Усталость подкралась незаметно — не единым, отчётливым ударом, а медленным, вязким накоплением, слой за слоем, пока однажды вечером, спустя месяц после свадьбы Кестрелей, я не поймал себя на том, что не могу вспомнить, о чём читал последние десять минут, хотя книга по-прежнему лежала открытой на коленях.
Управление домом в отсутствие отца, участившиеся инспекционные поездки, эхо унизительной сцены с Виктором Кестрелем, до сих пор время от времени всплывавшее в разговорах на очередном приёме, — всё это копилось внутри незаметно, но неотвратимо, пока однажды я не осознал: я не спал по-настоящему, без тревожных, обрывочных снов, уже больше недели.
Мама заметила первой.
— Ты бледный, — сказала она за ужином, внимательно разглядывая мои тёмные, набрякшие круги под глазами. — И почти ничего не ешь.
— Просто устал, — сказал я, отодвигая тарелку, к которой действительно почти не притронулся.
— Может, отдохнуть от поездок хотя бы неделю? — предложила она с плохо скрываемой тревогой. — Свен справится сам с текущими делами.
— Справлюсь, — сказал я привычно, хотя даже собственный голос прозвучал глуше, чем следовало.
Она не стала спорить, но взгляд, который она бросила на отца, безмолвно умолял его вмешаться. Он, впрочем, промолчал — то ли не заметив всей тяжести моего состояния за грузом собственных забот, то ли, зная меня достаточно хорошо, решив дать мне самому осознать предел собственных сил.
Той ночью я почувствовал знакомое, тревожное затишье прежде, чем закрыл глаза, — то самое ощущение чужого, терпеливого присутствия где-то на самой границе сознания, которое не посещало меня уже почти два года, с тех пор как голоса впервые утихли после катарсиса той страшной ночи.
Часть меня — усталая, изнурённая, привычная бояться этого ощущения — тут же напряглась, готовясь к худшему: к боли, к хору обвиняющих голосов, к очередной, возможно, ещё более разрушительной битве за контроль над собственным телом.
Но в этот раз что-то было иначе.
Не паника. Не острая, разрывающая боль. Просто тихое, почти вежливое присутствие — будто кто-то деликатно постучал в дверь, вместо того чтобы вышибать её силой.
Я закрыл глаза, и вместо привычного провала в темноту почувствовал, как мягко, почти без усилия соскальзываю в знакомое серое, безликое пространство.
Он стоял напротив — тот же мальчик с моим собственным лицом, каким я видел его дважды прежде, — но что-то в нём неуловимо изменилось. Ярость, прежде искажавшая его черты почти до неузнаваемости, теперь казалась приглушённой, усталой, будто он тоже вымотался за эти годы противостояния не меньше меня самого.
— Ты не бросился драться, — заметил он вместо приветствия, разглядывая меня с настороженным любопытством.
— Не хочу больше драться, — сказал я тихо. — Ни с тобой. Ни дальше.
Он невесело усмехнулся, но в этой усмешке впервые не было прежней, обжигающей злобы.
— В прошлый раз, — сказал он, — я говорил, что просто хотел жить. Хоть один день по-настоящему своим. Ты меня тогда избил и практически забыл, вернувшись к своей новой, украденной жизни.
— Не забыл, — возразил я твёрже, чем ожидал от себя самого. — Каждый раз, когда мама называет меня по имени, каждый раз, когда я держу меч, который так и не научился использовать полностью, — я помню, что где-то внутри меня есть ты. Тот, кем я мог бы никогда не стать, если бы всё пошло иначе.
Он долго молчал, вглядываясь в меня с прежней, неотступной пристальностью.
— И что это меняет? — спросил он наконец, и в вопросе впервые прозвучала не столько злость, сколько подлинная, неприкрытая горечь.
Я задумался, тщательно подбирая слова, — понимая, что от этого ответа, возможно, зависит куда больше, чем простое временное перемирие.
— Ничего не исправляет, — признал я честно. — Я не могу вернуть тебе то, что забрал, просто явившись сюда вместо тебя. Не могу притвориться, что ты не существуешь, не имеешь права на злость. Но я могу перестать делать вид, что ты — просто часть меня, которую нужно подавить и забыть. Может быть... — я замялся, впервые формулируя эту мысль вслух, — может быть, я мог бы жить эту жизнь не вместо тебя, а вместе с тобой. Не знаю точно, как это будет выглядеть. Но вечное сражение с самим собой явно не работает — оно едва не убило нас обоих в прошлый раз.
Мальчик долго молчал, обдумывая услышанное, — а затем, впервые за все три наши встречи, в его глазах промелькнуло нечто, отдалённо похожее на усталое, неохотное согласие.
— Я всё ещё злюсь, — сказал он тихо.
— Имеешь право, — ответил я, невольно эхом повторяя собственные слова, сказанные когда-то отцу после разговора о пощёчине. — Я тоже ещё не до конца простил себя за то, что здесь оказался. Возможно, нам обоим просто нужно время.
Он посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом, а затем медленно, неохотно кивнул — не примирение, не полное прощение, но нечто вроде хрупкого, осторожного перемирия, куда более ценного, чем любая одержанная в драке победа.
— Не думай, что это конец, — предупредил он, когда серое пространство вокруг начало медленно, привычно рассыпаться. — Я никуда не денусь. Просто, может быть... подожду немного дольше, прежде чем снова напоминать о себе так громко.
— Договорились, — сказал я, и это прозвучало искреннее, чем любое слово, произнесённое мной за последние недели изматывающей, бесконечной усталости.
Я проснулся на рассвете — без боли, без крови, без паники, — просто медленно открыл глаза, чувствуя странную, непривычную лёгкость, будто с плеч наконец сняли груз, который я нёс так долго, что перестал замечать его тяжесть.
Гарет, узнав за завтраком о ночном происшествии — не в подробностях, а лишь в общих чертах, — внимательно оглядел меня, привычно проверяя, не дрожат ли руки, не подводит ли равновесие.
— Голоса? — спросил он коротко.
— Один голос, — уточнил я задумчиво. — И на этот раз мы просто поговорили.
Гарет приподнял бровь, явно не до конца понимая смысл сказанного, но, к его чести, не стал требовать дальнейших объяснений, — лишь коротко кивнул, будто удовлетворившись самим фактом, что утро не началось с очередной паники или крови.
— Тренировка через час, — сказал он вместо этого. — Как обычно.
Я коротко улыбнулся, впервые за долгие недели чувствуя себя не разбитым, а собранным, — и, поднимаясь из-за стола, поймал себя на странной, тёплой мысли: возможно, настоящая победа заключалась вовсе не в том, чтобы навсегда заставить замолчать тот несчастный, разгневанный голос внутри себя.
А в том, чтобы наконец перестать воевать с ним настолько яростно, что едва не потерял самого себя в процессе этой бесконечной, изматывающей войны.