Птичий язык
Глава 45 из 120
Настройки чтения
18px
1.8
1

Птичий язык

Глава 45

Птичий язык

Четыре листа лежали передо мною, и прежде чем разобрать второе слово, я сосчитал, сколько человек прочло их до меня.

Входящая почта получает разряд на приёмном столе наместничьей канцелярии. Разряд назначает человек, и назначить его, не прочтя письма, нельзя. По утрам за столом сидит один, к вечеру подсаживают второго. Письмо пришло к вечеру.

Значит, двое.

Друз учился в семинарии Цинерии, девять лет ходит по заставам и получает предписания чаще, чем ест горячее. Про почту он знает больше моего.

Из чего следовало, что четыре листа написаны для двоих читателей и что второй из них я.

Читать я стал вторым.

Писал он крупно, наискось и через слово, и первые полстраницы я разбирал дольше, чем потом три листа, покуда глаз не привык к его манере класть все буквы набок в одну сторону.

«Лео,

пишу тебе с четвёртой заставы Кимганского тракта, где меня держат третий день по причине, которую здесь называют бумагой, а по-моему называют дождём.

Лошадь мне выдали по ведомости. В ведомости ей шесть лет. В зубах у неё четырнадцать. Я показал зубы смотрителю, смотритель показал мне ведомость и объяснил, что ведомость составлена в прошлом месяце, а зубы росли неизвестно когда и неизвестно кем считаны. Возразить на это нечего, и я не возражал. Зову я её Ведомость, и она отзывается».

Я прочёл это дважды.

«Над конюшней тут живут сороки, и живут третье поколение, потому что сгонять их некому: конюх боится, а смотритель считает, что птица при дворе к прибыли. У жены смотрителя весной пропало кольцо. Кольца не нашли, гнезда не тронули, а с постояльцев с тех пор берут по монете сверх счёта, и монета эта в счёте называется „на птицу“. Я заплатил и спросил, что будет, если сороки возьмут ещё что-нибудь. Мне ответили, что тогда станут брать по две.

Ну а у тебя как. Кланяются тебе твои сорок?»

Слово он поставил так, что оно читалось надвое. У меня в разборе сорок присягнувших домов, и об этом знает всякий, кто держал в руках мой наряд. А над конюшней у него сидят сороки, и про них он только что написал полстраницы.

Дальше он писал про Тэан.

«В Тэане меня назвали светлостью. Ты знаешь, что светлостью меня называть не за что, и я знаю, и он бы узнал, если бы дал себе труд посмотреть в роспись. Я его не поправил. Он и теперь считает, что угадал, и я полагаю, что оказал ему услугу: поправлять пришлось бы дважды, а на втором разе он бы меня запомнил».

Тут я поставил лист на колено и подержал.

Про свою беду он писал весело и вслух. Он знал, что письмо читают, и сам объявлял приёмному столу, что наследовать не может, и делал из этого шутку прежде, чем шутку сделает кто-нибудь другой. Приём был не новый. Я видел, как он делает то же самое голосом, во дворе, при отце. На бумаге вышло лучше.

«Теперь история, ради которой я и сел писать длинно.

В уездном городке, названия которого я тебе не пишу, потому что ты его всё равно не запомнишь, хозяин постоялого двора повесил в лучшей комнате портрет государя. Повесил из усердия и за свои деньги. Работник снял его, чтобы обмахнуть стену, и поставил к стене лицом, потому что так удобнее держать. Постоялец из соседней комнаты это увидел и написал.

Работника взяли в тот же день, и вот эта часть в моей истории не смешна, и я тебе её всё равно рассказываю.

А хозяин третью неделю доказывает, что портрета в той комнате не висело никогда, потому что снять нельзя того, что не висело. Против него один гвоздь. Гвоздь молчит, но он в стене. Хозяин говорит, что гвоздь от полки, и полку эту, Лео, он сколотил на четвёртый день и повесил на тот же гвоздь, и теперь на ней стоят три горшка, и горшки пыльные, потому что пыль он на них тоже нанёс.

Кто победит, я не знаю. Я поставил на хозяина».

