Дни в Марлоу-Холле складывались в куда более строгий, размеренный распорядок, чем что-либо, к чему я привык в Лунном Пике, — не хаотичное чередование политических обязанностей и урывочных тренировок, а чёткий, почти армейский ритм, повторявшийся изо дня в день с неотвратимой регулярностью.
Подъём — за час до рассвета. Физическая подготовка — бег, растяжка, упражнения на равновесие — до самого завтрака. Затем короткая, но плотная трапеза, во время которой дед, вопреки первому впечатлению, оказался вовсе не молчаливым сухарём, а скорее человеком, экономящим слова для действительно важных вещей.
— В армии завтракали быстро, — пояснил он на третье утро, заметив мой удивлённый взгляд на скорость, с которой он расправлялся с простой овсяной кашей. — Привычка осталась. Еда — топливо, а не развлечение. Оставь развлечения для вечера, если сил ещё хватит на что-либо, кроме сна.
Марлоу-Холл, как я быстро выяснил, обслуживало на удивление немного людей для поместья подобного размера — не десятки слуг, как в Лунном Пике или тем более у Гарланов, а едва ли дюжина, каждый из которых, судя по выправке и манере держаться, некогда служил под началом деда.
— Лорд Гидеон не любит незнакомцев в доме, — пояснил мне Осрик, управляющий, в один из первых вечеров, застав меня разглядывающим немногочисленную прислугу за ужином. — Каждый, кто здесь работает, доказал свою верность годами совместной службы. Проще довериться проверенному человеку, чем нанимать чужаков ради удобства.
Кухаркой оказалась суровая женщина по имени Гретта — в прошлом, как позже выяснилось, полевая медсестра, сопровождавшая отряды деда в походах, — готовившая просто, но сытно, без изысков, зато с той же армейской пунктуальностью, с какой сам дед подходил к тренировкам.
— Ешь всё, что дают, — сказала она мне в первый же день, без обиняков плюхнув передо мной тарелку густой похлёбки. — Растущему телу нужно топливо, а не привередливость.
Конюхом служил однорукий ветеран по имени Джориан, потерявший руку, по слухам, в той же кампании, где дед заслужил эти самые земли, — но, несмотря на увечье, управлявшийся с лошадьми с поразительной, отточенной годами сноровкой.
— Не жалей меня взглядом, парень, — усмехнулся он, заметив мою невольную заминку при первом знакомстве. — Одна рука не мешает работать головой. А лошади прощают многое, если знаешь их характер.
Вечера, свободные от изнурительных тренировок, дед проводил в собственном кабинете — небольшой, аскетично обставленной комнате, единственным украшением которой служили развешанные по стенам старые, потемневшие от времени карты военных кампаний и несколько простых, без излишеств, клинков разных эпох.
Однажды, набравшись смелости, я осторожно постучал в приоткрытую дверь, застав деда за разбором каких-то старых писем.
— Что-то случилось? — спросил он, не отрываясь от бумаг.
— Просто хотел спросить, — сказал я, — можно ли написать домой? Обещал маме и Лоуэну.
Дед на мгновение отложил перо, взглянув на меня с непривычным, чуть смягчившимся выражением.
— Пергамент и чернила в верхнем ящике стола у окна, — сказал он, указывая на противоположный конец кабинета. — Можешь писать здесь, если хочешь. Составлю тебе компанию — заодно и сам давно должен ответить дочери.
Мы просидели тем вечером бок о бок в уютной, непривычной тишине — я, старательно подбирая слова для письма матери и Лоуэну, стараясь описать первые дни без излишней тревоги, способной их растревожить, а дед, изредка бормоча что-то себе под нос, составлял собственное, куда более короткое послание.
— Что пишешь маме? — не удержался я от любопытства, покосившись на его лист, где уместилось от силы несколько строк.
— Что жив, здоров, тренирую тебя усердно, — коротко ответил дед. — Остальное она додумает сама. Кассандра всегда умела читать между строк лучше, чем я умел писать между ними.
Я невольно улыбнулся этому странному, но по-своему трогательному признанию.
На пятый день, когда мышцы уже начали привыкать к изнурительному распорядку, а падения с равновесного бревна участились чуть реже прежнего, дед впервые пригласил меня понаблюдать за собственной тренировкой — не для того, чтобы участвовать, а просто чтобы видеть.
Он двигался с обманчивой, неспешной лёгкостью — никакой суеты, никакой избыточной силы, лишь точные, экономные движения человека, для которого меч давно стал не оружием, требующим сознательного контроля, а естественным продолжением собственного тела.
— Вы всё ещё тренируетесь каждый день? — спросил я, поражённый увиденным. — В вашем возрасте?
— Тело забывает быстрее, чем кажется, если перестать напоминать ему, — ответил дед, не прерывая плавной последовательности движений. — И потом, — он позволил себе короткую, редкую усмешку, — старику полезно иногда напоминать себе, каково это — быть сильным, а не просто выглядеть суровым за обеденным столом.
Я рассмеялся — впервые с момента приезда позволив себе искренний, ничем не сдерживаемый смех в присутствии деда, — и он, к моему удивлению, не осадил меня резким замечанием, а лишь одобрительно кивнул, продолжая свою тренировку.
К концу первой недели пришёл ответ из дома — короткое, но тёплое письмо от мамы, полное вопросов о моём самочувствии, и куда более пространное, беспорядочное послание от Лоуэна, испещрённое кляксами и неровным, старательным почерком семилетнего мальчика, гордо перечислявшего все события, произошедшие в Лунном Пике за минувшую неделю без меня.
Отдельной строкой, приписанной явно наспех, значилось сообщение от Гарета: «Дневник моего учителя пригодится тебе раньше, чем думаешь. Не забудь достать его из вещей».
Я замер, вспоминая о потрёпанном подарке, полученном на день рождения два года назад и с тех пор безнадёжно затерявшемся где-то на дне дорожного сундука среди прочих вещей, взятых с собой в Марлоу-Холл.
Той же ночью, разобрав вещи заново, я наконец извлёк потрёпанный кожаный переплёт — и, устроившись у окна при свете единственной свечи, впервые за долгое время открыл его, вчитываясь в убористый, чужой почерк давно позабытого мастера, который, судя по всему, столкнулся когда-то с точно такой же, до боли знакомой проблемой несовпадения тела и унаследованной формы.
Первая же страница начиналась словами, показавшимися мне удивительно, почти пугающе созвучными собственным мыслям:
«Если ты читаешь это, значит, форма, доставшаяся тебе по праву рождения или наставничества, тебя предала. Не спеши винить себя. Вина здесь ни при чём. Тело не лжёт — просто иногда истина, которую оно говорит, отличается от той, что мы надеялись услышать».
Я долго сидел, перечитывая эти строки снова и снова, чувствуя, как что-то внутри, давно сжатое в тугой, болезненный узел разочарования и стыда, начинает медленно, осторожно распускаться, уступая место робкому, но крепнущему предвкушению.
Быть может, ответ, который я безуспешно искал все эти годы, всё это время терпеливо ждал меня на страницах этого потрёпанного, невзрачного дневника, — и завтра, вооружённый новым пониманием собственного тела и словами давно умершего незнакомца, я наконец сделаю первый настоящий шаг к тому, чтобы найти нечто подлинно своё.