— Ещё раз, — сказал Гарет, вытирая пот со лба.
Я покачал головой, опуская меч.
— На сегодня хватит. Мне нужно поговорить с отцом.
Гарет приподнял бровь, но расспрашивать не стал — просто кивнул и забрал оба клинка, оставляя меня одного посреди опустевшего двора. Солнце садилось за хребет, окрашивая камни стен в тусклый оранжевый цвет, и я, глядя на этот свет, вдруг понял: тянуть дальше — то же самое малодушие, за которое я сам себя корил месяцами.
Я нашёл отца в кабинете — он разбирал какие-то бумаги при свече, судя по хмурому виду, счета или отчёты с дальних застав.
— Можно? — спросил я, остановившись в дверях.
Он поднял взгляд, чуть удивлённый — я редко заходил к нему в кабинет без приглашения, — но кивнул, отложив перо.
— Заходи. Что-то случилось?
— Да, — сказал я, входя и закрывая за собой дверь. — Хочу поговорить о том вечере. Когда ты меня ударил.
Лицо отца мгновенно изменилось — не гнев, а что-то похожее на настороженность, будто он давно ждал этого разговора и одновременно надеялся, что он никогда не случится.
— Я думал, мы это оставили позади, — сказал он осторожно.
— Ты оставил, — возразил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя внутри всё сжималось. — Я — нет. Ты ни разу не извинился. Ни разу не сказал, что был неправ.
— Я испугался за твою жизнь, — сказал отец, и в голосе впервые прозвучала защитная резкость. — Ты пропал в горах на всю ночь, Артур. Целая деревня искала тебя до рассвета. Что бы ты сделал на моём месте?
— Не ударил бы пятилетнего ребёнка, — отрезал я.
Он замолчал, явно не ожидав такой прямоты. Я и сам не ожидал от себя такой резкости — но раз начал, отступать не собирался.
— Ты был не единственным, кто испугался в ту ночь, — продолжил отец тише, но не менее твёрдо. — Я не оправдываюсь. Но и не буду делать вид, что раскаяние стирает причину. Ты убежал, ничего не сказав. Не предупредив. Заставил нас всех думать худшее несколько часов подряд.
— Значит, это моя вина, что ты меня ударил?
— Я не это сказал, — резко ответил он.
— Тогда что ты сказал?
Мы замолчали, глядя друг на друга через стол, и в этой тишине была настоящая, неприкрытая злость — впервые за всё время между нами.
— Я скажу это один раз, — произнёс наконец отец, тщательно подбирая слова. — Я не горжусь тем, что сделал. Тем вечером я показал тебе не отца, а страх, одетый в гнев. Это было неправильно. Но я не притворюсь, будто твой поступок не имел последствий, за которые тебе тоже стоит нести ответственность. Мы оба ошиблись в ту ночь. По-разному, но оба.
Это было ближе к извинению, чем я ожидал услышать, — но недостаточно близко, чтобы утолить всё, что копилось во мне месяцами.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда ответь на другое. Ты правда думал передать стиль Лоуэну вместо меня?
Отец замер. Я увидел, как его пальцы на мгновение крепче сжали край стола.
— Откуда ты...
— Не важно откуда, — оборвал я. — Правда или нет?
Он долго молчал, и в этом молчании я прочитал ответ раньше, чем он успел произнести хоть слово.
— Я думал об этом, — сказал он наконец, глухо. — Не потому что хотел. Потому что дом требует защитника, а полгода — год ты не показывал никакого прогресса. Отец обязан думать о доме, а не только о чувствах одного сына.
— Значит, я для тебя — вариант, — сказал я, и голос дрогнул, несмотря на все усилия держать его ровным. — Один из. Который можно заменить более удобным.
— Нет! — резко возразил отец, поднимаясь из-за стола. — Ты мой сын. Первый. Единственный, кто был со мной с той самой ночи, когда я впервые взял тебя на руки. Мысль о замене приходила мне в голову — и я ненавидел себя за неё каждый раз. Но она приходила, потому что я боюсь за этот дом не меньше, чем боюсь за тебя. Ты этого не поймёшь, пока сам не станешь отцом.
— Может, и не пойму, — сказал я. — Но мне нужно было это услышать. Не оправдание. Просто правду.
Он посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом — не гневным, но и не примирительным, — и я вдруг увидел в его лице что-то, чего не замечал прежде: усталость человека, разрывающегося между долгом и любовью, не находящего способа полностью удовлетворить оба.
— Ты получил правду, — сказал он наконец. — Она тебе понравилась?
— Нет, — честно ответил я. — Но так лучше, чем молчание.
Мы стояли друг напротив друга, не находя, что сказать дальше, — разговор не закончился примирением, объятиями, облегчением, которого я, возможно, втайне ждал, начиная его. Вместо этого между нами повисло новое, честное, но всё ещё колючее напряжение, которое, как я подозревал, не рассосётся за один вечер.
— Я всё ещё зол, — признался я.
— Имеешь право, — сказал отец. — Я тоже не всё простил тебе за ту ночь. Возможно, нам обоим нужно время.
Я коротко кивнул и вышел из кабинета, не добавив больше ни слова.
В коридоре, на полпути к своей комнате, что-то вдруг качнулось внутри — не физически, а где-то глубже, будто пол под мыслями на мгновение перестал быть твёрдым.
Я замедлил шаг.
«Зачем я вообще это сделал», — подумал я, и мысль прозвучала странно чужой, будто произнесённой не совсем моим голосом. Не потому что я жалел о разговоре — потому что не мог с уверенностью сказать, кто именно из меня решил его начать. Взрослый Артём, привыкший добиваться ясности любой ценой, не терпящий недосказанности? Или пятилетний Артур, которому просто было больно, и который хотел, чтобы отец наконец это заметил?