Я засмеялся вслух, и в соседней комнате писарь перестал скрипеть и через полминуты заскрипел снова.

Смеялся я не над хозяином.

Хозяина я понял с первой строки: человек нашёл в порядке щель, влез в неё и сидит там третью неделю, и сидеть будет, покуда щель держит. За месяц разбора я насмотрелся таких до отвращения и ни разу не засмеялся.

Смешно было оттого, что мне об этом рассказывали.

Третий лист шёл про службу, и про службу он писал скупо: перевод, срок, две заставы, порядок смен. К зиме обещал быть дома. Прибавил, что двор уже считает дни и, по его наблюдению, считает вслух.

В середине четвёртого листа он положил вот что.

«Ещё мне тут рассказывали, будто у вас в Кэсоне старики ходят на какую-то гору смотреть на закат и будто у них это вместо чина. Я сказал, что мой брат на гору не полезет, потому что у него бок. Напиши, что я прав, и я возьму со здешнего смотрителя две монеты. Он ставит против и говорит, что молодые лезут всегда».

Я прочёл строку четыре раза и после четвёртого встал и прошёл до окна и обратно.

Слово «гора» в этом городе при мне произнесли один раз, и произнесли, не произнеся. Старик из дома Со сидел напротив меня и говорил о ежегодном расходе, которого корона не понимает, и просил посмотреть, куда этот расход идёт, прежде чем я напишу, что он не идёт никуда. Слова он не сказал. Я его не спросил.

Теперь слово лежало на бумаге, написанное крупно и наискось, в шутке про мой бок, при свидетеле с приёмного стола.

Подтвердить нельзя. Подтверждение означает, что здесь есть гора и что на неё ходят, и дальше оно идёт своим ходом, и через месяц у дома Со появится в четвёртой поверке подшивка, которой у него нет.

Отрицать нельзя. Отрицающий сообщает, что понял, о чём речь.

Спросить, кто рассказывал, нельзя тем более, потому что вопрос стоит дороже обоих ответов. Спрашивают о том, что важно.

А не ответить нельзя, потому что человек, пропустивший один вопрос из трёх, отвечает громче, чем человек, ответивший на все.

Последнее он написал в самом низу, отдельной строкой, ниже всего прочего, и ничем не прикрыл.

«И вот что, Лео. Отчего ты пишешь короче, чем молчишь? Три письма. В трёх письмах девять строк. Я считал».

Я сложил листы, разложил снова и сел разбирать, что мне прислали.

Прислали мне четыре листа. Смешного в них было на три с половиной, и смешное было настоящее, и я смеялся дважды. Работы в них было на три строки.

Две работы он завернул в шутку, а третью положил голой, и голая стояла последней, и в ней он спрашивал не про город и не про дома. Из чего выходило одно из двух. Либо третий вопрос он задал как брат и потому не стал одевать. Либо он одел его лучше двух первых, надев на него ничего.

Выбрать я не сумел и заснул в ту ночь поздно.

Наутро я пошёл в нижний город смотреть квартирную роспись.

Через три дня в Кэсон приедет чиновник Палаты и станет читать графы сорока домов, а чиновник, приехавший читать, читает и то, что лежит рядом. Рядом у меня лежали двадцать два действующих листа при четырнадцати живых постояльцах. Восемь дворов стояли пустыми с ухода обратного обоза, и на восемь пустых дворов шло довольствие, которое я сам велел продлить на прежнее число.

Разбирать это следовало до приезда, а не при нём.

Двор кожевника стоял восьмым по моему счёту и пах, как пахнут мочильные ямы в тёплый день, то есть так, что первые двадцать шагов человек думает только об этом. Хозяин вынес мне лист. Лист был в порядке. Толмач переводил, писарь писал, старуха при яме мешала шестом и в нашу сторону не смотрела.

Жрец пришёл, когда мы кончали.

Тот самый, немолодой, в пепельно-сером, с мальчиком-помощником при книге. Он поздоровался с хозяйкой по-кэсонски, назвал старуху по имени, спросил про среднего ребёнка, у которого, как выяснилось, третью неделю кашель, и посоветовал не держать его у ям. Ему отвечали охотно. Его тут знали двадцать лет и через него хоронили всех, кого хоронили.

