Лихорадка отступила, как отлив, оставив после себя не слабость, а странную, хрустальную ясность. Тело было слабым, ватным, но разум, наконец, принадлежал мне. И память, больше не искажённая жаром, возвращала не только кошмары.
Солнечный луч, пробившийся сквозь завесу водопада, поймал в свой пыльный столб мельчайшие частички влаги. Я сидела, прислонившись к стене пещеры, и жевала для Кайна кусок печёной рыбы. Это была не богатая еда, но её было достаточно. Впервые за долгое время — достаточно.
И тогда это случилось. Кайн, наевшись, устроился у меня на коленях, уставленно моргая. Его маленькое личико, обычно сморщенное от недовольства или сосредоточенности, вдруг расплылось. Уголки губ дрогнули и потянулись вверх. Он улыбнулся. Не рефлекторно, во сне. Осознанно. Его глаза, цвета летней листвы, блеснули, глядя на меня.
Это была не просто улыбка. Это была первая победа. Первый лучик света в нашем сыром, тёмном мире. Это значило, что несмотря на холод, голод и страх, в его жизни было что-то, что могло вызвать радость. И этим чем-то была я.
В тот миг вся тяжесть, вся усталость будто отступила. Я улыбнулась ему в ответ, и это была не та выверенная, холодная улыбка манипулятора, а настоящая, широкая и глупая улыбка матери. Я прижала его к себе, чувствуя, как его тёплое, доверчивое тельце безмятежно обмякло у меня на груди.
Мы уснули так, в луче солнца, счастливые и беззащитные.
Это воспоминание, яркое и тёплое, стало моим якорем. Оно было настоящим. Оно было моим.
Вечером того дня, когда жар окончательно спал, я снова лежала, прислушиваясь к ровному дыханию Кайна. Он спал, прижавшись ко мне, его рука лежала на моей груди, как будто проверяя, на месте ли я. Я закрыла глаза, погружаясь в лёгкую, здоровую дремоту.
И мне приснилось.
Я была в той же пещере. Кайн спал у меня на груди. Но теперь я видела себя со стороны. И я была не одна. На корточках рядом с нами сидел Рейн. Не тот Рейн — холодный император, а тот, каким я иногда, в самые слабые моменты, позволяла себе его помнить. Молодой, с тенью усталости в глазах, но без той ледяной маски.
Он смотрел на спящего Кайна, и его лицо было нежным. Таким я его почти не видела. Он протянул руку и очень осторожно, кончиками пальцев, коснулся щеки сына.
«Прости меня, Гелия», — прошептал он, и его голос был лишён привычной уверенности. В нём звучала сокрушительная, вселенская усталость. «Прости за всё. За боль. За страх. За клетку… Я… я не знал другого пути. Не умел…»
Он поднял на меня взгляд, и в его глазах была бездонная грусть и что-то, что я бы назвала… раскаянием?
«Я люблю тебя. И его… моего сына… Я бы отдал всё, чтобы защитить его».
Во сне я не чувствовала страха или гнева. Только тихую, щемящую грусть. Я молча смотрела на него, и этого было достаточно.
Я резко открыла глаза. Сердце колотилось. Пещера была погружена в предрассветный полумрак. И в этом полумраке, прямо передо мной, сидел Кайн. Он не спал. Он сидел и смотрел на меня своими огромными, серьёзными глазами.
А за ним… на мгновение, всего на одно неуловимое мгновение, мне померещилась высокая, тёмная фигура. Стоящая на страже. Готовая защищать. Готовая отдать всё. Потом видение рассеялось, словно дым.
Я резко села, и голова закружилась от слабости. Но это была обычная, физическая слабость. Призраки разума отступили. Болезнь закончилась.
— Мама? — тихо позвал Кайн. — Ты здорова?
Я потянулась и прижала его к себе, вдыхая чистый, детский запах его волос.— Да, сынок. Теперь — да.
Следующие две недели я провела, восстанавливая силы. Но на этот раз я не была одинока в своей слабости. Кайн стал моей тенью. Он приносил мне еду, подгонял шкуры, садился рядом и читал вслух по слогам отчёты Келдара о тренировках новых рекрутов.
Морва ежедневно навещала меня с травяными отварами. Келдар приходил докладывать о состоянии дел в лагере — кратко, по-военному, но в его рысьих глазах читалась неподдельная забота. Даже суровый Боргар из «Клыка и Когтя» как-то принёс мне кусок дичи, пробормотав что-то о «благодарности».
Я была их Матерью. И они заботились о своей осиротевшей на время правительнице.
Сны и видения не возвращались. Но они оставили после себя странный осадок. Не смятение, а нечто, требующее осмысления. Были ли те образы Рейна просто порождением болезни и усталости? Или моё подсознание, сбросив оковы страха, пыталось найти способ примирить невыносимую правду: что человек, причинивший мне столько боли, был отцом моего ребёнка? Что в той чудовищной истории, что связала нас, могли быть и другие, нераскрытые страницы?
Я не знала. И, возможно, не была готова знать. Сейчас важно было одно: болезнь отступила. Я была жива. Мой сын был со мной. Моё племя крепло.
А всё остальное… всё остальное могло подождать. У империи, которую я строила, было куда более насущное настоящее. И будущее, которое нужно было завоевать.