«Богиня Соблазна»
Глава 24 из 24
Настройки чтения
18px
1.8
1

«Богиня Соблазна»

Глава 24

«Богиня Соблазна»

Королевский дворец в столице королевства всегда был образцом порядка и благородства. Его мраморные колонны видели десятки коронаций, сотни дипломатических приемов, тысячи рыцарских турниров. Здесь правили мудрые короли, здесь вершились судьбы народов, здесь, как считалось, сам воздух был пропитан достоинством и честью. Строгие нравы, церемониал, соблюдаемый веками, почтительное отношение к короне — все это было незыблемо на протяжении тысячи лет.

Никто не заметил, когда начались перемены.

Сначала это были мелочи. Король Эдвин III, всегда известный своей умеренностью и благочестием, вдруг стал задерживаться на ночных пирах, которые устраивали молодые придворные. Он объяснял это желанием сблизиться с молодежью, узнать их нужды, понять, чем дышит новое поколение. Советники пожимали плечами, но не возражали — король имел право на отдых, а его благочестие было всем известно.

Потом он начал окружать себя красивыми женщинами. Не благородными дамами, с которыми можно было вести светские беседы и обсуждать государственные дела, а танцовщицами, певицами, девушками сомнительного происхождения. Их приводили во дворец под покровом ночи, и утром они исчезали так же таинственно, как появлялись. Королева Маргарита пыталась говорить с мужем, но он лишь отмахивался, целовал ее в лоб и говорил, что она слишком много волнуется.

— Это просто усталость, дорогая, — сказал он однажды, глядя на нее мутными глазами. — Государственные дела вымотали меня. Я заслужил немного развлечений. К тому же, эти девушки — они такие живые, такие искренние. Они не играют ролей, не плетут интриг. Они просто... радуются жизни.

Королева хотела возразить, но что-то в его взгляде остановило ее. В глазах мужа, некогда ясных и добрых, теперь горел странный зеленоватый огонь, нездоровый огонь. Она решила, что это просто усталость, что все пройдет, что он вернется к ней, когда отдохнет.

Она ошиблась.

Через месяц король перестал посещать заседания совета. Он проводил дни в своих покоях, куда допускались только самые приближенные. Говорили, что он принимает там женщин, что вино льется рекой, что музыка не умолкает ни на час. Старый канцлер, пытавшийся прорваться к королю с докладом о состоянии казны и растущем недовольстве герцогов, был выдворен стражей с позором.

— Его величество не принимает, — холодно сказал начальник стражи, новый человек, назначенный лично королем. — Возвращайтесь, когда вас позовут.

Канцлер пытался жаловаться королеве, но Маргарита уже ничего не могла сделать. Она пыталась пройти к мужу, но стража преградила ей путь.

— Простите, ваше величество, — сказал тот же начальник стражи, не опуская глаз. — Его величество приказал никого не впускать.

— Я его жена! — воскликнула Маргарита, и голос ее дрогнул.

— Его величество помнит об этом, — ответил стражник, и в голосе его не было и тени сочувствия. — Он передал, что навестит вас, когда будет время. Возможно, через неделю. Или через месяц. Его величество сейчас очень занят.

Королева ждала три дня. На четвертый ей принесли письмо, скрепленное королевской печатью. В нем говорилось, что ее величество, утомленная светской жизнью и заботами о государстве, может удалиться в монастырь Святой Клары, чтобы обрести душевный покой и посвятить себя молитвам. Письмо было составлено в самых изысканных выражениях, но смысл его был прост: король избавлялся от жены, которая могла помешать его новым забавам. Ей выделяли скромное содержание, но запрещали выезжать из монастыря без особого разрешения.

Маргарита не плакала. Она собрала вещи, села в карету и уехала. Никто не провожал ее. Никто не сказал ни слова в ее защиту. Двор уже изменился, подчиняясь новой воле короля, и те, кто еще вчера клялся ей в верности, сегодня делали вид, что не знают ее. Даже ее фрейлины, еще недавно такие преданные, предпочли остаться при дворе, где теперь царила совсем иная атмосфера.

На пятую неделю король перестал скрывать свою новую жизнь.

Тронный зал, где когда-то вершилась судьба королевства, превратился в нечто иное. Ковры, некогда строгие и темные, с королевскими гербами, заменили на яркие из соседней страны, с узорами, которые кружили голову. На стенах вместо гобеленов с рыцарскими сражениями и библейскими сценами появились картины — обнаженные женщины, сплетенные в непристойных позах, мифические существа, предающиеся любви, сцены, которые даже опытные придворные описывали шепотом и не решались рассматривать при свете дня.