Меня он приветствовал последним и без удивления.

«Я не помешаю», сказал он мне по-имперски. «Дело у меня короткое».

Чо Сэун вышел из-под навеса с котелком в руках и котелка не отставил.

Дальше жрец говорил по-кэсонски, и всё, что я услышал, я услышал с задержкой в полвдоха, потому что толмач переводил следом.

«Дело восемьсот девяносто третьего года, приход Нижних ворот, о неудавшейся попытке. Открыто».

Восемьсот девяносто третий. Двенадцать лет назад. В тот же год у него умерла жена, и порядок, в котором это шло, я разбирать не стал, потому что разбирать было нечего.

В лице Чо Сэуна ничего не переменилось, и лица у него, по чести сказать, не было и в прошлый раз.

Жрец объяснил ему всё, что полагалось объяснить, и объяснил так, как объясняют недоимку.

Закрыть дело можно двумя способами. Первый пишет лекарь, и лекарь должен быть тот, который видел человека тогда. Через двенадцать лет такого лекаря нет, а если бы и нашёлся, приход за его бумагу не платит. Остаётся второй. Второй стоит четверти часа, произносится в приходе при двух свидетелях, слов там немного, и жрец готов их подсказать.

Потом он назвал выгоду, и назвал её без нажима, как называют цену.

«Закрытое дело снимает один признак. Я не говорю, что вас назовут. Я говорю, что вас можно назвать».

Толмач перевёл, помолчал и перевёл ещё раз, на два слова длиннее.

Чо Сэун ответил коротко.

«Он говорит, что не станет».

Жрец кивнул и обратился к хозяйке двора, и обратился к ней ласково, и вот тут я перестал следить за руками и стал слушать.

Родни у Чо Сэуна нет. Умрёт он обыкновенно, по болезни или по старости, как умирают все, и в этом случае служится сокращённый чин, а за чин платят взнос за рассеяние. Платит родня. Родни нет, и потому взнос ляжет на тот двор, где человек стоит по листу, потому что берут с записанного рядом. При открытом деле взнос идёт по полному счёту.

Сказал он это хозяйке, потому что счёт касался её. В мою сторону он сказал это ровно настолько, насколько говорят при постороннем, которого не выгоняют.

Хозяйка не ответила. Хозяин ушёл к колодцу, принёс воды и подал жрецу чашу, и жрец выпил и поблагодарил.

Уйти Чо Сэуну никто не велел.

Мальчик открыл книгу, и жрец продиктовал ему две строки, и в двух строках был записан отказ. Мальчик писал медленно и с нажимом, как пишут дети, которых учат в приходской школе.

Отказ тоже пошёл в бумагу. Я успел подумать, что человек волен отказаться от всего, кроме того, чтобы о нём написали.

Уходя, жрец остановился возле меня и сказал одну вещь.

«В прошлый раз ваша бумага пришла вовремя. Я решил, что вам удобнее знать заранее».

Он ничего не спросил и ничего не предложил, и ответа ему не требовалось.

Он пришёл сюда в тот час, когда я тут был, и час этот ему назвали не сороки. Он объявил мне при свидетелях, что второй лист примут так же, как первый, и что стоит он столько же, и что решать мне.

Одно спасение на арку я уже потратил. Второе написать я мог, и написать было легко, и стоило это, как в прошлый раз, двух минут и моего имени.

Только теперь я знал, во что обходится моё имя на бумаге. Оно сдвигает очередь. Оно ставит человека в графу, где его после видят. За Чо Сэуна я вступился один раз, и в приходе это запомнили, и второе заступничество поставило бы на нём метку, а метка эта прожила бы в этом городе дольше меня.

Я промолчал.

Писарь мой стоял с доской и не записал ничего, потому что записывать было нечего.

Я вышел со двора и не обернулся, и довод у меня был верный.

Чо Сэун тогда, у прихода, отозвался на седьмом имени сам и объяснил это так, что стоять и ждать хуже. И читалось это тоже надвое. Либо человек не терпит ожидания. Либо человек двенадцать лет не закрывает дела не по упрямству, и тогда я вытащил его оттуда, куда он шёл сам.

