Десять процентов
Глава 6 из 22
Настройки чтения
18px
1.8
1

Десять процентов

Глава 6

Десять процентов

Скамейка была холодная — деревянная, кривая, с трещиной посередине, у стены в переулке за рынком, где пахнет гнилой капустой и мочой, где фонарь горит через раз, где никто не ходит после заката. Маск Гущин лёг на бок, на голые доски, без одеяла, без подушки. Спиной чувствовал каждую щель, каждый сучок; холод шёл снизу, в бок, в рёбра, в позвоночник.

Он лежал, смотрел в щель между домами, где виднелся кусок чужого неба с чужими звёздами, и считал очки: 999 850.

В прошлой жизни у меня была квартира, — подумал он. Однокомнатная, панельная, старая. Но квартира. С дверью, с замком, с потолком. А здесь — скамейка. И миллион. Почти миллион очков, который нельзя потратить на кровать, потому что кровать стоит денег, потому что всё стоит, потому что мир — это касса, и каждый шаг — чек.

Уснул под утро, на холодном, на чужом, как бомж, как тот, у кого нет ничего, кроме цифры в углу зрения. Утро было серое, туман над брусчаткой. Маск Гущин встал, размял спину — хрустнуло в коленях, в пояснице, в шее. Пятьдесят три года. Тело помнило скамейку, жаловалось и требовало того, чего не мог дать.

Рынок Кардэна был город в городе — ряды, палатки, телеги, крики, запахи хлеба, железа, навоза, дыма, пота. Сотни людей, тысячи, все говорят, все торгуются, все кричат.

Маск Гущин шёл медленно, смотрел не на товары, а на людей: на руки, на лица, на цифры, на то, как они двигаются, как говорят, как тратят. Мозг работал как гроссбух — записывал, отмечал, классифицировал.

Хлеб два медяка — дорого. Но есть дешёвый, твёрдый, как камень, за один медяк. Каша, как в Биконборе — уже дороже, четыре медяка. Купил самый дешёвый хлеб, откусил, прожевал. Чтобы не умереть с голоду. В кармане звякнули четыре медяка. Два на завтра. Два на послезавтра. И всё.

Шёл дальше. Овощи: репа, капуста, морковь; дёшево — крестьяне привозят из окрестных деревень. Продают сами, сидят, ждут, торговаться не умеют, не зазывают — просто сидят и ждут, пока купят. Молоко, сыр, яйца — то же самое. Сидят. Ждут. Не умеют.

Что могу я? Ничего, кроме головы, кроме гроссбуха, кроме умения считать. А умение считать — это навык. Навык можно продать. Навык можно применить. Но сначала навык надо приобрести.

Он остановился посреди рынка, в толпе, в шуме, открыл окно:

> «Навык [Ораторство, уровень 0]. Стоимость: 50 очков. Приобрести?

[Да] / [Нет]»

Пятьдесят очков. За голос, за умение говорить так, чтобы слушали, за то, чтобы не мычать, не тыкать пальцем, не улыбаться как дурак. За то, чтобы убеждать. Стиснул зубы, нажал «Да».

[999 800]

Пятьдесят ушли. И сразу второе окно:

> «Навык [Торговля, уровень 0]. Стоимость: 50 очков. Приобрести?

[Да] / [Нет]»

Ещё пятьдесят. За то, чтобы понимать цену, видеть разницу между стоимостью и ценой, знать, когда поднять, когда опустить, когда молчать. Маск закрыл глаза и нажал «Да». Выдохнул, открыл глаза.

[999 750]

Минус двести пятьдесят очков за год. Сердце защемило по-настоящему, физически, как в больнице, как в палате, как тогда, когда капельница капала, а он думал: половина вклада ушла, моя, ушла.

Он записал в гроссбух, в голову, навсегда: «Ораторство — уровень 0, пятьдесят очков. Торговля — уровень 0, пятьдесят очков. Итого сто. Инвестиция. Не трата. Инвестиция». Повторил трижды, как молитву, как заклинание. Не помогло. Сердце всё равно щемило.

Чтобы прокачать навык дальше, нужен был опыт. Не очки — опыт. Реальный, практический, живой. Надо было торговать, продавать, говорить, убеждать не в голове, а в реальности, с живыми людьми, с живыми деньгами и товарами.

Но чем торговать? У него четыре медяка. Не на товар, не на закупку, не на риск. Значит, чужим товаром, чужим риском, но своим навыком, умением и своей головой. Он ходил по рынку, смотрел, выбирал не товар, а людей — тех, кто продаёт плохо, кто молчит, кто теряет деньги, потому что не может сказать. И нашёл.

Крестьянская семья: муж, жена, двое детей, телега. Капуста, репа, молоко — много свежего, хорошего товара. Но сидят. Молчат. Ждут. Покупатели проходят мимо, смотрят, не останавливаются, идут дальше к соседнему лотку. Там кричат, зазывают. А эти сидят. Как в Биконборе. Ждут.

