Назад мы шли два дня и пришли под вечер.
Низовая встретила нас тем запахом, который я перестал замечать на восьмой день и услышал снова на подходе, потому что отвык за неделю в протоках. Гниющее дерево свай, соль, стоячая вода. Одиннадцатый на подходе привстал и посмотрел на город, как на завтрашнюю работу.
Сельвия сошла у последней протоки и пошла берегом.
Ланнэ в имперском городе показываться не вправе, и как она входит в города и где в них живёт, я не спрашивал ни разу и в тот вечер тоже не спросил.
Позвали меня наутро, к третьему дню, как и было сказано.
Наместничий дом стоит на отшибе от торговых настилов, у самой ведомственной стенки, и снаружи в нём нет ничего.
Два жилья, тростниковая кровля в два ската, стены серые от сырости, окна малые и без стёкол, со ставнями внутрь. Рядом склад под замком и будка караула на двоих. Я ждал чего-нибудь, и ожидание моё было глупое, ибо белый камень в дельте не на чем поставить, а дуб сюда возят.
Я вошёл и на третьем шаге остановился, потому что под ногою ничего не двинулось.
Весь этот город ходит. Настилы дышат под шагом, мостки качает от чужой лодки, прошедшей в двадцати саженях, у отведённого мне дома пол в сенях отзывается на всякого, кто ступил снаружи, и за две недели я выучил это так же прочно, как запах, и перестал слышать. Тут пол стоял. Я нарочно перенёс вес с пятки на носок и обратно, и он не ответил ничем. Сваи под этим домом бьют глубже прочих и меняют их всякий год, и стоит это дороже, чем содержать самый дом. Отчего так делают, я в то утро подумал коротко, и неверно: решил, что для важности.
Наместника звали Октавий.
Было ему пятьдесят восемь, и семнадцать лет он сидел в низовьях, и оба числа я знал до того, как вошёл, ибо спросил у письмоводителя ещё в первую неделю. Кожа у него высветлена изнутри, будто её долго держали на солнце: так выходит от здешней лихорадки, если переболеть ею довольно раз. Голос был негромкий, и человеку, которого семнадцать лет слушают, повышать его незачем.
Поклонился он глубоко и коротко, без задержки и без нажима, как кланяются люди, делавшие это много раз и ни разу для удовольствия. Я повернулся на четверть и наклонил подбородок, что наместнику и положено, и церемония на том кончилась.
Сесть он мне не предложил и пить не предложил тоже.
«Вы дали приходскому служителю на тростник», сказал он.
Я подтвердил.
«Снопов у него было четыре, вашими стало четырнадцать. Течёт теперь в трёх местах». Он помолчал. «Я это говорю не в похвалу вам. Я говорю, что читаю дорожный расход приезжих, и вам лучше знать это сразу, чем догадаться на третий день».
Тут я сел без приглашения, и он этого не заметил или показал, что не заметил.
Сидел он у стены на низкой скамье, боком к окну, и сидел плотно: спина у него устала не нынче. За весь час он поднялся один раз, для поклона. Руки держал на коленях и не двигал ими вовсе. Я разбираю говорящих со мною людей с осени и делаю это всякий раз, и за час не разобрал ничего, ибо разбирать было нечего. Говорил он, глядя чуть мимо меня, в сторону двери, и я сперва счёл это невниманием, а после сосчитал: посмотрел он на меня за час четыре раза, и всякий раз тогда, когда ждал ответа. В промежутках смотреть на собеседника ему было незачем, и он не смотрел.
Комната была пуста, как пусты комнаты людей, много раз обворованных чужими глазами. Стол голый. Два ларя у стены, оба заперты. Ни одной бумаги, лежащей лицом вверх. Я узнал это устройство мгновенно, ибо завёл у себя такое же на второй неделе в Кэсоне и считал тогда своей выдумкой.
Я сказал, что мне нужны разнарядки на казённые соляные дворы за три года.
«Сейчас», сказал он и ничего не спросил.
Принесли их через четверть часа, и лежало в связке четыре года, а не три.
Четвёртый год был лишний, и лишним он был нарочно, и лишнего никто не оговорил. Я развязал и стал читать, и на второй бумаге остановился.
По левому полю, против всякого двора, стояли числа.
Писаны они были не писарской рукой, мелко, твёрдо, без нажима, и числа эти я узнал прежде, чем разобрал. Сто девяносто три. Сто девяносто. Сто восемьдесят семь. Двести десять у первого двора, двести четыре у него же годом позже. Соль на человека за лето, разнарядка против книги ссыпки, тот самый рычаг, который я вынимал из протоков всю неделю.