Музыка играла здесь постоянно. Не торжественные марши и не церковные гимны — тягучие, сладострастные мелодии, от которых ноги сами пускались в пляс, а мысли текли медленно, как мед, превращаясь в одно сплошное, тягучее желание. Музыкантов привезли из дальних стран — смуглые, они играли на инструментах, которых никто не видел прежде, и в их музыке было что-то первобытное, что-то, что будило в крови древние, забытые инстинкты.

Вино лилось рекой — сладкое, пряное, дурманящее. Оно было густым, как сироп, и пахло корицей, гвоздикой и чем-то еще — чем-то, от чего кружилась голова, и желания, подавленные годами, выходили на поверхность, требуя удовлетворения. Его привозили караванами из-за южных морей, и казна, еще недавно полная, пустела с каждым днем, но король не замечал этого.

Сначала придворные возмущались. Старый канцлер, тот самый, которого выгнали от дверей королевских покоев, попытался собрать недовольных. Он тайно встречался с герцогами и графьями, обсуждал возможность петиции к королю, подыскивал среди священников тех, кто осмелился бы обличить безумие, творящееся во дворце. Но на следующее утро его нашли мертвым в собственной постели — сердце остановилось, как определил придворный лекарь. Никто не стал спорить. Никто не заметил, что глаза его почернели, а кожа посерела. Никто не осмелился говорить о странном, сладковатом запахе, который исходил от тела.

После этого возражения прекратились.

Советники, которые еще недавно подсчитывали налоги, составляли законы, вели дипломатическую переписку и решали судьбы целых провинций, теперь проводили дни в винных погребах и спальнях. Рыцари, которые клялись в верности королю и королевству и чьи имена были вписаны в золотую книгу ордена, участвовали в оргиях, устраиваемых каждую ночь. Даже священники, приходившие во дворец, чтобы напомнить королю о Боге и о спасении души, уходили оттуда с мутными глазами и странной улыбкой на губах, а через день возвращались, чтобы присоединиться к пирующим.

А король менялся на глазах. Он похудел, но не той здоровой худобой, что приходит от постов и упражнений, — он таял, как воск, и кожа его, некогда загорелая и здоровая, стала бледной, почти прозрачной, так что под ней можно было разглядеть сеть синих вен. Глаза его, всегда внимательные и острые, теперь смотрели куда-то вглубь, внутрь себя, и в них отражался свет свечей, танцующих в такт музыке. Он почти не спал — по крайней мере, никто не видел его спящим. Ночами из его спальни доносился шепот, тихий, ласковый, женский, и король отвечал ему, и голос его был полон такой страсти, что стражники у дверей отводили глаза и старались не слышать, а иногда не выдерживали и присоединялись к тем, кто ждал своей очереди в коридоре.

— Иштар, — шептал король. — Иштар, Иштар, Иштар...

Иногда, в редкие минуты просветления, он приходил в себя. Садился на постели, смотрел на свое отражение в зеркале и не узнавал себя. Он пытался вспомнить, как оказался здесь, что случилось с его женой, куда делись верные советники, почему казна пуста, а соседи готовятся к войне. Но стоило ему закрыть глаза, как она приходила. Она была везде — в запахе цветов, что стояли в вазах, в сладком вине, что пили придворные, в шепоте ветра за окном, в каждом взгляде, каждой улыбке, каждом движении танцовщиц, которые теперь никогда не покидали дворец.

На шестую неделю король устроил пир, который вошел в легенды.

Тронный зал был украшен так, как не украшали даже к коронации. Тысячи свечей горели в хрустальных подсвечниках, отражаясь в зеркалах, расставленных вдоль стен. Цветы — розы, лилии, орхидеи — лежали на столах, на полу, на ступенях трона, и воздух был так густ от их аромата, что, казалось, его можно было резать ножом. Из дальних стран привезли шелка, парчу, бархат, и они ниспадали со стен, как водопады, переливаясь в свете свечей.

Гостей собралось больше сотни — все, кто еще оставался при дворе, все, кто хотел угодить королю, все, кто уже не мог противостоять той сладкой, тягучей атмосфере, что царила в этих стенах. Были здесь и старые вельможи, чьи лица еще хранили следы былого достоинства, но глаза уже горели лихорадочным огнем. Были молодые рыцари, чьи доспехи сменили шелковые рубахи, распахнутые на груди. Были дамы, чьи платья стали короче, а декольте — глубже. И были те, кого раньше не пускали и на порог дворца — танцовщицы, куртизанки, и женщины сомнительной репутации.

