не поворачиваясь.

— Он ответил, — сказал Элард.

— Вот именно, мелкий. Вот именно.

Мастер постоял у щитка ещё одно мгновение, потом повернулся. В красном свете лицо у него было плоское, тёмное, с теми резкими тенями под глазами, какие бывают у людей, пропустивших слишком много ночных смен. Он подошёл к Эларду, не торопясь, наклонился, забрал у него из ладони пластину OMN-07. Не выхватил — забрал, ровно, без рывка, как забирают у пьяного нож. Положил пластину обратно в основной корпус фильтра, сдвинул верхнюю крышку на место, прижал сверху ладонью. Только потом, держа фильтр на ладони, как держат птенца, заговорил.

— Сердечные модели, — сказал он, и голос у него был старый, но не опасный, а уставший, — не работают как обычные каркасы. Их не чинят. Их усыпляют. Их снимают с эксплуатации не актом и не приказом, а тем, что ставят в угол, накрывают тентом, и каждый день не подходят. Ты много чего слышал в мастерской за эти годы, мелкий. Ты слышал, как я делал аккуратные глупости с обычными охотничьими каркасами, ты слышал ругань охотников, слышал, как мы списывали заведомо живое железо в утиль. Но ты ни разу не слышал, чтобы я подходил к этому тенту. Не потому, что мне лень. Потому, что я знаю, что такое сердечная модель в плохом районе. Я её один раз уже здесь видел.

— И что было.

— Не сегодня.

— Когда не сегодня.

— Когда у тебя в груди перестанет считать, мелкий. Когда у тебя пальцы перестанут дёргаться по три-два-один. Когда у тебя зрачки сойдутся. Когда ты сможешь стоять под этой лампой не качаясь. Тогда и поговорим. Если ты дотянешь.

— Почему он отвечает мне.

Это был тот вопрос, которого Элард боялся весь день и до которого добрался только сейчас. Он задал его очень тихо. Он ждал чего угодно — что Роан прикрикнет, что Роан повернётся к Маре, что Роан выдаст какое-нибудь служебное общее место, что Роан соврёт. Роан долго ничего не отвечал. Он стоял с фильтром в ладони, глядя поверх Эларда — куда-то в перегородку, в тент, в чёрный экранирующий колпак, наброшенный на тент, в пыль, в город, в собственное прошлое, — и потом сказал, тоже тихо:

— Потому что ты стоишь слишком близко к тому, что давно должно было остаться мёртвым.

— Ты про Абеля.

— Не только.

— А про что ещё.

— Не сегодня, — сказал он в третий раз, и в этом “не сегодня” Элард впервые услышал не отговорку, а обещание.

Парень на столе перестал дышать через несколько минут после этого. Перестал он не громко: просто на одном из вдохов вдоха не последовало, потом не последовало второго, потом перестало двигаться одеяло, потом Роан подошёл, наклонился, послушал, выпрямился, не сказал ничего и натянул ткань до подбородка. Он не закрыл лицо целиком. Он оставил видимыми глаза — закрытые, ввалившиеся, с тонкой красноватой сеточкой на висках. Так хоронили в нижних районах не из неуважения, а потому что в нижних районах считали правильным, чтобы у умершего ещё на пару часов оставалось то, что взрослые называли “лицо”, и что, в строгом смысле, оставалось с ним до тех пор, пока его не унесут.

Они с Марой долго сидели у стенда молча. Потом Мара принесла Эларду влажную тряпку, кружку воды и старую куртку с чьего-то крючка у двери — куртка была не его и не подходящая по размеру, но в красном свете различить размер было трудно, и сейчас это было не важно.

— Если собираешься падать, — сказала Мара буднично, расстилая куртку у его ног, — падай лицом влево.

— Почему.

— Справа пол грязнее. Я только что его протирала. С твоей правой стороны лежит то, чем я его протирала. С левой стороны я не успела.

Он улыбнулся. Получилось плохо. Но получилось — и Мара, не поднимая глаз, едва заметно кивнула, как кивают, когда у пациента есть пульс.

— Мара.

— Что.

— Ты сегодня видела, как я смотрел на того мальчика за барьером.

— Видела.

— Я смотрел на него...

— Как будто он был тобой, — сказала она. — Я знаю. Я по тебе видела. Это было видно даже сквозь пар. Это, кстати, и есть то, чего я больше всего боюсь, Элард.

