Глава 9. Трещина
Мы просидели в библиотеке ещё около часа, но ответов больше не прибавлялось — только вопросы, множащиеся быстрее, чем мы успевали их формулировать. В какой-то момент я захлопнул книгу с той окончательностью, с которой закрывают крышку гроба.
— На сегодня хватит, — сказал я. — Мы не продвинемся дальше, просто листая страницы до закрытия.
Лиза не спорила. Мы вышли из здания в сгущающиеся сумерки, и та же самая тяжёлая, каменная величественность, что давила на меня при входе, теперь казалась почти безразличной — библиотеке было плевать, нашли мы ответы или нет, она стояла здесь до нас и простоит после.
Мы разошлись у метро.
— Когда увидимся? — спросила Лиза, и в её голосе была та же готовность, с которой она произносила почти всё, — готовность подстроиться под меня, под моё расписание, под мои условия.
Я на мгновение задумался — не над временем встречи, а над самим вопросом, который в этот момент показался мне куда более фундаментальным. Нужна ли мне вообще Лиза дальше? Она была полезна сегодня — вопрос про Пекин, идея с библиотекой, — но полезность имела свойство истощаться, а привязанность, которую она ко мне испытывала, рано или поздно потребует ответной услуги, которую я не планировал оказывать.
Но пока что альтернативы у меня не было. Один я не продвинусь быстрее.
— Завтра, в парке, в десять, — сказал я.
Она кивнула, отступила на пару шагов, и, показалось мне, хотела сказать что-то ещё — рот её приоткрылся, брови слегка нахмурились, будто внутри неё формировалось предложение, которое она в последний момент решила не произносить. Она просто покачала головой своим же мыслям и пошла прочь, не оборачиваясь.
Я не стал гадать, что это было. У меня хватало собственных незаданных вопросов.
Дорога до общаги прошла в молчании — не только внешнем, но и внутреннем: впервые за день у меня не было сил даже на ярость. Просто усталость, тяжёлая и вязкая, оседающая в костях.
Трещины сопровождали меня всю дорогу.
Я давно перестал притворяться, что не замечаю их постоянного присутствия на периферии зрения, но сегодня что-то изменилось. Они стали ярче. Толще. То, что утром было едва различимой нитью, к вечеру превратилось в отчётливую полосу света, будто кто-то методично, час за часом, увеличивал яркость на невидимом регуляторе.
Я поужинал в общей кухне — что-то из полуфабрикатов, вкуса которых даже не запомнил, — и лёг спать, не потрудившись даже додумать план на завтра.
Сон пришёл быстро и был на удивление беспамятным.
Проснулся я от боли.
Острой, пульсирующей, будто кто-то методично вгонял иглу в мой левый глаз изнутри, с каждым толчком сердца. Я резко сел на кровати, зажимая ладонью глазницу, хотя это, разумеется, ничего не меняло — боль рождалась не на поверхности, а где-то глубже, там, куда рука дотянуться не могла.
Комната была залита фиолетовым.
Трещин стало ещё больше — они окружали кровать плотным, дрожащим кольцом, ближе, чем когда-либо прежде, некоторые едва ли не в полуметре от моего лица. Их свет заливал стены, потолок, спящую фигуру Аспиранта на соседней кровати, окрашивая привычную серость комнаты в нездоровый, пульсирующий лиловый.
Я протянул руку к ближайшей трещине — то ли из злости, то ли из инстинктивного желания понять, что именно причиняет мне боль, — но она резко отпрянула, увернувшись от моих пальцев с почти издевательской лёгкостью, и в тот же миг новая вспышка боли ударила в глаз, острая, как удар хлыстом.
А потом — снова этот звук.
Смех. Тот же самый сухой, довольный смешок, что я слышал в библиотеке, только теперь их было много, целый хор, разлетающийся по комнате вместе с трещинами, которые прыгали, уворачивались, будто дразнили меня, будто вся эта боль была для них не наказанием, а игрой, в которой я был единственным, кто не понимал правил.
Ярость вспыхнула мгновенно, без предупреждения, сметая остатки сна.
Я схватил кружку, стоявшую на столе рядом с кроватью, и с силой швырнул её в стену. Осколки брызнули по полу с резким, звонким треском.
— Ты совсем оборзел? — раздался хриплый со сна голос Аспиранта, приподнявшегося на локте. — Я в четыре с работы пришёл, дай хоть поспать спокойно.