Внизу листа стояло одно слово: «ровно».
Я поднял глаза.
«Чья рука?»
«Моя».
«Когда?»
«Четыре года назад. И всякую зиму с тех пор».
Я положил лист и некоторое время не говорил ничего. В голове перекладывалась неделя работы, и на это нужно было время. Он ждал спокойно и не помогал.
«Что у вас вышло?»
«То же, что у вас», сказал Октавий. «Соль собирают всю. Теряется она после ссыпки. Теряется третий год ровно, а ровное в живом деле делает рука».
«И где вы стали?»
«Там, где начинается вода».
Он объяснил коротко и ни одного слова сверх нужного не сказал.
Дальше надо было идти на откупной двор и считать у откупщика в книгах. Наместник, пришедший считать к откупщику, объявляет ему войну, и в Равенне о ней знают в тот же месяц, и не от наместника. Он рассудил, что война обойдётся дороже недобора, сосчитал обе стороны и остался при своём счёте.
«Вы сосчитали верно», сказал я.
«Я знаю».
«Я прошёл дальше вас на один двор. У них не считают корзины в весы нигде на бумаге. Перевод делает судовщик по заведённому счёту, семь корзин в вес, и этот счёт держат наизусть».
«Знаю и это», сказал он. «Не знал, что семь. Думал, что шесть с половиной».
Мне понадобилось время, чтобы понять, чему он меня сейчас выучил, и понял я только вечером. Человек четыре года держал в голове дело, которого не тронул, с точностью до половины корзины, и сказал про это так, как говорят про погоду. Ошибку свою он поправил при мне вслух и не поморщился.
«Кто возит казённую соль, вы знаете».
«Знаю с первого года», сказал Октавий. «Перевоз у них по малому откупу, и это не тайна, это лист, который лежит в откупном ведомстве и который может прочесть всякий. Тайна тут не в бумагах. Тайна в том, что всякая из бумаг верна порознь, а все вместе они складываются в одно, и складывать их не поручено никому».
Я спросил, что будет, если это написать.
Сперва он решал, стоит ли объяснять вовсе. Решил, что стоит.
«У вас на поручении помета государя. Письмоводитель снял с него список в первый день, как положено, и помету он перенёс, как положено тоже. Стало быть, ваш доклад ляжет в руку, минуя ведомства, и смягчить его по дороге не сможет никто, включая меня. Первое».
Я кивнул.
«Второе. Доклад станет делом. Дело в низовьях ведёт городское отделение Управления, и у отделения годовая норма на заговоры, и в сытый год её выбирают из пустого, а в этот год к ним придёт готовое дело из руки наследника. Лучшего припаса в провинции им не дадут никогда. Вы знаете, что такое норма?»
Я сказал, что знаю.
«Тогда считайте сами».
Посчитал я недолго: считать тут было нечего.
Соляное дело не остаётся соляным. Оно быстро обрастает именами, потому что имена в нём уже есть и все подписаны: приказчик Сатий, старшины Вибий и Марул, управляющий Ликон, приёмщик, ставивший отметки, писари, водившие книги, судовщики, клавшие приписки в свою пользу. Всякий из них подписал бумагу, которая по отдельности верна. Всякая подпись годится в дело, если дело уже заведено. А дело будет заведено, ибо оно придёт сверху, с пометой, и вернуть его назад нельзя.
«И цены тут ещё нет», сказал Октавий. «Тут перечень».
Цену он назвал следом, по одной строке, как называют опись.
«Барж в дельте девять. Семь дома, две гарнизонные, и гарнизонные ходят под порох и из-под пороха не выйдут ни за что. Отнимите у дома откуп, и он в тот же месяц уведёт свои семь вверх, в Остию, где их есть кому нанять. Он будет в своём праве: откуп кончился, судно его».
«Останется две».
«Останется две, и обе мне не подчинены. Дальше считайте сами. По зимней воде в низовья ходит один хлеб. Хлеб гарнизону идёт сверху вниз на тех же днищах, на каких соль идёт вверх, ибо порожняком тут не ходит никто и ходить не станет. Ближнее казённое хранилище в восьми днях вверх. Двум неполным сотням надо хлеба на зиму, и эти две неполные сотни стерегут склады, в которых лежит соль».
Сказано это было без нажима и без ударения ни на одном слове, и оттого, что он не нажал, вышло хуже.
«Рис», сказал я.
«Рис двух уездов выходит осенью через них же».
«Дом продадут другому».