— Может, был.

— Вот этого, — сказала она, и впервые за весь день в её голосе появилось что-то по-настоящему усталое, — этого я и боюсь.

Они помолчали ещё. За перегородкой под чёрным колпаком тент висел тяжелее обычного, и ровно от этой тяжести в мастерской было ощущение, что под ним кто-то очень терпеливо ждёт, когда наконец погасят весь свет.

Свет, конечно, не погас. Он только медленно, по одному индикатору, переключился обратно с красного на жёлтый, потом на жёлто-белый, потом на обычный ночной режим, в котором мастерская выглядела старой и тихой, как любая другая мастерская в нижних районах в позднее время. Парня со стола Роан снял уже после полуночи, унёс куда-то с двумя соседями, которых вызвал по короткому стуку в стену; вернулся один, без слов, сел в своё кресло у верстака и, не глядя ни на Эларда, ни на Мару, проговорил:

— Спать. Оба. Мелкий — на полку. Мара — у двери, на брезенте. Не спорить. У нас завтра ещё один день.

— Завтра тоже сброс? — спросила Мара.

— Завтра — отчёты, — ответил Роан. — Это иногда хуже.

Они легли. Мара заснула быстро — Элард слышал, как у неё выровнялось дыхание, и завидовал. Сам он не спал. Он лежал на верхней полке, лицом в потолок, и потолок над ним мигал двумя жёлтыми и одним красным, как мигал каждую ночь, и стук в трубах шёл, и был он по-прежнему — три удара, пауза, два, и лишний третий. А пальцы правой руки, лежавшей у Эларда вдоль тела, отбивали этот же ритм по складке одеяла. Они отбивали его сами. Без его участия. Указательный, средний, безымянный — пауза — указательный, средний — пауза — указательный. И ещё. И ещё. И ещё. Он попробовал остановить руку усилием воли. Рука остановилась. Через пять секунд начала снова.

— Не бойся, — сказала Омнис у самого края слуха. — Пока ты считаешь пальцами, а не отвечаешь сердцем.

— Это должно успокоить.

— Нет. Просто уточняю степень бедствия.

— Это пройдёт.

— Всё проходит, мальчик. Иногда вместе с владельцем.

— Что значит “отвечать”?

Она помолчала. И в этот раз молчала дольше обычного — настолько, что Элард успел подумать, что она ушла совсем; и только когда он совсем уже было начал засыпать, она сказала, и сказала тихо:

— Когда поймёшь — не отвечай. Это всё, что я тебе сегодня дам. Поверь, мальчик, в этом подарке больше любви, чем во всём, что ты слышал от меня за этот день.

— Ты не любишь.

— Не люблю. Но иногда выдаю аналог. Спи.

Он не спал ещё долго. Где-то в районе третьего часа ночи под чёрным колпаком за перегородкой опять, очень коротко, без громкости, прошёл щелчок. Один. И ещё через секунду — Элард это видел сквозь щель тента и сквозь толщу колпака, потому что в красном аварийном свете слабая красная линия всё-таки немного просвечивала, — на внутреннем стекле Абеля проступила строка, потом вторая, потом третья. Все три он видел плохо, но видел.

СОВПАДЕНИЕ: 12%.

ПИЛОТ: НЕ ПОДГОТОВЛЕН.

ТРЕТИЙ КОНТУР: ЗАКРЫТ.

И ниже, после длинной паузы, четвёртая, очень медленная, как будто её писали с неохотой:

ПОВТОРНОЕ ВОСХОЖДЕНИЕ: ЗАПРЕЩЕНО.

Он смотрел на эти строки, пока они не погасли. Потом ещё немного — на пустое место, где они только что были. Пальцы по одеялу всё ещё считали: три, два, один лишний. Стук в трубах шёл свой, в висках шёл свой, и эти три ритма теперь жили в нём отдельно, не сливаясь, как живут в одной квартире трое чужих жильцов, которым не выдали графика.

Элард тогда ещё не знал, что запреты, написанные машиной, редко предназначены для машины. Чаще — для тех, кто однажды всё равно попытается их нарушить.

Третий контур оставался закрытым. Но теперь Элард знал: закрытое не значит мёртвое. Иногда это значит — ожидающее неправильную руку.

назадназад
1 2 3 4 5 6 ... 26
впередвперед