Выбрать я не мог, спросить не мог тем более, а идти мне было к сорока домам.

Отвечал я вечером и отвечал два вечера подряд.

Гальба оба вечера ходил к лекарям при гарнизоне, и оба раза возвращался с одним и тем же словом: без перемены.

Черновик я вёл на одном листе, и лист к концу стал похож на выписку из приходского реестра: зачёркнутое остаётся видимым, и потому набело переписывают всегда.

На первый вопрос я написал сперва: «Сорок домов подали девятнадцать листов».

Зачеркнул. В одной строке я отдавал ему число домов, число подавших и то, что я их считаю.

Написал: «Мне здесь никто не кланяется».

Зачеркнул. Жалоба доносит о собственном положении, а Друз собирает жалобы охотнее, чем сведения, потому что сведения устаревают. К тому же неправда: кланяются, и кланяются исправно, только не мне.

Оставил я вот что.

«Сороки здесь крупнее ваших и наглее втрое. Живут по обрыву за нижней стеной, в город идут к полудню и берут со столов всё блестящее, и торговки на рыбном ряду держат при себе палку. Кольца, впрочем, пропадают и без сорок. Кланяться они не приучены».

На второй я написал сперва: «На гору не полезу, у меня бок».

Зачеркнул, и зачеркнул с нажимом, потому что строка вышла почти набело.

Написал: «Никакой горы тут нет».

Зачеркнул. Отрицающий несуществующее сообщает, что знает, о чём его спросили.

Оставил я одну строку, и в ней не было ни горы, ни стариков, ни заката.

«Ставь на меня. Я не полезу ни на какую».

Друз прочтёт её правильно. Он поймёт, что ему отказано, и не обидится, потому что обижаться ему невыгодно, а две монеты со смотрителя он получит. Получит и запишет себе, что на востоке есть, о чём брат не пишет.

Столько отдать я мог. Дом Со отдать не мог.

На третий вопрос я написал сразу и написал правду.

«Оттого, что говорить мне здесь не с кем. Третий месяц я слышу свой голос только тогда, когда отдаю распоряжение. Твоё письмо я прочёл трижды и на третий раз опять смеялся».

Строка простояла на листе дольше всех прочих.

Я смотрел на неё и разбирал по частям, как разбирал дома. Всё в ней было верно. Всё в ней годилось к употреблению. Человеку, которому не с кем говорить, дают собеседника. Человеку, читающему письмо трижды, присылают четвёртое. Друз сделал бы это не со зла и сделал бы обязательно, и через год я обнаружил бы, что единственный человек, с которым я в этом мире разговариваю, живёт в дороге и ведёт учёт.

Зачеркнул.

Перо на этом я сломал. Второе было хуже.

Написал: «Пишу коротко оттого, что бумага дорога».

Зачеркнул, не дописав. Цену моей бумаге он знает лучше меня, и ловить меня на дешёвой лжи ему приятно.

Оставил я вот что.

«Пишу коротко оттого, что написанное здесь читают дважды. Первый раз стол, второй раз ты. Тебе достаётся второй, и я стараюсь, чтобы тебе досталось больше».

Набело я переписал на другой лист и переписал начисто, без единой поправки, потому что письмо с поправкой рассказывает о писавшем больше, чем письмо.

Про шею он не спросил и в этот раз. Три письма и четыре листа, и ни одной строки про верёвку, и молчал он о ней так же ровно, как молчал во дворе, когда нащупал её ладонью и посмотрел три секунды. Он её не забыл. Он её держит.

Внизу, под своим именем, я приписал ещё одну строку.

«Гвоздь от полки».

Смотрел я на неё долго и не зачеркнул, и она осталась единственным местом во всём письме, которое я написал сам от себя.

Черновик я сжёг в плошке у окна. Горел он плохо, как горит всякая казённая бумага, и зачёркнутое чернело последним.

Утром письмо ушло на приёмный стол.

До поверки оставался день.

назадназад
1 ... 43 44 45 46 47 ... 120
впередвперед