Король восседал на троне, откинувшись на спинку, и смотрел на представление, которое разворачивалось перед ним. Танцовщицы в прозрачных одеждах извивались в такт музыке, их тела блестели от масла, движения были медленными, плавными, обещающими. Они кружились, изгибались, падали на колени, тянули руки к королю, и в глазах их горел тот же огонь, что и в его собственных.

Вино лилось рекой. Кубки осушались и наполнялись вновь. Смех, музыка, стоны удовольствия — всё сливалось в единый тягучий гул. На столах дымились яства — жареное мясо, экзотические фрукты, сладости, привезенные из-за моря. Но к еде почти не прикасались. Все хотели другого. Все искали другого. Все ждали того момента, когда музыка смолкнет и начнется главное.

И он наступил.

Когда свечи догорели до половины, а вино ударило в головы, король подал знак. Музыка сменилась — стала глубже, медленнее, чувственнее. Танцовщицы, сбросив последние одежды, вышли в центр зала, и началось то, что потом описывали шепотом, боясь даже произнести вслух.

Они были прекрасны. Их тела, молодые, гибкие, сплетались в танце, который был больше, чем танцем. Они касались друг друга, целовали, обнимали, и каждый их жест был откровеннее предыдущего. Зрители смотрели, затаив дыхание, и в глазах их горел тот же огонь. Кто-то не выдержал первым — молодой рыцарь, чьи руки уже давно лежали на коленях соседки, потянулся к ней, и она ответила. За ними — другие. Пир превращался в нечто иное, в нечто, для чего в языке не было слов.

Король смотрел на это и улыбался. В глазах его, некогда ясных и добрых, теперь горел чужой, нездешний огонь. Он поднял кубок, осушил его до дна, и в вине ему почудился вкус ее губ. Вкус, который он никогда не забывал. Вкус, который он искал в каждой женщине, в каждом поцелуе, в каждом прикосновении.

— Иштар, — прошептал он, и никто не услышал его. Все были заняты другим.

Пир длился до утра. Когда первые лучи солнца проникли сквозь тяжелые шторы, в зале царил хаос. Тела лежали на столах, на полу, на ступенях трона. Вино пролилось, смешиваясь с потом и другими жидкостями. Кто-то спал, кто-то еще продолжал, кто-то просто лежал, глядя в потолок пустыми глазами.

Король сидел на троне, глядя на это, и улыбался. Он не заметил, как кожа его стала еще бледнее, глаза — еще глубже, а губы — тоньше. Он не заметил, как из угла зала за ним наблюдают. Две зеленые искры в темноте. Кошачьи глаза, которые не мигали, не отводили взгляда, смотрели, смотрели, смотрели.

— Иштар, — прошептал он в последний раз, засыпая.

В ответ ему послышался тихий, ласковый смех.

В главном храме королевства, в его самой дальней келье, верховный жрец Феофан проснулся от того, что его сердце колотилось так, будто хотело выскочить из груди.

Он лежал на жесткой постели, глядя в потолок, и пытался понять, что его разбудило. Сон был странным. Он не помнил всех деталей, но образы еще стояли перед глазами — яркие, живые, пугающие.

Он видел женщину. Она была прекрасна — такой красоты он не видел никогда в жизни, даже в молодости, когда мир казался ему открытым и полным возможностей. Ее волосы струились, как водопад, падая на плечи, на грудь, на бедра. Ее кожа светилась изнутри, и в этом свете было что-то древнее, что-то, что не должно было существовать в мире смертных. Ее глаза... глаза были зелеными, как изумруды, и в них горели огни, которые манили, звали, обещали.

А на голове ее... уши. Кошачьи уши, острые, пушистые, они двигались, прислушивались, ловили каждый звук. И хвост — длинный, пушистый, он обвивал ее ноги, касаясь пола.

Она протягивала к нему руки. Не к жрецу Феофану, старому, сгорбленному, с лицом, изрезанным морщинами, — к молодому парню, которым он был когда-то. Она смотрела на него, и в глазах ее было обожание, такое сладкое, такое теплое, что у него перехватило дыхание.

Она прислонилась к нему. Он чувствовал ее тепло, ее запах — цветы, мед, что-то еще, что-то такое, от чего кружилась голова. Она дышала — тяжело, часто, и дыхание ее обжигало его щеку, его шею, его грудь. Ее грудь прижималась к его груди, бедра касались его бедер, и он чувствовал, как его тело, старое, больное, забывшее о желаниях, вдруг откликается, наливается жаром внизу, требуя эту девушку.