«Продадут», согласился Октавий. «Купит его кто-нибудь в Остии и купит недёшево, ибо откуп низовий вещь доходная и знают об этом все. Новый хозяин возьмёт те же баржи, наймёт тех же судовщиков и через два лета найдёт тот же шов. Найдёт его не воровством. Шов лежит на дороге, и об него спотыкаются. Перевод корзин в весы не поручено писать никому, и покуда не поручено, всякий возящий станет считать его вслух и считать в свою пользу».
Я услышал в чужом голосе собственную мысль, выведенную третьего дня и считавшуюся моей.
«Стало быть, писать нельзя», сказал я.
«Я этого не говорил».
«Тогда чего вы от меня хотите?»
Октавий посмотрел на меня и в первый раз за разговор чуть переменился в лице, будто вспомнил, сколько мне лет.
«Ничего. Я называю вам цену».
«Зачем, если не затем, чтобы я её не платил?»
«Затем, чтобы вы знали, что платите её не вы».
Я сидел и молчал дольше, чем мне хотелось.
Считать чужие расходы я умею с той весны, когда проснулся, и считаю их всякий день, и в столбце у меня стоит всё: время, деньги, люди, чужая усталость, вероятность того и этого. Строки, где сказано, чья рука вынет монету, в моём столбце не заведено ни разу. Я вёл счёт цены и не вёл счёта плательщика, и нехватки этой строки до того дня не замечал, ибо плательщиком в моих расчётах всегда выходил я сам, и потому строка казалась лишней.
Я перевёл на другое, ибо на том месте стоять дальше не мог.
Спросил про кровлю часовни.
Он ответил без паузы и подробно, и подробности его были выделаны долгим повторением. Деньги на строения при пристани держит смотритель ведомственной стенки. В росписи у смотрителя причалы, сходни, бочки и щиты. Кровель нет.
«Прибавьте графу», сказал я.
«Роспись смотрителя пишут не здесь. Её пишут в Равенне, и пишут не отдельно, а частью уездной. Чтобы прибавить в неё одну строку, уездную роспись надо открыть».
«И что».
«И тогда её прочтут всю. Первая строка всякой уездной росписи есть межа».
Я не понял сразу, и он подождал, пока я пойму, и я понял.
Уезд описывается межой, и межу здешнюю провели двадцать два года назад по берегам, какие тогда были. Протоки не стоят на месте. За двадцать два года вода отошла в одном месте и пришла в другом, и полоса вдоль третьей и четвёртой проток оказалась снаружи обеих меж: не в первом уезде и не во втором. Дворов там около трёхсот. Межи у них нет, стало быть, нет и росписи. Нет росписи, а с ней ни хлебной нормы, ни разнарядки на людей, ни разряда, ни сбора.
«Их не существует», сказал я.
«Они есть. Их нет в бумаге».
«Вы там были».
«Четырежды за семнадцать лет, и всякий раз мимоездом, ибо ездить туда мне не с чем и незачем: дороги нет, а лодку берут по надобности». Он подумал, вспоминая. «Сваи у них короткие. Ставят низко, потому что вода в тех местах высоко не приходит, и дворы сидят почти на воде. Рису мало, рыбы довольно. Часовни нет. Раз в год к ним ходит служитель из Низовой, и ходит по своей воле, и о том, что ходит, не пишет никуда, ибо такого прихода в епархиальной росписи нет тоже».
«И сколько их, не знает никто».
«Знаю я», сказал Октавий. «В голове. Дворов около трёхсот, и число это восьмилетней давности, и с тех пор их стало больше. Туда уходят».
Куда уходят и откуда, он не сказал, и я не спросил.
«И если межу переложат».
«Их впишут», сказал Октавий. «Впишут верно, по закону, без всякого злодейства. И на другой год они дадут хлеб по норме, и отдадут людей по разнарядке, и пришлют их на соляные садки, и я знаю, сколько оттуда возвращается, потому что считал и это тоже».
Он замолчал.
«Межу двигал не я. Двигала её вода. Я только не писал об этом в Равенну, и не писал семнадцатый год, и если считать честно, другого дела у меня нет вовсе».
Я сидел и складывал.
Неделю в протоках я искал место, где никто ничего не записал, и место нашлось, и через него держава обкрадывает сама себя на семь сотых соли третий год. Тут, в том же городе, у той же воды, семнадцать лет сидит человек, который нарочно не пишет, чтобы держава не увидела триста дворов, ибо увиденное она возьмёт. Устройство одно. Дыра одна и та же, и заткнуть её можно только с двух концов разом. В выигрыше по одну сторону стоит откупной дом, по другую триста дворов, которых нет, и из бумаги не видно ни того, ни другого.