У них нет навыка торговли, — подумал Маск Гущин. Уровень ноль, наверное, или вообще нет. Может, они никогда не продавали, просто привозят и сидят. И теряют. Каждый час, каждый день, каждый непроданный кочан капусты — потерянный медяк. А медяк — хлеб. Четыре — каша. А каша — не сдохнуть. Им нужен я. Они мне.

***

Вечер. Рынок пустел. Торговцы собирались, складывали, грузили, уезжали. Солнце клонилось к горизонту. Маск Гущин нашёл того самого крестьянина, одного. Жена уже ушла с детьми. Ему было под пятьдесят. Широкие, лопатообразные ладони покрывали глубокие, потемневшие от въевшейся земли трещины. Грязно-серая холщовая рубаха была подпоясана обрывком верёвки. Глаза покрасневшие от пыли. Не злой. Покорный.

Он собирал непроданное, грузил на телегу медленно, устало. Телега его была под стать хозяину: старая, одноосная, с рассохшимися деревянными колёсами. Борта, сколоченные из потемневших от сырости досок.

Маск Гущин подошёл, встал рядом, на расстоянии, с которого можно говорить, но не пугать.

— Добрый вечер, — сказал он на местном языке, и слова давались тяжело, но давались. Ораторство — уровень ноль. И голос звучал чуть ровнее, увереннее, не совсем, как мычание.

Крестьянин обернулся, посмотрел на пиджак, на ботинки, на лицо, поморщился устало, как поморщился бы на муху.

— Чего тебе?

— Меня зовут Маск Гущин. Я хочу предложить вам помощь по продаже товара.

Крестьянин хмыкнул.

— Помощь? Ты? Мне? — спросил он так, как переспрашивают у сумасшедшего. — Ты кто?

— Торговец.

Крестьянин рассмеялся коротко, устало. Пару раз сипло кашлянул. Сплюнул.

— Торговец. В пиджаке с дырками. Без товара, без денег, без лотка. — Он покачал головой, поставил последний горшок из-под молока на телегу. — Иди, друг. Не до тебя.

— Я не прошу денег, — сказал Маск Гущин быстро, чётко, как мог. — Я прошу процент. Десять. Десять процентов с прибыли, когда начну приносить больше, чем вы. Не раньше. Когда вы увидите разницу. Когда ваш лоток будет продавать больше, в два раза, в три. Тогда десять процентов. Не раньше.

Крестьянин остановился. Посмотрел не устало, не с насмешкой — внимательно, как смотрят на того, кто сказал что-то, чего не ожидали.

— Десять процентов, — повторил он медленно, взвешивая. — С чего ты взял, что сможешь больше? Я торгую пятнадцать лет на этом рынке. Пятнадцать лет продаю капусту и молоко, и не жалуюсь, и не теряю, и...

— Вы не продаёте, — прервал его Маск Гущин тихо, без насмешки, просто констатируя факт. — Вы сидите и ждёте, пока кто-то подойдёт, спросит, заметит. А люди не замечают. Люди идут мимо, к тем, кто кричит, кто зазывает. А вы молчите и теряете. Каждый день. Каждый час. Каждый непроданный кочан.

Крестьянин молчал долго, смотрел, не злился, не обижался — думал, считал, как считает тот, кто пятнадцать лет сидит на одном месте и теряет, и знает, что теряет, но не знает, как перестать.

— Как тебя зовут? — спросил Маск Гущин.

— Карт, — ответил крестьянин неохотно. Потому что не ответить неловко.

— Карт, — повторил Маск Гущин. — Я не прошу верить. Я прошу попробовать. Один день. Завтра утром я встану за ваш лоток. Я буду говорить, буду продавать. А вы будете стоять рядом, смотреть, считать. Если я продам больше, чем вы за один день, то вы заплатите мне десять процентов. Если нет — я уйду, и вы меня больше не увидите. Всё бесплатно. Вы ничего не теряете кроме одного дня.

Карт молчал, смотрел, взвешивал, как тот, кто не привык рисковать, пробовать, а привык сидеть, ждать, терять.

— Нет, — сказал он тихо, чтобы отвязаться.

— Лишь один день, — Маск Гущин настаивал.

Карт отвернулся, стал грузить телегу дальше. Маск стоял, смотрел, не уходил, не спешил. Просто стоял и ждал. Отступать было некуда.

И тут Карт обернулся. Посмотрел подозрительно.

— Ты кто вообще? — спросил он тихо, осторожно. — Откуда? Почему в пиджаке? Почему без товара, без дома? Почему спишь на скамейке? Я видел вчера, за рынком. Как бродяга. Как нищий. Но говоришь не как нищий. Не как дурак. Кто ты?

Маск Гущин молчал, решая, что ответить. Сказать правду? Нет. Правду не поймёт, не поверит, испугается. Ещё сдаст инквизиторам, повесят на площади. Соврать? Но не просто соврать, а соврать так, чтобы поверил, чтобы закрыть вопросы, чтобы больше не спрашивал. И Маск решил рискнуть.

— Карт, — сказал Маск серьёзно. — Я скажу. Но ты должен пообещать: никому. Ни жене, ни соседу, никому. Пообещай.

Карт смотрел долго. Кивнул.

— Обещаю.