Она облизала его ухо. Язык ее был горячим и влажным, он проникал внутрь, медленно, глубоко, и от этого движения у Феофана перехватило дыхание. Она шептала что-то, не слова — звуки, от которых кровь закипала в жилах, а мысли таяли, как воск на огне. Ее руки скользили по его телу — по плечам, по груди, по животу, ниже, и он не мог, не хотел останавливать их. Он чувствовал, как его старая, иссохшая кожа оживает под ее пальцами, как мышцы, атрофированные годами бездействия, наливаются силой, как дыхание становится глубже, чаще, как мир вокруг сужается до одной точки — до нее.

А потом она лизнула его щеку. Языком, длинным, влажным, провела от подбородка до виска, и этот язык был горячим, как огонь, и холодным, как лед, и сладким, как смерть. Он чувствовал ее дыхание на своей коже, слышал ее шепот, и в этом шепоте было обещание вечности. Она обвила его руками, прижалась всем телом, и он чувствовал каждый изгиб, каждую выпуклость, каждое движение ее бедер.

Он проснулся в холодном поту. Рубашка прилипла к телу, простыни сбились в комок, сердце колотилось где-то в горле. Он сидел на постели, пытаясь отдышаться, и не понимал, что это было. В паху пульсировало, и это было так неожиданно, так нелепо для его возраста, что он едва не застонал от стыда.

Сон? Наваждение?

Он прожил долгую жизнь. Он служил богам, которых, как все знали, больше нет. Он видел смерть, голод, войну, чуму. Он думал, что его уже ничем нельзя удивить, что все страхи остались в прошлом, что он готов к любым испытаниям.

Но этот сон... этот сон был другим.

Он чувствовал ее запах — цветы и мед — на своей коже. Он чувствовал тепло от ее тела. Он чувствовал, как его тело, старое, немощное, еще помнит прикосновения, которых не было. Слюна на щеке еще не высохла — он провел рукой, и пальцы стали влажными. От этого прикосновения по телу пробежала дрожь, и он поспешно вытер руку о простыню, чувствуя, как краснеет в темноте.

— Господи, — прошептал он, обращаясь к пустоте. — Что это было? Зачем ты послал мне это?

Никто не ответил. Только ветер гудел за окном, да где-то в храме пели монахи, отгоняя ночные страхи. Их голоса звучали ровно, привычно, но Феофану казалось, что и в них он слышит что-то новое — томное, тягучее.

Феофан поднялся, накинул рясу, вышел в коридор. Ноги дрожали, в голове было пусто, перед глазами все еще стоял образ — кошачьи уши, зеленые глаза, длинный язык, скользящий по его щеке. Он чувствовал, как его тело, забывшее о страсти, еще помнит, как оно горело в ее руках. Каждый шаг давался с трудом, и он опирался на стену, чувствуя, как каменные плиты холодят разгоряченную кожу.

Он прошел в храм, опустился на колени перед алтарем. Свечи горели ровно, тихо, бросая на стены мягкие тени. Статуи святых смотрели на него с высоты, и в их каменных глазах не было ответа. Только молчание. Только пустота. Только холод, который не мог прогнать жар, все еще тлеющий в его крови.

— Что происходит? — прошептал он. — Что происходит со мной?

Он просидел на коленях до рассвета, пытаясь молиться, но слова молитв, которые он знал с детства, вдруг казались ему пустыми, чужими, ненужными. В голове звучал другой голос, и этот голос обещал не спасение, не прощение, не вечность — он обещал наслаждение. Он обещал жар, который он чувствовал сейчас. Он обещал руки, скользящие по телу. Он обещал язык, лижущий щеку.

Он чувствовал, как что-то меняется в нем. Что-то, чему он не мог дать имя. Что-то, что пугало его больше, чем смерть.

А в королевском дворце, за тяжелыми шторами, за толстыми стенами, среди тел, все еще лежащих на полу тронного зала, король спал на троне, и на губах его застыла блаженная улыбка. Ему снились кошачьи глаза, зеленые, как изумруды. Ему снились пушистые уши, настороженно ловящие каждый звук. Ему снилась Иштар, ее губы, шепчущие его имя, которое он повторял снова и снова, даже во сне.

— Иштар... — снова прошептал он.

Из темноты угла, из самой густой тени, раздался тихий, ласковый смех. Две зеленые искры мигнули и погасли. А в храме, на другом конце города, старый жрец все еще стоял на коленях, и слезы текли по его морщинистым щекам, падая на сложенные в молитве руки. Он не знал, что это только начало. Он не знал, что то, что он видел во сне, уже пришло в этот мир.

назадназад
1 ... 22 23 24
в конецв конец