Три дня после того сна я почти не спал.
Не из страха увидеть тот же кошмар снова — а потому что сама попытка заснуть теперь требовала усилия, которого я прежде не замечал за собой: приходилось буквально удерживать мысли в каком-то подобии порядка, следить, чтобы они не расползались, не путались местами, прежде чем позволить себе провалиться в темноту. Разговор с отцом так и остался незакрытым — мы оба вежливо обходили друг друга, оставив обещанное «время» подвешенным где-то между нами, — а слова того мальчика из серого пространства продолжали звучать в голове в самые неподходящие моменты.
«Я просто хотел жить. Хоть один день — по-настоящему своим».
На четвёртое утро я, как обычно, вышел на тренировочный двор ещё до полного рассвета. Гарет уже ждал меня там, разминая плечо после давнего ранения, — привычная, знакомая сцена, повторявшаяся почти без изменений вот уже несколько недель подряд.
— Выглядишь так, будто не спал, — заметил он, окидывая меня быстрым, оценивающим взглядом.
— Всё нормально, — соврал я.
Он не стал настаивать — просто кивнул на деревянный меч, прислонённый к стойке, и я, как делал это уже сотни раз, поднял его, взвесил в руке, привычно нашёл в теле знакомую точку равновесия.
Или попытался найти.
Стойка «утренний лист» не далась с первого раза.
Не в привычном, знакомом смысле — не та упрямая пара градусов, к которой я давно притерпелся, воспринимая её скорее как старого, надоедливого знакомого, чем настоящую помеху. На этот раз тело просто отказалось слушаться вовсе: колено подогнулось раньше, чем я успел закрепить вес, плечо развернулось не туда, а клинок в руке вдруг ощутился чужим, слишком тяжёлым, будто я держал его впервые в жизни.
Я пошатнулся, едва не упав, и с трудом выровнялся, чувствуя, как жар стыда приливает к лицу.
— Заново, — сказал Гарет, ещё не придавая значения.
Я снова встал в стойку. На этот раз ноги встали правильно — но рука, поднимающая клинок, вдруг дёрнулась в сторону, будто её тянула какая-то невидимая, посторонняя сила, не имеющая отношения к моей собственной воле.
Меч со стуком выпал на камни двора.
Тишина.
— Артур?
Я уставился на собственную ладонь — пустую, чуть подрагивающую, — не понимая, что именно произошло. Пальцы разжались сами. Я этого не хотел. Я точно этого не хотел.
— Извините, — пробормотал я, поднимая клинок. — Соскользнул.
Я снова поднял оружие. Снова встал в стойку. На этот раз замах — простейший, тысячу раз повторённый замах, который тело выполняло уже почти без участия сознания, — вдруг разбился на части прямо посреди движения: рука дёрнулась не туда, корпус не довернулся, а нога, вместо того чтобы шагнуть вперёд, зацепилась сама за себя.
Я упал.
Не эффектно, не драматично — просто неуклюже осел на бок, ударившись локтем о каменные плиты, а деревянный меч отлетел куда-то в сторону с гулким, обидным стуком.
Гарет замер.
Я поднялся, отряхивая колени, чувствуя, как внутри разрастается что-то похожее на панику, — но куда более странную, более чужеродную, чем обычный испуг от неудачи. Будто тело вдруг перестало быть моим до конца, будто внутри него шла какая-то другая, отдельная от меня борьба, о которой я мог судить только по её внешним, катастрофическим последствиям.
— Ещё раз, — сказал Гарет тише, чем обычно.
Я попробовал снова. На этот раз я даже не смог правильно поднять клинок с земли — пальцы будто путались сами в себе, хватка соскальзывала, а простейшее, механическое движение — согнуть локоть, сжать рукоять — вдруг растянулось на несколько неуклюжих, дёргающихся попыток, каких я не совершал даже в самый первый день тренировок, четырёхлетним, едва державшим меч в непривычной ладони ребёнком.
— Что происходит? — спросил Гарет, и в его голосе, обычно ровном и невозмутимом, впервые за всё время нашего знакомства прозвучало нечто похожее на настоящую тревогу.
— Не знаю, — честно ответил я, и голос предательски дрогнул. — Тело просто... не слушается. Как будто я разучился.
— Разучиться так не бывает, — медленно произнёс Гарет, подходя ближе и внимательно разглядывая меня — не как ученика, а как что-то, требующее срочной, настороженной проверки. — Мышечная память так не исчезает за одну ночь. Даже после травмы, даже после болезни человек теряет силу, точность — но не саму способность выполнить простейшее движение.