— Пошёл ты, — бросил я, уже вставая, уже натягивая куртку поверх футболки, в которой спал.
Я вышел, хлопнув дверью сильнее, чем требовалось, и пока шёл по коридору, в голове разворачивался привычный, утешительный монолог, выстраивающий вокруг моей вспышки удобную конструкцию правоты. Этот вонючий мужик, который всю свою жизнь провёл в общажной комнате, потому что не смог наскрести денег даже на съёмную студию, будет делать мне замечания? Он, который не в состоянии убрать собственную половину комнаты — грязные носки под кроватью, гора немытых кружек на подоконнике, — смеет говорить мне про тишину и покой? Смешно. Жалко.
На улице было прохладно, серый утренний воздух почти не отличался от вечернего, будто Москва существовала в одном застывшем оттенке независимо от времени суток. Я шёл, пытаясь унять пульсацию в глазу, пытаясь осмыслить то, что произошло ночью, — трещины не просто наблюдали за мной больше, они начали активно от меня уворачиваться, будто провоцировали, будто испытывали.
Я не успел додумать эту мысль до конца.
— Мальчик, дорогой, разбогатеть не хочешь? — раздалось сбоку от меня.
Голос принадлежал уличному торгашу — из тех, что обычно кучкуются у выходов из метро с потрёпанными столиками, разложенными билетами и той характерной, липкой настойчивостью, с которой цепляются к каждому проходящему мимо. Я видел таких десятки раз и обычно проходил мимо, даже не поворачивая головы.
Но сегодня что-то во мне сломалось на этом одном слове.
Мальчик.
Он назвал меня мальчиком. Меня — человека, отмеченного силой, которую этот жалкий торгаш не смог бы вообразить даже в самом смелом бреду, человека, который был королём задолго до того, как этот мир вообще узнал о его существовании, — он назвал меня мальчиком и предложил мне разбогатеть, будто я нищий студент, мечтающий о лишней тысяче рублей на карманные расходы.
Я развернулся к нему так резко, что он отшатнулся.
— Что ты сказал? — прошипел я, делая шаг вперёд.
— Э-э, полегче, парень, я просто...
Договорить он не успел — я схватил его за воротник потрёпанной куртки, притягивая ближе, чувствуя, как ярость вскипает во мне с той же скоростью, с какой боль пульсировала в моём глазу последние несколько часов.
И тогда смех раздался отовсюду разом.
Не из одной точки, не из одной трещины — из воздуха целиком, будто сам мир вокруг меня расхохотался, довольный тем, что наконец получил повод. Я почувствовал, как что-то фиолетовое метнулось ко мне со всех сторон одновременно — не осторожно, не выжидая, как всегда прежде, а стремительно, жадно, будто долгое ожидание наконец закончилось.
Я не успел ничего понять.
Одна из трещин рванулась ко мне и втянула меня внутрь себя, как втягивает водоворот.
***
Я оказался в темноте, которая не была темнотой.
Пространство вокруг меня было залито тем же самым фиолетовым светом, но здесь он не мерцал, не пульсировал — он просто существовал, ровно и вязко, как будто я оказался внутри исполинской капли желе, застывшей в момент падения. Всё вокруг было мягким на вид — очертания зданий, тротуара, фонарного столба, — все они повторяли то, что окружало меня секунду назад на улице, но словно вылепленные из тумана, лишённые чётких границ, дрожащие по краям, как отражение в воде.
Людей не было.
Ни того торгаша, которого я всё ещё, как оказалось, держал за воротник в момент перехода, ни прохожих, которые минуту назад спешили мимо по своим делам. Только я и это призрачное, дымчатое повторение реальности в радиусе, как мне показалось, метров пятнадцати вокруг, обрывающееся резкой, размытой границей там, где заканчивалась копия и начиналось нечто, чего я не мог разглядеть.
И тишина.
Не просто отсутствие звука — абсолютная, физически ощутимая тишина, которая давила на барабанные перепонки сильнее, чем самый громкий шум. Я слышал собственное дыхание, собственное сердцебиение, но всё это звучало приглушённо, будто уши были заложены толстым слоем ваты.
Страх пришёл не сразу — сначала было что-то похожее на любопытство, холодное, отстранённое изумление перед масштабом произошедшего. Но чем дольше длилась эта тишина, чем дольше я стоял посреди дымчатой, беззвучной копии московской улицы, тем яснее становилось: я не понимал, где нахожусь. Не понимал, как отсюда выбраться. Не понимал, наблюдает ли за мной отсюда что-то, спрятанное за размытой границей пятнадцати метров.