Маск Гущин закрыл глаза, открыл, посмотрел в окно, голубое, полупрозрачное. И повернул его к Карту так, чтобы тот видел:

[999 750]

Карт посмотрел. На окно. На цифры. И замер.

— Это... ка-а-к? — спросил он. Голос сел, сломался, стал хриплым.

— Девятьсот девяносто девять тысяч семьсот пятьдесят, — сказал Маск Гущин ровно, как называют сумму вклада, как называют цифру, которую не называют никогда, никому, ни в каком мире.

Карт побледнел по-настоящему: ноги подогнулись, опёрся о телегу, горшок молока звякнул.

— Ты не тратил? Ни на старение, ни на навыки, ни на...

— Тратил, — перебил Маск Гущин спокойно. — Двести пятьдесят за год. На язык, на ораторство, на торговлю. Остальное — нет. Не тратил.

Карт отступил, споткнулся о камень, чуть не упал. Он смотрел на Маска Гущина, как на призрака, как на то, чего не должно быть.

— Ты преступник, — выдохнул он. Не вопрос — утверждение. В глазах ужас. — Ты прячешься. Ты против Порядка. Инквизиторы. Тебя повесят. Ты...

— Нет, — сказал Маск Гущин быстро, чётко, без паники, как отрицают в суде, в апелляции. Достал бумагу из внутреннего кармана, сложенную вчетверо, развернул, протянул.

Карт взял дрожащими руками. Посмотрел на печать, на подпись, на имя: «Маск Гущин. Биконбор. Обряд Движения исполнен. Год сдвинут. Препятствий к передвижению нет».

— Обряд исполнен, — сказал Маск. — Я сдвигаюсь каждый год. Не прячусь, не бегу, не нарушаю. Инквизитор видел, записал, отпустил. Я не преступник.

Карт смотрел на бумагу, потом на окно, на цифры, на 999 750, потом на лицо Маска Гущина, на морщины, на седину.

— Но тебе лет пятьдесят, — начал он медленно, осторожно, как ходят по льду. — Я вижу. По лицу, по рукам, по глазам. Пятьдесят лет. А окно показывает почти миллион. Значит, ты не тратил на старение. Не тратил...

Он замолчал. «Не сходится. Такого не бывает» — прочитал Маск Гущин в его глазах. Всё верно. Если ты не тратил на старение, ты не должен выглядеть на пятьдесят. А если старел, то должен был потратить пять тысяч — не двести пятьдесят. Маск молчал, ждал. Пусть Карт додумает. Пусть спросит.

— Как? — выдохнул Карт. Один вопрос, тихий, хриплый. — Как ты стареешь без очков?

Маск выбрал единственную ложь, которая могла объяснить и не оставить вопросов.

— Проклятие, — ответил он тихо, серьёзно. — Я проклят. Моё тело стареет без очков. Само. Без окна и без Обряда. Просто стареет. Как дерево. Растёт без очков, сохнет без очков, разваливается без очков. Так и я.

Карт смотрел, молчал.

— И в два раза быстрее, — добавил Маск Гущин почти шёпотом, как добавляют то, чего стыдятся, то, что делает ложь правдоподобнее. — За каждый год — два. За десять — двадцать. Моё тело стареет и умирает быстрее, чем должно.

Карт молчал долго. Смотрел. Не с ужасом, не со страхом — с жалостью. С той тихой, неловкой жалостью, с которой смотрят на больного, на калеку, на того, кому не повезло, на того, кого прокляло.

— Значит, тебе не пятьдесят, — сказал он медленно. — Тебе двадцать пять. По телу. По годам. А выглядишь на пятьдесят. Потому что в два раза. Потому что проклят.

— Да, — сказал Маск Гущин. Кивнул, как ставят галочку в реестре. Лицо поникло. — На самом деле мне двадцать шесть с половиной. А выгляжу так.

Карт смотрел на окно, на цифры. И поверил. Не потому что правда, не потому что логично. А потому что хотел поверить. Потому что альтернатива — нестареющий преступник с миллионом очков — была страшнее, опаснее, невозможнее. А проклятие — это понятно, это несчастье. Проклятие — это не висилица. Проклятие можно принять, можно пожалеть.

— Бедный, — сказал Карт тихо, неловко, как говорят тому, кому не поможешь, кому не скажешь «всё будет хорошо».

Маск Гущин просто стоял.

Поверил, — подумал он и выдохнул. Не идеально, не безупречно. Но достаточно, чтобы пожалел. А жалость — это рычаг. Жалость — это доступ.

— Завтра, — сказал Маск. — Утром. Лоток. Один день. Десять процентов. Когда больше. Не раньше.

Карт кивнул молча, устало, как кивают тому, кого не могут прогнать не потому что хотят, а потому что жалко, потому что проклятый.

Маск Гущин повернулся, пошёл в переулок, в темноту, к скамейке. Шёл, считал очки: 999 750. Двести пятьдесят за год: за язык, за старение, за умение продавать. Сердце щемило. Но он шёл.

Ложь. Проклятие. Жалость. Всё это инвестиция. Не трата.

назадназад
1 ... 4 5 6 7 8 ... 22
впередвперед