Он взял мою руку, ощупал пальцы, согнул и разогнул запястье, проверяя — не сломано ли что-то, не онемела ли конечность.
— Больно? — спросил он.
— Нет, — сказал я. — Просто... — я замолчал, не находя слов, чтобы описать то новое, пугающее ощущение, поселившееся в теле после того сна. — Как будто кто-то другой иногда двигает моей рукой. Не я.
Гарет замер, и в его лице что-то мгновенно изменилось — недоверчивая настороженность профессионала уступила место чему-то куда более личному, куда более встревоженному.
— Покажи ещё раз, — сказал он тихо. — Медленно. Просто подними руку. Не меч — просто руку.
Я поднял руку.
Она поднялась — но не плавно, как должна была, а рывками, будто через невидимое сопротивление, будто кто-то внутри меня тянул её назад, вниз, останавливал на полпути.
Гарет побледнел.
Я никогда не видел его таким — не во время тренировок, не в момент возвращения из похода, даже не в тот далёкий вечер, когда он впервые заметил, что форма Дома Морэн отталкивает меня раз за разом. Сейчас на его лице читался неприкрытый, почти суеверный страх — страх человека, увидевшего нечто, чему он не мог найти объяснения в рамках привычного ему мира клинков и мышц.
— Стой здесь, — сказал он резко, отступая на шаг. — Никуда не уходи. Я сейчас же приведу лорда Эдварда. И лекаря.
— Гарет, что не так? — спросил я, чувствуя, как паника окончательно вытесняет остатки самоконтроля. — Скажи мне, что происходит!
— Я не знаю, парень, — ответил он, и в его голосе, уже удаляющемся к воротам двора, прозвучала та самая честная, неприкрытая тревога, которую я слышал у него впервые за всё время нашего знакомства. — Но клянусь, я узнаю.
Я остался один посреди тренировочного двора — с деревянным мечом у ног, с дрожащими, будто чужими руками, и с одной-единственной, леденящей мыслью, отказывающейся уходить.
«Я просто хотел жить. Хоть один день — по-настоящему своим».
Что, если тот сон был не просто сном?
Гарет вернулся быстрее, чем я рассчитывал, — не один. Следом за ним, почти бегом, спешил отец, на ходу застёгивая наспех наброшенный камзол, а замыкал троицу лекарь — тот самый пожилой мужчина в сером балахоне, что четыре года назад проводил ритуал определения дара в круглом зале восточного крыла.
— Что случилось? — отец опустился рядом со мной на колено, обхватывая моё лицо ладонями, вглядываясь в глаза с той паникой, которую я видел у него лишь однажды — в ночь моего похищения... нет. Не было никакого похищения. Мысль мелькнула и тут же растворилась, оставив после себя лишь смутное, необъяснимое чувство дежавю, будто я вспомнил событие, которого никогда не происходило.
— Не знаю, — повторил я, чувствуя, как голос дрожит. — Тело просто перестало слушаться. Ненадолго. Сейчас, кажется, лучше.
— Покажи, — тихо попросил лекарь, опускаясь на корточки напротив.
Я поднял руку — на этот раз плавно, послушно, без единого рывка. Лекарь нахмурился, взял мою ладонь в свои, ощупал пальцы, запястье, надавил на разные точки, задавая короткие, отрывистые вопросы: болит ли здесь, чувствую ли покалывание там, могу ли сжать кулак с полной силой.
Я мог. Всё работало правильно — идеально правильно, будто и не было никакого странного, пугающего сбоя минуту назад.
— Физически с ним всё в порядке, — произнёс наконец лекарь, поднимаясь и оборачиваясь к отцу. — Пульс ровный, реакции нормальные, никаких признаков паралича или повреждения нервов.
— Тогда что это было? — резко спросил Гарет. — Я видел его руку, Освальд. Она двигалась не так, как должна двигаться человеческая рука. Рывками. Против его собственной воли.
Лекарь — тот самый Освальд, которого я поначалу спутал с учителем истории, хотя оба носили это имя, что прежде казалось забавным совпадением, а теперь отчего-то тревожным, — задумчиво погладил бороду, не торопясь с ответом.
— Расскажи мне, что ты чувствовал, — обратился он ко мне. — Точнее. Не «тело не слушалось» — а что именно происходило в тот момент.
Я замялся, пытаясь подобрать слова.
— Как будто... — начал я медленно, — как будто кто-то другой на мгновение оказывался ближе к управлению, чем я сам. Не полностью забирал контроль. Просто был ближе, чем должен быть.