Границы вдруг смазались. Я попытался вспомнить, как звучал мой голос минуту назад в кабинете — своим, взрослым тоном или по-детски резким, — и не смог. Оба воспоминания наложились друг на друга, слились в одно, неразличимое.
Дойдя до комнаты, я привалился спиной к двери, схватившись за голову — виски вдруг налились тупой, пульсирующей болью, а перед глазами на мгновение всё двоилось, будто я смотрел на мир одновременно из двух разных точек одновременно.
«Кто из нас только что говорил с ним? — мысль путалась сама в себе. — Кто вообще сейчас думает это?»
Боль резко усилилась, вспыхнув где-то за глазами острой, ослепляющей вспышкой, — и пол ушёл у меня из-под ног.
Я открыл глаза в темноте — не в своей комнате, не в замке вообще, а в каком-то бесформенном, сером пространстве, лишённом стен, потолка, любых опознавательных черт.
Напротив меня стоял мальчик. Мой собственный облик — тот же рост, то же лицо, — но с выражением, какого я никогда не видел в зеркале: искажённым чистой, неразбавленной яростью.
— Наконец-то, — произнёс он, и голос его прозвучал моим собственным детским тембром, но с интонацией, которая мне не принадлежала никогда.
Я не успел ничего ответить — его кулак врезался мне в челюсть раньше, чем я осознал движение. Боль оказалась настоящей, оглушительной, и я рухнул на невидимую поверхность под ногами, хватая ртом несуществующий воздух.
— Что... — выдавил я, поднимаясь на одно колено.
— Ты хоть понимаешь, что натворил? — выплюнул он, надвигаясь. — Это моё тело. Мои родители. Моя жизнь, которую я должен был прожить сам — а вместо этого застрял где-то в темноте, пока ты донашиваешь всё, что принадлежит мне, как старую куртку с чужого плеча.
— Я не выбирал это, — сказал я, вставая, всё ещё оглушённый. — Думаешь, я хотел оказаться здесь? Потерять всё, что у меня было?
— Мне плевать, чего ты хотел! — закричал он, и в этом крике прорвалось что-то куда более раненое, чем простая злоба. — Я должен был сам учиться держать этот меч. Сам, впервые, назвать их мамой и папой — по-настоящему, не выторговывая это слово годами, как какую-то уступку. А вместо этого я слушаю, как ты решаешь за меня, чувствуешь за меня, живёшь за меня — в моём собственном теле!
— Ты не настоящий, — сказал я тише, сам не до конца веря собственным словам. — Ты просто часть меня. То, что я подавлял слишком долго.
— Может быть, — он оскалился, — а может, ты просто хочешь в это верить, потому что иначе придётся признать, что ты вор.
Он бросился на меня снова — на этот раз размашистым, неуклюжим замахом, лишённым какой-либо школы или техники. Я машинально уклонился — тело среагировало раньше разума, тем самым обрывочным, дворовым чутьём, которое въелось в меня ещё в прежней жизни: не изящным мечным искусством формы Морэн, а грубой, уличной сноровкой парня, которому не раз доводилось уворачиваться от чужих кулаков на задворках студенческого общежития.
Я перехватил его руку, дёрнул на себя и коротко, без замаха, впечатал кулак ему в рёбра — приём, которому меня когда-то наспех научил Руслан после того, как меня однажды подловили трое пьяных старшекурсников.
Он охнул, отшатнувшись, — и снова бросился в атаку, ещё более хаотично, ещё более отчаянно. У него была ярость. У него не было ничего, чему можно было противопоставить эту ярость технически, — ни единого урока, ни единой драки, в которой он выучил бы, как правильно держать кулак, как гасить чужой удар корпусом, как беречь дыхание в затяжной схватке.
Я блокировал его следующий выпад предплечьем, ударил в ответ — коротко, точно, в челюсть, — и он повалился навзничь, тяжело дыша, кровь на разбитой губе казалась в этом сером, безликом пространстве неестественно яркой.
— Хватит, — выдохнул я, стоя над ним. — Пожалуйста. Хватит.
Он лежал, глядя на меня снизу вверх, — и ярость в его глазах медленно, мучительно уступала место чему-то куда более беззащитному, куда более узнаваемому.
— Я просто хотел жить, — прошептал он. — Хоть немного. Хоть один день — по-настоящему своим.
Я не нашёлся, что ответить. Слова застряли где-то в горле, и прежде чем я успел опуститься рядом, протянуть руку, сделать хоть что-то, — серое пространство вокруг вдруг задрожало, начало рассыпаться, как размытая акварель под дождём.
Я очнулся на полу своей комнаты, привалившись спиной к двери в той же позе, в которой, видимо, потерял сознание. Голова гудела, челюсть — та самая, которую задел кулак во сне, — отзывалась тупой, необъяснимой болью, хотя ни единого синяка на коже, конечно же, не было.
Я долго сидел неподвижно, глядя в темноту комнаты, пытаясь понять, что именно сейчас произошло — обычный ли это сон, порождённый переутомлением и тяжёлым разговором с отцом, или что-то более глубокое, более настоящее, чем я готов был признать.
Слова мальчика — «я просто хотел жить, хоть один день по-настоящему своим» — эхом отдавались в голове, отказываясь стихать.
Я выиграл ту драку. Но, сидя в темноте, я впервые не чувствовал в этой победе ничего похожего на облегчение.