Про пол под ногами я вспомнил в ту минуту и понял, зачем ему глубокие сваи.
Он правит тем, чего не написал, и ему нужно место, которое не качается.
Оставалось малое, и его я решил взять.
«Разнарядку на казённые дворы пишете вы».
«Я».
«Человека дают на одно лето. К июлю он выучивается, в сентябре его увозят, и на будущий год привозят другого. У откупщика тот же человек шестое лето на том же садке, и садок даёт двести двадцать шесть корзин вместо ста девяноста. Дайте на два лета».
Октавий подумал недолго.
«Дать можно. Прибавка выйдет меньше вашей, потому что у откупщика люди свои и живут при садках, а наши приходят и уходят. Через два лета будет двести десять, может, двести пятнадцать. Выйдет восьмая часть к нынешнему».
«Что это стоит?»
«Того, что вы не сосчитаете, и я не сосчитаю».
Он объяснил в три фразы. Отдают по очереди, которая идёт по материнским линиям, и сход не решает её, а вспоминает. Человек, оставленный на второе лето, не возвращается к своей линии ни к севу, ни к жатве, и линия эта два года стоит без пары рук. Либо сход пошлёт вместо него следующего, и тогда очередь сдвинется на год и придёт к тем, кто по счёту ещё не должен.
«Спросить у них об этом не станет никто», сказал он. «Ни вы, ни я».
«Пишите», сказал я.
Он взял лист и написал при мне шесть строк, и ушло у него на это меньше времени, чем у писаря на то, чтобы принести разнарядки из ларя.
У двери он сказал ещё одно, чего я не просил.
«До торгов с казённых дворов пойдут три баржи. Первая с двора Марула на четвёртый день, вторая с дальнего на девятый, третья с двора Вибия на двенадцатый. Грузят с рассвета».
Я поблагодарил и вышел.
Гальба ждал у мостков, где простоял, надо думать, весь час: сидеть ему было неудобнее.
«Ну?»
«Он не врал», сказал Гальба.
«Откуда ты знаешь?»
«Он ничего не попросил».
* * *
Позже Нев нашёлся у воды и был доволен собою.
Сроки барж он добыл в полдень у лодочника за две монеты и держал их с обеда, ожидая случая сказать. Числа сошлись с теми, что мне назвали, все три.
Я посидел и без обиды разобрал то, что произошло.
Октавий отдал мне разнарядки, и отдал четвёртый год сверх спрошенного, и отдал свои четырёхлетние пометы, и написал при мне то, о чём я просил, и не взял ни одного обещания. Отдал он также сроки, которые лежали на улице по две монеты за штуку. За неполный час он получил взамен то, чего не купишь нигде: он узнал, что я собираюсь смотреть погрузку и что смотреть я её собираюсь сам. Дороже этого в низовьях в тот вечер не стоило ничего.
Я записал это в ту ночь с уважением.
После записал цену, столбцом, как пишу всегда.
Три баржи из девяти. Перевоз. Хлеб двух неполных сотен на зимней воде. Ликон, Марул, Вибий, Сатий, приёмщик, четверо писарей и судовщики, чьих имён я не знаю. Норма отделения на нынешний год. Триста дворов вдоль третьей и четвёртой проток.
Под столбцом полагается черта и под чертой итог.
Черту я провёл. Итога не вышло. Считал я хорошо, а складывать тут было нечего с чем: баржи считают в баржах, хлеб в весах, людей в людях, а триста дворов, которых нет в бумаге, не считаются вовсе ни в чём. Я посидел над пустым местом под чертой дольше, чем над самим столбцом, и оставил его пустым, и это был первый столбец за две жизни, который я не свёл.
* * *
Ночью я вышел на мостки, потому что в доме было душно.
Одиннадцатый сидел у самой воды, где мокрее всего, и я его не окликнул.
То, о чём я стану его просить, я умею сосчитать наполовину. Сосчитать, что будет, если тэха в чужом рабочем увидят на чужой соляной пристани при погрузке, я могу, и число выходит короткое и скверное. Сосчитать, чего ему стоит согласиться, я не могу вовсе: меры для этого нет ни у державы, ни у меня, и нехватка у нас обоих одна и та же.
Наместник сказал мне нынче, что цену называют затем, чтобы знали, кто платит.
Цену я знаю. Платить буду не я.
Уснул я в ту ночь скоро, и скорость эта была хуже всякого числа, записанного мною за день.