Отец и Гарет обменялись быстрым, тревожным взглядом. Лекарь же, напротив, посмотрел на меня с новым, куда более пристальным интересом — тем самым, каким смотрел четыре года назад, когда камень в круглом зале отказался найти во мне подходящий узор для магии.
— Тебе снились в последнее время необычные сны? — спросил он осторожно.
Я замер. Признаться означало бы объяснить куда больше, чем я готов был раскрыть, — не только сам сон, но и то, кем был тот мальчик, с которым я дрался в сером, безликом пространстве.
— Снился один, — сказал я уклончиво. — Несколько дней назад. Плохой сон.
— Расскажешь подробнее? — мягко попросил лекарь.
Я взглянул на отца — тот кивнул, едва заметно, безмолвно давая понять: сейчас не время скрытничать.
— Я дрался с... с кем-то, — сказал я, тщательно подбирая слова, чтобы не выдать слишком много. — С кем-то, кто выглядел как я сам. Мы дрались, и я победил. А потом проснулся, и... челюсть болела. Там, где он меня ударил. Хотя синяка не было.
Лекарь долго молчал, обдумывая услышанное, и тишина, повисшая во дворе, показалась мне куда тяжелее любого крика.
— Такое иногда случается, — сказал он наконец, но в голосе не было той уверенности, которая обычно сопровождает подобные заверения. — Разум ребёнка — особенно ребёнка, пережившего сильное потрясение или внутренний конфликт, — порой создаёт... своеобразные способы справиться с грузом. Сны, в которых мы деремся сами с собой, не редкость.
— Но рука, — упрямо повторил Гарет. — Рука двигалась не как во сне. Это происходило наяву, Освальд.
— Знаю, — лекарь вздохнул, впервые за весь разговор позволив себе выглядеть настолько же растерянным, насколько выглядели все остальные. — Признаться, у меня нет объяснения для этой части. Я хотел бы понаблюдать за ним ближайшие несколько дней. Возможно, показать другому специалисту — есть один храмовый лекарь в столице, который разбирается в вопросах... разума и духа куда лучше меня.
— В столице, — повторил отец мрачно. — Это долгий путь.
— Не обязательно ехать прямо сейчас, — успокаивающе сказал Освальд. — Понаблюдаем сначала здесь. Если повторится — тогда решим.
Отец кивнул, хотя по его лицу было ясно: это временное решение его не удовлетворяет ни капли.
Меня отправили отдыхать — уложили в постель посреди дня, будто маленького больного ребёнка, каковым я, по всей видимости, отчасти и оказался, — и весь остаток дня в замке царила непривычная, настороженная тишина, будто все домочадцы вдруг стали ходить чуть тише обычного, разговаривать чуть более приглушёнными голосами.
Леди Кассандра просидела у моей постели почти весь вечер, держа мою руку в своей, — и на этот раз я не отстранился, не напомнил себе о необходимой дистанции. Что-то в сегодняшнем происшествии выбило меня из привычной колеи настолько, что прежние правила, которые я так старательно соблюдал годами, вдруг показались не такими уж важными перед лицом настоящего, необъяснимого страха.
— Тебе не нужно ничего объяснять, — тихо сказала она, заметив, видимо, как я разглядываю потолок, погружённый в собственные мысли. — Просто отдыхай.
— Я не знаю, что со мной происходит, — признался я тихо.
— Знаю, — сказала она. — Мы разберёмся. Вместе.
Она произнесла это слово — «вместе» — так буднично, так естественно, что я не сразу осознал, насколько сильно оно отличалось от всего, что я позволял себе принять за предыдущие годы. Не «я разберусь для тебя». Не «ты справишься сам». Вместе.
Я закрыл глаза, чувствуя, как усталость последних бессонных ночей наконец накрывает меня с головой, — и, проваливаясь в сон, мысленно взмолился только об одном: чтобы на этот раз, впервые за долгое время, мне приснилось что-то пустое. Без снов. Без драк. Без голосов, обвиняющих меня в краже чужой жизни.
Мне повезло. В ту ночь мне не снилось ничего.
Но где-то на границе сна и бодрствования, в те зыбкие, ускользающие секунды перед самым погружением в темноту, я готов был поклясться, что почувствовал — совсем рядом, будто из-за тонкой, невидимой стены, — чужое, тихое дыхание. Ожидающее. Терпеливое.
Будто кто-то внутри меня просто решил подождать более удобного момента.