Паника поднялась быстро, перехватывая горло.
И в этот самый момент трещина выплюнула меня обратно.
***
Я упал на асфальт, ударившись коленями и ладонями, зажимая левый глаз, из которого волнами расходилась боль, куда более острая, чем до перехода. Вокруг меня, в воздухе, всё ещё звучал этот смех — тише теперь, довольный, насытившийся, будто трещины наигрались и были удовлетворены произведённым эффектом.
В паре шагов от меня, на земле, сидел торгаш.
Он смотрел на меня широко раскрытыми глазами, полными неподдельного, животного ужаса, и я не сразу понял, почему — пока не вспомнил, что для него всё выглядело иначе. Я держал его за воротник, а в следующее мгновение исчез, оставив его падать вперёд, в пустоту, где секунду назад было моё тело.
— Чертовщина! — заорал он, вскакивая на ноги и пятясь от меня, будто я был мертвецом, восставшим прямо у него на глазах. — Изыди! Изыди, нечисть!
Он развернулся и бросился бежать, роняя по пути разложенные лотерейные билеты, которые разлетелись по тротуару серым конфетти.
Я остался стоять на коленях посреди улицы, зажимая глаз, чувствуя, как холодный асфальт пропитывает ткань джинсов, слишком потрясённый, чтобы даже подняться.
***
В аэропорту Шереметьево, в терминале Д, стоял ровный, безостановочный гул — тот особый звук, который рождается из сотен голосов, объявлений на нескольких языках, шороха чемоданных колёс по гладкому полу, — гул, который никогда не затихает полностью, лишь меняет тональность в зависимости от часа.
Посреди этого шума, в самом сердце вестибюля, неподвижно стоял мужчина.
Высокий, в белом плаще безупречного покроя, который выделялся среди суетящейся толпы так же отчётливо, как выделяется одна ровная нота среди какофонии. Он держал в руке фотографию — старую, с чуть загнутым уголком, — и его лицо, если бы кто-то из спешащих мимо пассажиров попытался его разглядеть, ускользало бы от внимания, будто взгляд соскальзывал с него, не в силах зацепиться за черты.
Он посмотрел на фотографию.
На ней был молодой человек в строгом костюме, стоящий на сцене какого-то актового зала, с медалью на груди и той особенной, сияющей уверенностью в осанке, которая появляется только у людей, ещё не встречавших ничего, способного эту уверенность поколебать. Выпускной. Одиннадцатый класс. Расцвет.
— Gut, gut, — произнёс мужчина тихо, по-немецки, с той интонацией, с которой произносят финальную реплику перед тем, как закрыть давно решённое дело. — Маг, ты будешь первым.
Он опустил фотографию, аккуратно спрятал её во внутренний карман плаща и направился к выходу неспешным, размеренным шагом человека, которому некуда торопиться, потому что время работает исключительно на него.
Позади него, там, где он только что стоял, воздух дрожал маревом, как над раскалённым асфальтом в летний полдень.
— Господи, как здесь вдруг жарко стало, — ахнула женщина у соседней стойки, обмахиваясь рукой. — Это что, кондиционер сломался? Как в Сахаре прямо.
Никто не обратил внимания на мужчину в белом плаще, скрывшегося за автоматическими дверями. Никто не заметил, как вместе с ним из здания аэропорта постепенно уходила и духота, оставляя после себя лишь недоумённые взгляды и обмахивающихся веером пассажиров.
***
Я всё ещё стоял на коленях посреди тротуара, когда почувствовал это.
Не боль — с ней я уже более или менее свыкся, она пульсировала фоном, притупляясь с каждой секундой. Не смех трещин, который постепенно затихал, будто их веселье наконец исчерпало себя.
Это было другое. Ощущение, знакомое мне ещё со скамейки в парке, когда старуха разглядывала меня с другого конца аллеи, — тяжёлое, физическое чувство чужого взгляда, направленного прямо на меня, откуда-то, чего я не мог увидеть.
Я медленно поднял голову, оглядывая улицу — прохожих, спешащих мимо, машины, тянущиеся по проспекту, серые фасады домов, — но никто не смотрел в мою сторону. Никто не остановился. Никто не замер, разглядывая меня так, как разглядывают редкий экспонат.
И тем не менее ощущение не проходило.
Кто-то смотрел на меня.
Я просто не мог понять, откуда.